https://wodolei.ru/catalog/installation/Grohe/
Не человек — кровавое месиво. На тех, кому все же удавалось выжить, смотрели как на пришельцев с того света.
В другой раз ладони провинившегося приколачивали к мачте ножами, как гвоздями. Его оставляли под палящим солнцем, не давая ни еды, ни питья, пока он не умирал от боли и жажды. Но и тут был шанс уцелеть. Если на горизонте показывалась земля, хоть какой-нибудь крошечный островок, наказанного высвобождали от ножей, волокли, полуживого, в шлюпку и оставляли на берегу. Выживет или нет — это как повезет. Неписаное правило соблюдено. Кровь у подножия мачты смывали, и парусник шел дальше своим курсом.
Иных просто высаживали на необитаемых островах, без предварительной экзекуции, это было не самое тяжелое наказание,
За то, что матрос заснул на вахте, на торговых парусниках карали почти всегда одинаково. «Вздернуть на рее!» — сухо бросал капитан. В военном флоте поступали проще: матроса, еще спящего, бросали за борт.
Дезертиров, которые во время стоянки пытались укрыться на берегу, отлавливали, снаряжая за ними погоню. Но этих наказывали помягче: только били плетьми, не до смерти, а чтоб проучить.
Главной пищей на парусниках были солонина и сухари. Перед том, как есть соленое мясо, его полдня вымачивали в бочке с водой. Горячую пищу старались готовить только в тихую погоду: боялись, что огонь от ветра перекинется на деревянную палубу, на паруса. Заботливые капитаны запасались перед рейсом сушеными фруктами, брали с собой побольше бобов, сала, жира, изюма, сыра. Но в жару сыр быстро плесневел, сало, хоть его и солили нещадно, тоже портилось, в сухарях заводились черви.
От избытка соленой воды все время хотелось пить. Но и пресная вода в бочках, как ее ни берегли от солнца, протухала, начинала вонять. Ее разводили с ромом, чтобы хоть немного убрать мерзкий привкус. Рома на океанских парусниках было вдоволь. Его не жалели. Ром был сказочно дешев. В Америке плантаторы поили им рабов, чтоб те работали живее.
Полупьяные, одуревшие от жары, вони, обилия крыс, от своей и чужой блевотины, матросы слабели. Многие заболевали морским скорбутом, или, по-береговому, цингой. Их тела покрывались разноцветными пятнами. Кости становились хрупкими, раздувались десны, выпадали зубы. Больные еще могли лежать, не двигаясь, но едва они делали попытку встать — сразу падали, как подрубленные.
Одни от скорбута катастрофически худели, другие, наоборот, распухали, становясь похожими на неподвижные шары.
Больные валялись где попало. Кроме скорбута, в долгих рейсах матросов косили тиф и дизентерия. Люди заражались друг от друга. Воняло разлагающимся человечьим мясом. Через больных перешагивали, как через бревна. Стоны, вопли, проклятия, предсмертные мольбы… В океанских рейсах умирал каждый второй моряк, это считалось нормальными потерями.
Все это Гоуру было известно. Бывший моряк, он знал, что такое океан.
— На наших парусниках, — говорил он пленным, — матросов под килем не протаскивают и плетьми не бьют. Получишь по зубам — вот и все наказание. У нас только предателей не терпят. Наши капитаны едят ту же еду, что и матросы. И рейсы у нас длятся обычно не дольше месяца, чтоб не выдыхались. Почистили купца — и домой. И кормежка что надо…
Он произносил это мягко и вкрадчиво, как бы невзначай.
Его не удивляло, как коренных фрис-чедцев, то, что пленные так неохотно соглашаются на первое условие. Он помнил, как сам когда-то, с волнением, с трепетом всякий раз переступал порог церкви… Но помнил он и тот страшный день в конце лета, когда, придя из плавания, узнал, что его жену, молоденькую нежную женщину, часто беззаботно рассеянную — он ласково называл ее растеряшкой, сожгли на костре церковники из святой инквизиции…
Она — ведьма?
Она, это маленькое, тихое, улыбчивое существо, которое он обожал, ради которого он готов был разбиться в лепешку, она — ведьма?! Она, по рассеянности ли своей, по нечаянности ли, мельком произнесшая что-то неосторожное, она — сожжена на костре по приказу святых отцов?!
Гоур помнил миг, когда, едва услышав об этом и поняв, что его не разыгрывают — какие уж тут розыгрыши, on сдавленно вскрикнул: «Что же ты наделал, Господь, куда, Господь, смотрело твое всевидящее око!.. « Это был миг его прощания с верой в Бога. Гоур был молод, богат, ему прочили блестящую морскую карьеру. Но он бросил все, он не желал больше оставаться на родине, где все, казалось, напоминало ему о недавней трагедии. Через несколько месяцев он был уже на Карибах, вместе с бешеными. Грабил, убивал, ничем не отличаясь от других пиратов. Но к награбленному относился равнодушно. Убивал он только священников, монахов, миссионеров, остальных не трогал. Гоур мстил, по это не приносило ему желанного успокоения, все это было для него мелковато. Не то, не то, думал он. Лишь во Фрис-Чеде, когда Гоур стал тюремщиком, его жизнь, казалось, опять обрела смысл. Теперь он мстил не церковникам, а самому Богу — уничтожал в пленниках веру в Бога.
Он был терпелив. В тюрьме у него была особая комната, где стояла уютная мебель и на окнах висели вышитые узорами занавески, совсем по-домашнему. Он приглашал туда пленных, по одному, и, с глазу на глаз, вел с ними неторопливые разговоры.
— Что человеку надо? — спрашивал Гоур. — Разве человеческая жизнь так уж сложна?. Я думаю, людям нужно все простое и понятное: чтоб был свой дом и чтоб сытно жилось. И все это надо добыть — своими руками. Но, милостивый сударь, Бог-то здесь при чем? Когда-то люди придумали Бога, и с тех пор терзают себя размышлениями. Задают себе вопросы, на которые не знают ответа: где, в конце концов, обитает Бог, как он выглядит, почему он сквозь пальцы смотрит на земные мерзости?.. А жизнь, между тем, так проста и так хороша…
Он не угрожал, не кричал, ни на чем не настаивал. Расспрашивал пленников об их жизни — где те бывали, что видели, тоскуют ли по своим близким.
— Да, близкие, — сочувственно говорил Гоур. — Жаль, очень жаль… Но — надо выбирать. Живым, милостивый государь, вы отсюда не уйдете, увы. Рад бы вам помочь, по я и так делаю для вас то, что могу. Вы славный человек, я это вижу. Вы честно держитесь за свою веру, да, это понятно, вас так много с пей связывает, вся жизнь, но сути, с самого рождения… да, я понимаю. Молитесь, наверное, втихую, украдкой, просите Бога вызволить вас отсюда. Ну и что? Вызволяет? Ну, молитесь, молитесь… Надоест — скажете мне, я хоть и не Бог, по помочь вам — помогу: от гибели сберегу, это я вам гарантирую… Ступайте в барак и думайте, думайте…
Он был похож на заботливого отца. Пленные вскоре начинали ему доверять.
Зато он им не доверял.
Никому.
Ни на йоту.
Каждый из них, утверждал Гоур, может стать предателем. Никогда не известно, что у человека на уме. Разве не может случиться так, что, отрекшись вслух от Бога, человек в этот же миг, но мысленно, поклянется Богу в еще большей верности? Лишь бы, не имея другого выхода, спасти свою жизнь. А что этот человек сделает потом, прижившись во Фрис-Чеде… кто знает. Веру, впитанную с молоком матери, так просто не выкорчевать…
Наконец Гоур придумал, как избавить пиратский город от фокусов.
Отныне фрис-чедцы, захватывая пленных, задавали им странный вопрос:
— Грамоте обучен?
Нет — получай пулю, бедолага. Неграмотных брать не велено,
Да — и пуля оставалась в стволе.
Каждый пленник, согласившийся на первое условие фрис-чедцев — отречение от веры (а на второе условие, к слову, соглашались уже запросто), должен был написать письмо своему бывшему монарху. В письме, под ласковую диктовку Гоура, сообщалось: «Я, нижеподписавшийся, уроженец такого-то города или деревни, отказываюсь веровать в Бога и становлюсь пиратом, а Вас, Ваше величество, посылаю к чертовой матери».
Тюрьма была единственным местом во Фрис-Чеде, где имелись и писчая бумага, и чернила, и гусиные, топко заточенные перья.
— Не забудьте поставить точку, милостивый сударь, — заботливо напоминал Гоур. — Больше вам никогда не придется писать писем. Это — последнее.
Письмо, запечатанное в пакет, Гоур забирал с собой. Пленнику он говорил, что с ближайшей оказией пакет будет передан для отправки в Европу — адресату. Кто передаст и каким образом, оставалось тайной. Но, зная Гоура, пленники были уверены, что так оно и будет. Пираты передадут письмо через рыбаков или подбросят в испанский форт, а мало ли способов, дело ведь нехитрое.
Теперь дорога из Фрис-Чеда была для пленника закрыта.
А куда, если даже очень повезет, было бежать? На родину? Но там беглеца ждет инквизиция, пытки и гибель,
К бешеным? Слишком рискованно. Бешеные могут принять новичка гостеприимно, а могут и сделать своим рабом, у них раз на раз не приходится, на то они и бешеные.
Прорваться к испанским колонистам или в Европу и затеряться там под чужим именем? Но тогда до самой смерти придется жить в страхе быть случайно узнанным кем-то из земляков, которым, разумеется, все будет известно: такие скандальные письма монархам даже приговоренные к смерти не осмелятся написать, не говоря уж обо всех прочих людях.
Всю жизнь ощущать себя зверем, за которым идет погоня…
Нет.
Хватит себя мучить несбыточными надеждами. Для жизни в этом мире, на всем белом свете, у тебя теперь есть только одно место — город под названием Фрис-Чед.
Это было как раз то, чего хотел Гоур.
За все время лишь три пленника, в разные годы, пытались обмануть его, подписав свои письма вымышленными именами. Наивные люди. Гоур уже давно знал их настоящие имена. Он умел добывать нужные сведения — через других пленников. А тех троих он застрелил лично. Каждого из них, улыбаясь своей мягкой улыбкой, вдруг приглашал на прогулку в горы. И там, стоя у обрыва, стрелял сзади — в затылок.
С фокусами было покончено.
О том, что письма пленников Гоур преспокойно сжигает, знали только он сам и адмирал Фил.
8
По вечерам Гоур любил захаживать в гости к Дукату.
Усаживались на лавку во дворе под дубом и заводили неспешные разговоры.
Они давно знали друг друга. С того дня, как Гоур попал в плен. Дукат был первым, кто предложил не убивать раненого капитана бешеных. Его слово тогда оказалось решающим.
Дукат уже не ходил в море, но до сих пор считался на острове лучшим кормчим. Фил собирал искусно сделанное оружие, а старик — трофейные морские карты, в доме они хранились кипами. Изучать их было любимым занятием Дуката. Он и Фила к этому приучил, тот тоже знал толк в морских картах. Перед рейсами фрис-чедские капитаны приходили к Дукату обмозговать будущий маршрут. Должности главного кормчего на острове не было. Но если б она была, ее, без сомнения, бессменно занимал бы Дукат.
Это был кругленький, обритый наголо старик, еще крепкий, подвижный, с толстыми ляжками и умными, проницательными глазами,
Поговаривали, что своим ранним адмиральством Фил обязан Дукату, который сделал из приемного сына непобедимого морского волка. Впрочем, чем строить догадки, проще было спросить об этом у самого Фила. И тот, не колеблясь, ответил бы:
— Да, это так.
И это было бы чистой правдой.
…В молодости Дукат был весельчаком. С годами, однако, потяжелел, стал молчаливее, все реже захаживал в таверну, часто погружался в свои, одному ему ведомые размышления.
В душу к нему никто не лез. Молчит — пускай молчит, значит, так надо.
Человек, утверждали фрис-чедцы, за свой век проживает три жизни: детство, молодость и старость. И каждая из этих жизней — разная.
В детстве ты весь открыт, как океан. Ты ждешь от жизни удивлений, и она тебя удивляет щедро, без жмотства.
Молодость — это когда ты уже сам хочешь удивлять. Отвагой, ловкостью или меткой мыслью, до которой ты додумался первым.
А старость дана на то, чтобы неспешно перебирать в памяти и детство, и молодость, и молча изумляться тому, как быстро прошла жизнь. И вдруг приходить к мысли, что все, что ты когда-то придумывал нового, уже было открыто другими, давным-давно.
О прежней жизни Дуката было известно не больше, чем о Гоуре. Только то, что в плен он попал мальчишкой, будучи юнгой на испанской каравелле. А прозвище свое Дукат получил за то, что в его сундучке оказался лишь потрепанный камзол и один золотой дукат — все его состояние. Хорошо, что хоть не Камзолом прозвали, ухмылялся теперь, спустя многие годы, старик.
Фил называл его отцом.
Это моя большая удача, думал адмирал, что меня когда-то усыновил именно Дукат. Это он научил меня понимать океан, управлять судном и вести себя с людьми так, чтобы люди мне доверяли,
— Никогда, Малыш, не считай себя умнее всех, — издавна любил повторять Дукат. — Иначе из тебя не получится толковый капитан.
— Почему? — спрашивал, еще в детстве, Фил. — Разве на судне может кто-то быть умнее капитана?
— Э, капитаны тоже бывают болванами и проходимцами. Но я, Малыш, не о том. Нельзя вбивать себе в голову, будто ты непогрешим — вот я о чем. Как только возомнишь о себе — перестанешь считать людей за людей. Матросы для тебя станут скотами, которые лишь обязаны тебе повиноваться.
— Но они, отец, и так обязаны это делать! Ты же сам говорил, что в море на судне есть только один хозяин — капитан!..
— Но хозяин хозяину рознь. Бывает, к примеру, что капитан и отважен, и смел, но с матросами обращается по-свински. А у каждого человека, Малыш, есть человеческое достоинство.
— Что это? — нетерпеливо спрашивал Фил.
— О, тонкая штуковина… Ее нельзя потрогать руками, но она есть всегда, даже у самых гнусных пройдох. Неосторожно тронешь ее — и вот уже твой матрос стал твоим врагом.
— Но как можно потрогать то, что нельзя потрогать руками! Чем же?
— Словом. Взглядом. Лучше дать матросу оплеуху, но за дело, чем смотреть на него так, словно его вовсе нет. Или давать ему приказание таким голосом, будто ты говоришь с бревном. Матрос смолчит, он вынужден смолчать, но внутри у него все бунтует. Он начинает тебя ненавидеть. А за ним и другие, которых ты тоже задел своим высокомерием. И постепенно все на судне пропитывается злобой. От шпангоутов до клотика. Злоба вгрызается в паруса, пропитывает собой воздух, и тот становится тяжелым, смрадным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
В другой раз ладони провинившегося приколачивали к мачте ножами, как гвоздями. Его оставляли под палящим солнцем, не давая ни еды, ни питья, пока он не умирал от боли и жажды. Но и тут был шанс уцелеть. Если на горизонте показывалась земля, хоть какой-нибудь крошечный островок, наказанного высвобождали от ножей, волокли, полуживого, в шлюпку и оставляли на берегу. Выживет или нет — это как повезет. Неписаное правило соблюдено. Кровь у подножия мачты смывали, и парусник шел дальше своим курсом.
Иных просто высаживали на необитаемых островах, без предварительной экзекуции, это было не самое тяжелое наказание,
За то, что матрос заснул на вахте, на торговых парусниках карали почти всегда одинаково. «Вздернуть на рее!» — сухо бросал капитан. В военном флоте поступали проще: матроса, еще спящего, бросали за борт.
Дезертиров, которые во время стоянки пытались укрыться на берегу, отлавливали, снаряжая за ними погоню. Но этих наказывали помягче: только били плетьми, не до смерти, а чтоб проучить.
Главной пищей на парусниках были солонина и сухари. Перед том, как есть соленое мясо, его полдня вымачивали в бочке с водой. Горячую пищу старались готовить только в тихую погоду: боялись, что огонь от ветра перекинется на деревянную палубу, на паруса. Заботливые капитаны запасались перед рейсом сушеными фруктами, брали с собой побольше бобов, сала, жира, изюма, сыра. Но в жару сыр быстро плесневел, сало, хоть его и солили нещадно, тоже портилось, в сухарях заводились черви.
От избытка соленой воды все время хотелось пить. Но и пресная вода в бочках, как ее ни берегли от солнца, протухала, начинала вонять. Ее разводили с ромом, чтобы хоть немного убрать мерзкий привкус. Рома на океанских парусниках было вдоволь. Его не жалели. Ром был сказочно дешев. В Америке плантаторы поили им рабов, чтоб те работали живее.
Полупьяные, одуревшие от жары, вони, обилия крыс, от своей и чужой блевотины, матросы слабели. Многие заболевали морским скорбутом, или, по-береговому, цингой. Их тела покрывались разноцветными пятнами. Кости становились хрупкими, раздувались десны, выпадали зубы. Больные еще могли лежать, не двигаясь, но едва они делали попытку встать — сразу падали, как подрубленные.
Одни от скорбута катастрофически худели, другие, наоборот, распухали, становясь похожими на неподвижные шары.
Больные валялись где попало. Кроме скорбута, в долгих рейсах матросов косили тиф и дизентерия. Люди заражались друг от друга. Воняло разлагающимся человечьим мясом. Через больных перешагивали, как через бревна. Стоны, вопли, проклятия, предсмертные мольбы… В океанских рейсах умирал каждый второй моряк, это считалось нормальными потерями.
Все это Гоуру было известно. Бывший моряк, он знал, что такое океан.
— На наших парусниках, — говорил он пленным, — матросов под килем не протаскивают и плетьми не бьют. Получишь по зубам — вот и все наказание. У нас только предателей не терпят. Наши капитаны едят ту же еду, что и матросы. И рейсы у нас длятся обычно не дольше месяца, чтоб не выдыхались. Почистили купца — и домой. И кормежка что надо…
Он произносил это мягко и вкрадчиво, как бы невзначай.
Его не удивляло, как коренных фрис-чедцев, то, что пленные так неохотно соглашаются на первое условие. Он помнил, как сам когда-то, с волнением, с трепетом всякий раз переступал порог церкви… Но помнил он и тот страшный день в конце лета, когда, придя из плавания, узнал, что его жену, молоденькую нежную женщину, часто беззаботно рассеянную — он ласково называл ее растеряшкой, сожгли на костре церковники из святой инквизиции…
Она — ведьма?
Она, это маленькое, тихое, улыбчивое существо, которое он обожал, ради которого он готов был разбиться в лепешку, она — ведьма?! Она, по рассеянности ли своей, по нечаянности ли, мельком произнесшая что-то неосторожное, она — сожжена на костре по приказу святых отцов?!
Гоур помнил миг, когда, едва услышав об этом и поняв, что его не разыгрывают — какие уж тут розыгрыши, on сдавленно вскрикнул: «Что же ты наделал, Господь, куда, Господь, смотрело твое всевидящее око!.. « Это был миг его прощания с верой в Бога. Гоур был молод, богат, ему прочили блестящую морскую карьеру. Но он бросил все, он не желал больше оставаться на родине, где все, казалось, напоминало ему о недавней трагедии. Через несколько месяцев он был уже на Карибах, вместе с бешеными. Грабил, убивал, ничем не отличаясь от других пиратов. Но к награбленному относился равнодушно. Убивал он только священников, монахов, миссионеров, остальных не трогал. Гоур мстил, по это не приносило ему желанного успокоения, все это было для него мелковато. Не то, не то, думал он. Лишь во Фрис-Чеде, когда Гоур стал тюремщиком, его жизнь, казалось, опять обрела смысл. Теперь он мстил не церковникам, а самому Богу — уничтожал в пленниках веру в Бога.
Он был терпелив. В тюрьме у него была особая комната, где стояла уютная мебель и на окнах висели вышитые узорами занавески, совсем по-домашнему. Он приглашал туда пленных, по одному, и, с глазу на глаз, вел с ними неторопливые разговоры.
— Что человеку надо? — спрашивал Гоур. — Разве человеческая жизнь так уж сложна?. Я думаю, людям нужно все простое и понятное: чтоб был свой дом и чтоб сытно жилось. И все это надо добыть — своими руками. Но, милостивый сударь, Бог-то здесь при чем? Когда-то люди придумали Бога, и с тех пор терзают себя размышлениями. Задают себе вопросы, на которые не знают ответа: где, в конце концов, обитает Бог, как он выглядит, почему он сквозь пальцы смотрит на земные мерзости?.. А жизнь, между тем, так проста и так хороша…
Он не угрожал, не кричал, ни на чем не настаивал. Расспрашивал пленников об их жизни — где те бывали, что видели, тоскуют ли по своим близким.
— Да, близкие, — сочувственно говорил Гоур. — Жаль, очень жаль… Но — надо выбирать. Живым, милостивый государь, вы отсюда не уйдете, увы. Рад бы вам помочь, по я и так делаю для вас то, что могу. Вы славный человек, я это вижу. Вы честно держитесь за свою веру, да, это понятно, вас так много с пей связывает, вся жизнь, но сути, с самого рождения… да, я понимаю. Молитесь, наверное, втихую, украдкой, просите Бога вызволить вас отсюда. Ну и что? Вызволяет? Ну, молитесь, молитесь… Надоест — скажете мне, я хоть и не Бог, по помочь вам — помогу: от гибели сберегу, это я вам гарантирую… Ступайте в барак и думайте, думайте…
Он был похож на заботливого отца. Пленные вскоре начинали ему доверять.
Зато он им не доверял.
Никому.
Ни на йоту.
Каждый из них, утверждал Гоур, может стать предателем. Никогда не известно, что у человека на уме. Разве не может случиться так, что, отрекшись вслух от Бога, человек в этот же миг, но мысленно, поклянется Богу в еще большей верности? Лишь бы, не имея другого выхода, спасти свою жизнь. А что этот человек сделает потом, прижившись во Фрис-Чеде… кто знает. Веру, впитанную с молоком матери, так просто не выкорчевать…
Наконец Гоур придумал, как избавить пиратский город от фокусов.
Отныне фрис-чедцы, захватывая пленных, задавали им странный вопрос:
— Грамоте обучен?
Нет — получай пулю, бедолага. Неграмотных брать не велено,
Да — и пуля оставалась в стволе.
Каждый пленник, согласившийся на первое условие фрис-чедцев — отречение от веры (а на второе условие, к слову, соглашались уже запросто), должен был написать письмо своему бывшему монарху. В письме, под ласковую диктовку Гоура, сообщалось: «Я, нижеподписавшийся, уроженец такого-то города или деревни, отказываюсь веровать в Бога и становлюсь пиратом, а Вас, Ваше величество, посылаю к чертовой матери».
Тюрьма была единственным местом во Фрис-Чеде, где имелись и писчая бумага, и чернила, и гусиные, топко заточенные перья.
— Не забудьте поставить точку, милостивый сударь, — заботливо напоминал Гоур. — Больше вам никогда не придется писать писем. Это — последнее.
Письмо, запечатанное в пакет, Гоур забирал с собой. Пленнику он говорил, что с ближайшей оказией пакет будет передан для отправки в Европу — адресату. Кто передаст и каким образом, оставалось тайной. Но, зная Гоура, пленники были уверены, что так оно и будет. Пираты передадут письмо через рыбаков или подбросят в испанский форт, а мало ли способов, дело ведь нехитрое.
Теперь дорога из Фрис-Чеда была для пленника закрыта.
А куда, если даже очень повезет, было бежать? На родину? Но там беглеца ждет инквизиция, пытки и гибель,
К бешеным? Слишком рискованно. Бешеные могут принять новичка гостеприимно, а могут и сделать своим рабом, у них раз на раз не приходится, на то они и бешеные.
Прорваться к испанским колонистам или в Европу и затеряться там под чужим именем? Но тогда до самой смерти придется жить в страхе быть случайно узнанным кем-то из земляков, которым, разумеется, все будет известно: такие скандальные письма монархам даже приговоренные к смерти не осмелятся написать, не говоря уж обо всех прочих людях.
Всю жизнь ощущать себя зверем, за которым идет погоня…
Нет.
Хватит себя мучить несбыточными надеждами. Для жизни в этом мире, на всем белом свете, у тебя теперь есть только одно место — город под названием Фрис-Чед.
Это было как раз то, чего хотел Гоур.
За все время лишь три пленника, в разные годы, пытались обмануть его, подписав свои письма вымышленными именами. Наивные люди. Гоур уже давно знал их настоящие имена. Он умел добывать нужные сведения — через других пленников. А тех троих он застрелил лично. Каждого из них, улыбаясь своей мягкой улыбкой, вдруг приглашал на прогулку в горы. И там, стоя у обрыва, стрелял сзади — в затылок.
С фокусами было покончено.
О том, что письма пленников Гоур преспокойно сжигает, знали только он сам и адмирал Фил.
8
По вечерам Гоур любил захаживать в гости к Дукату.
Усаживались на лавку во дворе под дубом и заводили неспешные разговоры.
Они давно знали друг друга. С того дня, как Гоур попал в плен. Дукат был первым, кто предложил не убивать раненого капитана бешеных. Его слово тогда оказалось решающим.
Дукат уже не ходил в море, но до сих пор считался на острове лучшим кормчим. Фил собирал искусно сделанное оружие, а старик — трофейные морские карты, в доме они хранились кипами. Изучать их было любимым занятием Дуката. Он и Фила к этому приучил, тот тоже знал толк в морских картах. Перед рейсами фрис-чедские капитаны приходили к Дукату обмозговать будущий маршрут. Должности главного кормчего на острове не было. Но если б она была, ее, без сомнения, бессменно занимал бы Дукат.
Это был кругленький, обритый наголо старик, еще крепкий, подвижный, с толстыми ляжками и умными, проницательными глазами,
Поговаривали, что своим ранним адмиральством Фил обязан Дукату, который сделал из приемного сына непобедимого морского волка. Впрочем, чем строить догадки, проще было спросить об этом у самого Фила. И тот, не колеблясь, ответил бы:
— Да, это так.
И это было бы чистой правдой.
…В молодости Дукат был весельчаком. С годами, однако, потяжелел, стал молчаливее, все реже захаживал в таверну, часто погружался в свои, одному ему ведомые размышления.
В душу к нему никто не лез. Молчит — пускай молчит, значит, так надо.
Человек, утверждали фрис-чедцы, за свой век проживает три жизни: детство, молодость и старость. И каждая из этих жизней — разная.
В детстве ты весь открыт, как океан. Ты ждешь от жизни удивлений, и она тебя удивляет щедро, без жмотства.
Молодость — это когда ты уже сам хочешь удивлять. Отвагой, ловкостью или меткой мыслью, до которой ты додумался первым.
А старость дана на то, чтобы неспешно перебирать в памяти и детство, и молодость, и молча изумляться тому, как быстро прошла жизнь. И вдруг приходить к мысли, что все, что ты когда-то придумывал нового, уже было открыто другими, давным-давно.
О прежней жизни Дуката было известно не больше, чем о Гоуре. Только то, что в плен он попал мальчишкой, будучи юнгой на испанской каравелле. А прозвище свое Дукат получил за то, что в его сундучке оказался лишь потрепанный камзол и один золотой дукат — все его состояние. Хорошо, что хоть не Камзолом прозвали, ухмылялся теперь, спустя многие годы, старик.
Фил называл его отцом.
Это моя большая удача, думал адмирал, что меня когда-то усыновил именно Дукат. Это он научил меня понимать океан, управлять судном и вести себя с людьми так, чтобы люди мне доверяли,
— Никогда, Малыш, не считай себя умнее всех, — издавна любил повторять Дукат. — Иначе из тебя не получится толковый капитан.
— Почему? — спрашивал, еще в детстве, Фил. — Разве на судне может кто-то быть умнее капитана?
— Э, капитаны тоже бывают болванами и проходимцами. Но я, Малыш, не о том. Нельзя вбивать себе в голову, будто ты непогрешим — вот я о чем. Как только возомнишь о себе — перестанешь считать людей за людей. Матросы для тебя станут скотами, которые лишь обязаны тебе повиноваться.
— Но они, отец, и так обязаны это делать! Ты же сам говорил, что в море на судне есть только один хозяин — капитан!..
— Но хозяин хозяину рознь. Бывает, к примеру, что капитан и отважен, и смел, но с матросами обращается по-свински. А у каждого человека, Малыш, есть человеческое достоинство.
— Что это? — нетерпеливо спрашивал Фил.
— О, тонкая штуковина… Ее нельзя потрогать руками, но она есть всегда, даже у самых гнусных пройдох. Неосторожно тронешь ее — и вот уже твой матрос стал твоим врагом.
— Но как можно потрогать то, что нельзя потрогать руками! Чем же?
— Словом. Взглядом. Лучше дать матросу оплеуху, но за дело, чем смотреть на него так, словно его вовсе нет. Или давать ему приказание таким голосом, будто ты говоришь с бревном. Матрос смолчит, он вынужден смолчать, но внутри у него все бунтует. Он начинает тебя ненавидеть. А за ним и другие, которых ты тоже задел своим высокомерием. И постепенно все на судне пропитывается злобой. От шпангоутов до клотика. Злоба вгрызается в паруса, пропитывает собой воздух, и тот становится тяжелым, смрадным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13