https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-vertikalnim-vipuskom/
Как хватит себя лбом о притолоку... Я хотел бы знать, есть ли на свете ученый лоб, который бы от такого тумака не развалился; а дядя, вечная ему память, протрезвясь, спросил только, целы ли ворота?»
И положительные и отрицательные герои «Недоросля» ярче и выразительней всего проявляются в обсуждении проблем образования и воспитания. Это понятно: активный деятель Просвещения, Фонвизин, как и было тогда принято, уделял этим вопросам много внимания. И – вновь конфликт.
В пьесе засушенная схоластика отставного солдата Цифиркина и семинариста Кутейкина сталкиваются со здравым смыслом Простаковых. Замечателен пассаж, когда Митрофану дают задачу: сколько денег пришлось бы на каждого, если б он нашел с двумя товарищами триста рублей? Проповедь справедливости и морали, которую со всей язвительностью вкладывает в этот эпизод автор, сводится на нет мощным инстинктом здравого смысла г-жи Простаковой. Трудно не обнаружить некрасивую, но естественную логику в ее простодушном энергичном протесте: «Врет он, друг мой сердечный! Нашел деньги, ни с кем не делись. Все себе возьми, Митрофанушка. Не учись этой дурацкой науке».
Недоросль дурацкой науке учиться, собственно говоря, и не думает. У этого дремучего юнца – в отличие от Стародума и его окружения – понятия обо всем свои, неуклюжие, неартикулированные, но и не заемные, не зазубренные. Многие поколения школьников усваивают – как смешон, глуп и нелеп Митрофан на уроке математики. Этот свирепый стереотип мешает понять, что пародия получилась – вероятно, вопреки желанию автора – не на невежество, а на науку, на все эти правила фонетики, морфологии и синтаксиса.
Правдин. Дверь, например, какое имя: существительное или прилагательное?
Митрофан. Дверь, котора дверь?
Правдин. Котора дверь! Вот эта.
Митрофан. Эта? Прилагательна.
Правдин. Почему же?
Митрофан. Потому что она приложена к своему месту. Вот у чулана шеста неделя дверь стоит еще не навешена: так та покамест существительна.
Двести лет смеются на недорослевой глупостью, как бы не замечая, что он мало того, что остроумен и точен, но и в своем глубинном проникновении в суть вещей, в подлинной индивидуализации всего существующего, в одухотворении неживого окружающего мира – в известном смысле предтеча Андрея Платонова. А что касается способа словоизъявления – один из родоначальников целого стилевого течения современной прозы: может ведь Марамзин написать – «ум головы» или Довлатов – «отморозил пальцы ног и уши головы».
Простые и внятные истины отрицательных и осужденных школой Простаковых блистают на сером суконном фоне прописных упражнений положительных персонажей. Даже о такой деликатной материи, как любовь, эти грубые необразованные люди умеют сказать выразительнее и ярче.
Красавчик Милон путается в душевных признаниях, как в плохо заученном уроке: «Душа благородная!.. Нет... не могу скрывать более моего сердечного чувства... Нет. Добродетель твоя извлекает силою все таинство души моей. Если мое сердце добродетельно, если стоит оно быть счастливо, от тебя зависит сделать его счастье». Здесь сбивчивость не столько от волнения, сколько от забывчивости: что-то такое Милон прочел в перерывах между занятиями строевой подготовкой – что-нибудь из Фенелона, из моралистического трактата «О воспитании девиц».
Г-жа Простакова книг не читала вообще, и эмоция ее здрава и непорочна: «Вот послушать! Поди за кого хочешь, лишь бы человек ее стоил. Так, мой батюшка, так. Тут лишь только женихов пропускать не надобно. Коль есть в глазах дворянин, малый молодой... У кого достаточек, хоть и небольшой...»
Вся историко-литературная вина Простаковых в том, что они не укладываются в идеологию Стародума. Не то чтобы у них была какая-то своя идеология – упаси Бог. В их крепостническую жестокость не верится: сюжетный ход представляется надуманным для вящей убедительности финала, и кажется даже, что Фонвизин убеждает в первую очередь себя. Простаковы – не злодеи, для этого они слишком стихийные анархисты, беспардонные охламоны, шуты гороховые. Они просто живут и по возможности желают жить, как им хочется. В конечном счете, конфликт Простаковых – с одной стороны и Стародума с Правдиным – с другой, это противоречие между идейностью и индивидуальностью. Между авторитарным и свободным сознанием.
В естественных для современного читателя поисках сегодняшних аналогий риторическая мудрость Стародума странным образом встречается с дидактическим пафосом Солженицына. Сходства много: от надежд на Сибирь («на ту землю, где достают деньги, не променивая их на совесть» – Стародум, «Наша надежда и отстойник наш» – Солженицын) до пристрастия к пословицам и поговоркам. «Отроду язык его не говорил да, когда душа его чувствовала нет»,– говорит о Стародуме Правдин то, что через два века выразится в чеканной формуле «жить не по лжи». Общее – в настороженном подозрительном отношении к Западу: тезисы Стародума могли быть включены в Гарвардскую речь, не нарушив ее идейной и стилистической цельности.
Примечательные рассуждения Стародума о Западе («Я боюсь нынешних мудрецов. Мне случалось читать них все, что переведено по-русски. Они, правда, искореняют сильно предрассудки, да воротят с корню добродетель») напоминают о всегдашней злободневности этой проблемы для российского общества. Хотя в самом «Недоросле» ей уделено не так уж много места, все творчество Фонвизина в целом пестрит размышлениями о соотношении России и Запада. Его известные письма из Франции поражают сочетанием тончайших наблюдений и площадной ругани. Фонвизин все время спохватывается. Он искренне восхищен лионскими текстильными предприятиями, но тут же замечает: «Надлежит зажать нос, въезжая в Лион». Непосредственно после восторгов перед Страсбургом и знаменитым собором – обязательное напоминание, что и в этом городе «жители по уши в нечистоте».
Но главное, разумеется, не в гигиене и санитарии. Главное – в различии человеческих типов россиянина и европейца. Особенность общения с западным человеком Фонвизин подметил весьма изящно. Он употребил бы слова «альтернативность мнения» и «плюрализм мышления», если 6 знал их. Но писал Фонвизин именно об этом, и от русского писателя не ускользнула та крайность этих явно положительных качеств, которая по-русски в осудительном смысле именуется «бесхребетностью» (в похвальном называлось бы «гибкостью», но похвалы гибкости – нет). Он пишет, что человек Запада «если спросить его утвердительным образом, отвечает: да, а если отрицательным о той же материи, отвечает: нет». Это тонко и совершенно справедливо, но грубы и совершенно несправедливы такие, например, слова о Франции: «Пустой блеск, взбалмошная наглость в мужчинах, бесстыдное непотребство в женщинах, другого, право, ничего не вижу».
Возникает ощущение, что Фонвизину очень хотелось быть Стародумом. Однако ему безнадежно не хватало мрачности, последовательности, прямолинейности. Он упорно боролся за эти достоинства, даже собирался издавать журнал с символическим названием – «Друг честных людей, или Стародум». Его героем и идеалом был – Стародум.
Но ничего не вышло. Слишком блестящ был юмор Фонвизина, слишком самостоятельны его суждения, слишком едки и независимы характеристики, слишком ярок стиль.
Слишком силен был в Фонвизине Недоросль, чтобы он мог стать Стародумом.
Он постоянно сбивается с дидактики на веселую ерунду и, желая осудить парижский разврат, пишет: «Кто недавно в Париже, с тем бьются здешние жители об заклад, что когда по нем (по Новому мосту) ни пойди, всякий раз встретится на нем белая лошадь, поп и непотребная женщина. Я нарочно хожу на этот мост и всякий раз их встречаю».
Стародуму никогда не достичь такой смешной легкости. Он станет обличать падение нравов правильными оборотами или, чего доброго, в самом деле пойдет на мост считать непотребных женщин. Зато такую глупейшую историю с удовольствием расскажет Недоросль. То есть – тот Фонвизин, которому удалось так и не стать Стародумом.
КРИЗИС ЖАНРА. Радищев
Самый лестный отзыв о творчестве Александра Радищева принадлежит Екатерине Второй: «Бунтовщик хуже Пугачева».
Самую трезвую оценку Радищева дал Пушкин: «“Путешествие в Москву”, причина его несчастья и славы, есть очень посредственное произведение, не говоря даже о варварском слоге».
Самым важным в посмертной судьбе Радищева было высказывание Ленина, который поставил Радищева «первым в ряду русских революционеров, вызывающим у русского народа чувство национальной гордости». Самое странное, что ничто из вышесказанного не противоречит друг другу.
Потомки часто обращаются с классиками по произволению. Им ничего не стоит превратить философскую сатиру Свифта в диснеевский мультфильм, пересказать «Дон-Кихот» своими немудреными словами, сократить «Преступление и наказание» до двух глав в хрестоматии.
С Радищевым наши современники обошлись еще хуже. Они свели все его обширное наследие до одного произведения, но и из него оставили себе лишь заголовок – «Путешествие из Петербурга в Москву». Дальше, за заголовком – пустота, в которую изредка забредают рассуждения о вольнолюбивом характере напрочь отсутствующего текста.
Нельзя сказать, что потомки так уж неправы. Пожалуй, можно было бы даже согласиться с министром графом Уваровым, считавшим «совершенно излишним возобновлять память о писателе и книге, совершенно забытых и достойных забвения», если бы не одно обстоятельство. Радищев – не писатель. Он – родоначальник, первооткрыватель, основоположник того, что принято называть русским революционным движением. С него начинается длинная цепочка российского диссидентства.
Радищев родил декабристов, декабристы – Герцена, тот разбудил Ленина, Ленин – Сталина, Сталин – Хрущева, от которого произошел академик Сахаров.
Как ни фантастична эта ветхозаветная преемственность (Авраам родил Исаака), с ней надо считаться. Хотя бы потому, что эта схема жила в сознании не одного поколения критиков.
Жизнь первого русского диссидента необычайно поучительна. Его судьба многократно повторялась и продолжает повторяться. Радищев был первым русским человеком, осужденным за литературную деятельность. Его «Путешествие» было первой книгой, с которой расправилась светская цензура. И, наверное, Радищев был первым писателем, чью биографию так тесно переплели с творчеством.
Суровый приговор сенатского суда наградил Радищева ореолом мученика. Преследования правительства обеспечили Радищеву литературную славу. Десятилетняя ссылка сделала неприличным обсуждение чисто литературных достоинств его произведений.
Так родилась великая путаница: личная судьба писателя прямо отражается на качестве его произведений.
Конечно, интересно знать, что Синявский написал «Прогулки с Пушкиным» в мордовском лагере, но ни улучшить, ни ухудшить книгу это обстоятельство не в силах.
Итак, Екатерина даровала Радищеву бессмертие, но что ее толкнуло на этот опрометчивый шаг?
Прежде всего, «Путешествие из Петербурга в Москву» путешествием не является – это лишь формальный прием. Радищев разбил книгу на главы, назвав каждую именем городов и деревень, лежащих на соединяющем две столицы тракте.
Кстати, названия эти сами по себе замечательно невыразительны – Завидово, Черная Грязь, Выдропуск, Яжлебицы, Хотилов. Не зря Венедикт Ерофеев соблазнился все той же топонимической поэзией в своем сочинении «Москва-Петушки».
Перечислением географических точек и ограничиваются собственно дорожные впечатления Радищева. Все остальное – пространный трактат о... пожалуй, обо всем на свете. Автор собрал в свою главную книгу все рассуждения об окружающей и неокружающей его жизни, как бы подготовил собрание сочинений в одном томе. Сюда вошли и написанные ранее ода «Вольность» и риторическое упражнение «Слово о Ломоносове», и многочисленные выдержки из западных просветителей.
Цементом, скрепляющим все это аморфное образование, послужила доминирующая эмоция – негодование, которое и позволило считать книгу обличительной энциклопедией российского общества.
«Тут я задрожал в ярости человечества»,– пишет герой-рассказчик. И дрожь эта не оставляет читателя а всем нелегком пути из Петербурга в Москву сквозь 37 страниц немалого формата.
Принято считать, что Радищев обличает язвы царизма: крепостное право, рекрутскую повинность, народную нищету. На самом же деле, он негодует по самым разным поводам. Вот Радищев громит фундаментальный шторок России: «Может ли государство, где две трети граждан лишены гражданского звания и частию мертвы в законе, называться блаженным?!» Но тут же с неменьшим пылом атакует обычай чистить зубы: «Не сдирают они (крестьянские девушки – Авт.) каждый день лоску зубов своих ни щетками, ни порошками». Только автор прочел отповедь цензуре («цензура сделалась нянькой рассудка»), как его внимание отвлечено французскими кушаньями, «на отраву изобретенными». Иногда в запальчивости Радищев пишет нечто уж совсем несуразное. Например, описывая прощание отца с сыном, отправляющимся в столицу на государственную службу, он восклицает: «Не захочется ли тебе сынка твоего лучше удавить, ежели отпустить в службу?»
Обличительный пафос Радищева до странности неразборчив. Он равно ненавидит беззаконие и сахароварение. Надо сказать, что и эта универсальная «ярость человечества» имела долгую историю в нашей литературе. Гоголь тоже нападал на «причуду» пить чай с сахаром. Толстой не любил медицины. Наш современник Солоухин с равным усердием призывает спасать иконы и изводить женские брюки. Василий Белов выступает против экологических катастроф и аэробики.
Однако тотальность радищевской мании правдоискательства ускользнула от читателей. Они предпочли обратить внимание не на обличение, скажем, венерических заболеваний, а на атаки против правительства и крепостничества. Именно так поступила Екатерина.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4
И положительные и отрицательные герои «Недоросля» ярче и выразительней всего проявляются в обсуждении проблем образования и воспитания. Это понятно: активный деятель Просвещения, Фонвизин, как и было тогда принято, уделял этим вопросам много внимания. И – вновь конфликт.
В пьесе засушенная схоластика отставного солдата Цифиркина и семинариста Кутейкина сталкиваются со здравым смыслом Простаковых. Замечателен пассаж, когда Митрофану дают задачу: сколько денег пришлось бы на каждого, если б он нашел с двумя товарищами триста рублей? Проповедь справедливости и морали, которую со всей язвительностью вкладывает в этот эпизод автор, сводится на нет мощным инстинктом здравого смысла г-жи Простаковой. Трудно не обнаружить некрасивую, но естественную логику в ее простодушном энергичном протесте: «Врет он, друг мой сердечный! Нашел деньги, ни с кем не делись. Все себе возьми, Митрофанушка. Не учись этой дурацкой науке».
Недоросль дурацкой науке учиться, собственно говоря, и не думает. У этого дремучего юнца – в отличие от Стародума и его окружения – понятия обо всем свои, неуклюжие, неартикулированные, но и не заемные, не зазубренные. Многие поколения школьников усваивают – как смешон, глуп и нелеп Митрофан на уроке математики. Этот свирепый стереотип мешает понять, что пародия получилась – вероятно, вопреки желанию автора – не на невежество, а на науку, на все эти правила фонетики, морфологии и синтаксиса.
Правдин. Дверь, например, какое имя: существительное или прилагательное?
Митрофан. Дверь, котора дверь?
Правдин. Котора дверь! Вот эта.
Митрофан. Эта? Прилагательна.
Правдин. Почему же?
Митрофан. Потому что она приложена к своему месту. Вот у чулана шеста неделя дверь стоит еще не навешена: так та покамест существительна.
Двести лет смеются на недорослевой глупостью, как бы не замечая, что он мало того, что остроумен и точен, но и в своем глубинном проникновении в суть вещей, в подлинной индивидуализации всего существующего, в одухотворении неживого окружающего мира – в известном смысле предтеча Андрея Платонова. А что касается способа словоизъявления – один из родоначальников целого стилевого течения современной прозы: может ведь Марамзин написать – «ум головы» или Довлатов – «отморозил пальцы ног и уши головы».
Простые и внятные истины отрицательных и осужденных школой Простаковых блистают на сером суконном фоне прописных упражнений положительных персонажей. Даже о такой деликатной материи, как любовь, эти грубые необразованные люди умеют сказать выразительнее и ярче.
Красавчик Милон путается в душевных признаниях, как в плохо заученном уроке: «Душа благородная!.. Нет... не могу скрывать более моего сердечного чувства... Нет. Добродетель твоя извлекает силою все таинство души моей. Если мое сердце добродетельно, если стоит оно быть счастливо, от тебя зависит сделать его счастье». Здесь сбивчивость не столько от волнения, сколько от забывчивости: что-то такое Милон прочел в перерывах между занятиями строевой подготовкой – что-нибудь из Фенелона, из моралистического трактата «О воспитании девиц».
Г-жа Простакова книг не читала вообще, и эмоция ее здрава и непорочна: «Вот послушать! Поди за кого хочешь, лишь бы человек ее стоил. Так, мой батюшка, так. Тут лишь только женихов пропускать не надобно. Коль есть в глазах дворянин, малый молодой... У кого достаточек, хоть и небольшой...»
Вся историко-литературная вина Простаковых в том, что они не укладываются в идеологию Стародума. Не то чтобы у них была какая-то своя идеология – упаси Бог. В их крепостническую жестокость не верится: сюжетный ход представляется надуманным для вящей убедительности финала, и кажется даже, что Фонвизин убеждает в первую очередь себя. Простаковы – не злодеи, для этого они слишком стихийные анархисты, беспардонные охламоны, шуты гороховые. Они просто живут и по возможности желают жить, как им хочется. В конечном счете, конфликт Простаковых – с одной стороны и Стародума с Правдиным – с другой, это противоречие между идейностью и индивидуальностью. Между авторитарным и свободным сознанием.
В естественных для современного читателя поисках сегодняшних аналогий риторическая мудрость Стародума странным образом встречается с дидактическим пафосом Солженицына. Сходства много: от надежд на Сибирь («на ту землю, где достают деньги, не променивая их на совесть» – Стародум, «Наша надежда и отстойник наш» – Солженицын) до пристрастия к пословицам и поговоркам. «Отроду язык его не говорил да, когда душа его чувствовала нет»,– говорит о Стародуме Правдин то, что через два века выразится в чеканной формуле «жить не по лжи». Общее – в настороженном подозрительном отношении к Западу: тезисы Стародума могли быть включены в Гарвардскую речь, не нарушив ее идейной и стилистической цельности.
Примечательные рассуждения Стародума о Западе («Я боюсь нынешних мудрецов. Мне случалось читать них все, что переведено по-русски. Они, правда, искореняют сильно предрассудки, да воротят с корню добродетель») напоминают о всегдашней злободневности этой проблемы для российского общества. Хотя в самом «Недоросле» ей уделено не так уж много места, все творчество Фонвизина в целом пестрит размышлениями о соотношении России и Запада. Его известные письма из Франции поражают сочетанием тончайших наблюдений и площадной ругани. Фонвизин все время спохватывается. Он искренне восхищен лионскими текстильными предприятиями, но тут же замечает: «Надлежит зажать нос, въезжая в Лион». Непосредственно после восторгов перед Страсбургом и знаменитым собором – обязательное напоминание, что и в этом городе «жители по уши в нечистоте».
Но главное, разумеется, не в гигиене и санитарии. Главное – в различии человеческих типов россиянина и европейца. Особенность общения с западным человеком Фонвизин подметил весьма изящно. Он употребил бы слова «альтернативность мнения» и «плюрализм мышления», если 6 знал их. Но писал Фонвизин именно об этом, и от русского писателя не ускользнула та крайность этих явно положительных качеств, которая по-русски в осудительном смысле именуется «бесхребетностью» (в похвальном называлось бы «гибкостью», но похвалы гибкости – нет). Он пишет, что человек Запада «если спросить его утвердительным образом, отвечает: да, а если отрицательным о той же материи, отвечает: нет». Это тонко и совершенно справедливо, но грубы и совершенно несправедливы такие, например, слова о Франции: «Пустой блеск, взбалмошная наглость в мужчинах, бесстыдное непотребство в женщинах, другого, право, ничего не вижу».
Возникает ощущение, что Фонвизину очень хотелось быть Стародумом. Однако ему безнадежно не хватало мрачности, последовательности, прямолинейности. Он упорно боролся за эти достоинства, даже собирался издавать журнал с символическим названием – «Друг честных людей, или Стародум». Его героем и идеалом был – Стародум.
Но ничего не вышло. Слишком блестящ был юмор Фонвизина, слишком самостоятельны его суждения, слишком едки и независимы характеристики, слишком ярок стиль.
Слишком силен был в Фонвизине Недоросль, чтобы он мог стать Стародумом.
Он постоянно сбивается с дидактики на веселую ерунду и, желая осудить парижский разврат, пишет: «Кто недавно в Париже, с тем бьются здешние жители об заклад, что когда по нем (по Новому мосту) ни пойди, всякий раз встретится на нем белая лошадь, поп и непотребная женщина. Я нарочно хожу на этот мост и всякий раз их встречаю».
Стародуму никогда не достичь такой смешной легкости. Он станет обличать падение нравов правильными оборотами или, чего доброго, в самом деле пойдет на мост считать непотребных женщин. Зато такую глупейшую историю с удовольствием расскажет Недоросль. То есть – тот Фонвизин, которому удалось так и не стать Стародумом.
КРИЗИС ЖАНРА. Радищев
Самый лестный отзыв о творчестве Александра Радищева принадлежит Екатерине Второй: «Бунтовщик хуже Пугачева».
Самую трезвую оценку Радищева дал Пушкин: «“Путешествие в Москву”, причина его несчастья и славы, есть очень посредственное произведение, не говоря даже о варварском слоге».
Самым важным в посмертной судьбе Радищева было высказывание Ленина, который поставил Радищева «первым в ряду русских революционеров, вызывающим у русского народа чувство национальной гордости». Самое странное, что ничто из вышесказанного не противоречит друг другу.
Потомки часто обращаются с классиками по произволению. Им ничего не стоит превратить философскую сатиру Свифта в диснеевский мультфильм, пересказать «Дон-Кихот» своими немудреными словами, сократить «Преступление и наказание» до двух глав в хрестоматии.
С Радищевым наши современники обошлись еще хуже. Они свели все его обширное наследие до одного произведения, но и из него оставили себе лишь заголовок – «Путешествие из Петербурга в Москву». Дальше, за заголовком – пустота, в которую изредка забредают рассуждения о вольнолюбивом характере напрочь отсутствующего текста.
Нельзя сказать, что потомки так уж неправы. Пожалуй, можно было бы даже согласиться с министром графом Уваровым, считавшим «совершенно излишним возобновлять память о писателе и книге, совершенно забытых и достойных забвения», если бы не одно обстоятельство. Радищев – не писатель. Он – родоначальник, первооткрыватель, основоположник того, что принято называть русским революционным движением. С него начинается длинная цепочка российского диссидентства.
Радищев родил декабристов, декабристы – Герцена, тот разбудил Ленина, Ленин – Сталина, Сталин – Хрущева, от которого произошел академик Сахаров.
Как ни фантастична эта ветхозаветная преемственность (Авраам родил Исаака), с ней надо считаться. Хотя бы потому, что эта схема жила в сознании не одного поколения критиков.
Жизнь первого русского диссидента необычайно поучительна. Его судьба многократно повторялась и продолжает повторяться. Радищев был первым русским человеком, осужденным за литературную деятельность. Его «Путешествие» было первой книгой, с которой расправилась светская цензура. И, наверное, Радищев был первым писателем, чью биографию так тесно переплели с творчеством.
Суровый приговор сенатского суда наградил Радищева ореолом мученика. Преследования правительства обеспечили Радищеву литературную славу. Десятилетняя ссылка сделала неприличным обсуждение чисто литературных достоинств его произведений.
Так родилась великая путаница: личная судьба писателя прямо отражается на качестве его произведений.
Конечно, интересно знать, что Синявский написал «Прогулки с Пушкиным» в мордовском лагере, но ни улучшить, ни ухудшить книгу это обстоятельство не в силах.
Итак, Екатерина даровала Радищеву бессмертие, но что ее толкнуло на этот опрометчивый шаг?
Прежде всего, «Путешествие из Петербурга в Москву» путешествием не является – это лишь формальный прием. Радищев разбил книгу на главы, назвав каждую именем городов и деревень, лежащих на соединяющем две столицы тракте.
Кстати, названия эти сами по себе замечательно невыразительны – Завидово, Черная Грязь, Выдропуск, Яжлебицы, Хотилов. Не зря Венедикт Ерофеев соблазнился все той же топонимической поэзией в своем сочинении «Москва-Петушки».
Перечислением географических точек и ограничиваются собственно дорожные впечатления Радищева. Все остальное – пространный трактат о... пожалуй, обо всем на свете. Автор собрал в свою главную книгу все рассуждения об окружающей и неокружающей его жизни, как бы подготовил собрание сочинений в одном томе. Сюда вошли и написанные ранее ода «Вольность» и риторическое упражнение «Слово о Ломоносове», и многочисленные выдержки из западных просветителей.
Цементом, скрепляющим все это аморфное образование, послужила доминирующая эмоция – негодование, которое и позволило считать книгу обличительной энциклопедией российского общества.
«Тут я задрожал в ярости человечества»,– пишет герой-рассказчик. И дрожь эта не оставляет читателя а всем нелегком пути из Петербурга в Москву сквозь 37 страниц немалого формата.
Принято считать, что Радищев обличает язвы царизма: крепостное право, рекрутскую повинность, народную нищету. На самом же деле, он негодует по самым разным поводам. Вот Радищев громит фундаментальный шторок России: «Может ли государство, где две трети граждан лишены гражданского звания и частию мертвы в законе, называться блаженным?!» Но тут же с неменьшим пылом атакует обычай чистить зубы: «Не сдирают они (крестьянские девушки – Авт.) каждый день лоску зубов своих ни щетками, ни порошками». Только автор прочел отповедь цензуре («цензура сделалась нянькой рассудка»), как его внимание отвлечено французскими кушаньями, «на отраву изобретенными». Иногда в запальчивости Радищев пишет нечто уж совсем несуразное. Например, описывая прощание отца с сыном, отправляющимся в столицу на государственную службу, он восклицает: «Не захочется ли тебе сынка твоего лучше удавить, ежели отпустить в службу?»
Обличительный пафос Радищева до странности неразборчив. Он равно ненавидит беззаконие и сахароварение. Надо сказать, что и эта универсальная «ярость человечества» имела долгую историю в нашей литературе. Гоголь тоже нападал на «причуду» пить чай с сахаром. Толстой не любил медицины. Наш современник Солоухин с равным усердием призывает спасать иконы и изводить женские брюки. Василий Белов выступает против экологических катастроф и аэробики.
Однако тотальность радищевской мании правдоискательства ускользнула от читателей. Они предпочли обратить внимание не на обличение, скажем, венерических заболеваний, а на атаки против правительства и крепостничества. Именно так поступила Екатерина.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4