https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/russia/
Рядом с ним, может быть, и мне повезет, и я вернусь живым с буханкой хлеба.
Мы пришли к магазину без десяти минут восемь. Очереди уже, как всегда, не было, а бурлил живой водоворот. Сарра-Еха, мать Берэлэ, с нами не пошла. Ведь подсадить его на чужую спину мог и я.
Но нам не повезло. К Берэлэ уже давно пригляделись и теперь опознали.
— Хулиган! Шкода! Вор! Босяк! Чтоб твоего духу здесь не было!
На него кричали со всех сторон и все поворачивались к нему лицом, а не спиной, которая так нужна была, чтоб, взгромоздившись на нее, потом бежать по плечам и головам и юркнуть в двери магазина.
На сей раз, как говорится, номер не прошел. Моя мама потом говорила, что это все из-за меня. Потому что я шлимазл и мне вечно не везет. Это ошибка природы, говорила мама, что я родился на Инвалидной улице, да еще в такой приличной семье. В общем, мне не повезло, и не повезло и Берэлэ, который имел неосторожность со мной связаться.
Я приуныл и был сам не рад, что пошел. Другое дело — Берэлэ. Он и на сей раз не растерялся. Улыбаясь до ушей, но с очень серьезными глазками, он минуту оценивал обстановку, и крохотный его лобик от напряжения сморщился и исчез совсем. Остались одни брови.
— Идем со мной, — сказал Берэлэ Мац и взял меня за руку.
Мы отошли на почтительное расстояние от толпы, уже бравшей штурмом открытые двери магазина, затем свернули в какой-то двор и через забор вышли в тыл противнику. Здесь, с другой стороны магазина, было сравнительно тихо. Лишь с улицы доносились малахольные вопли. В задней стене было окно с толстой железной решеткой, а в самом низу окна форточка, распахнутая настежь, и в нее был всунут конец полукруглого деревянного желоба. Другой конец, поднятый повыше, лежал на полу фургона, в котором балагула привез свежий хлеб. Вкусно пахнущие коричневые буханки с темной поджаренной корочкой одна за другой скользили по желобу в форточку и исчезали в гудящем чреве магазина.
Балагула швырял буханки охапками и пока набирал следующую, желоб на момент пустел. Этого момента оказалось вполне достаточно для Берэлэ. Бросив мне на руки мамин платок и пальто, он вскочил в желоб, вытянулся в нем как покойник — руки по швам, ногами вперед и пулей влетел в форточку, а вслед за ним покатились буханки хлеба из следующей охапки.
О том, что он остался жив и все идет как по маслу, я понял через полминуты, когда из гудящего, как улей, нутра магазина послышался притворно хнычущий вопль моего друга:
— Не душите ребенка!
Берэлэ Мац вынес две буханки хлеба и одну честно отдал мне. Хотя, если быть откровенным, я на нее не имел никакого права.
Что тут говорить! Я очень и очень сомневаюсь, имели ли вы когда-нибудь в жизни таких бескорыстных друзей. И навряд ли будете иметь. Потому что Берэлэ рано ушел от нас.
О его последних днях я много рассказывать не собираюсь. И потому, что я все это знаю с чужих слов, и потому, что у меня при этом портится настроение.
Берэлэ стал одной из шести миллионов еврейских жертв фашизма. И если все эти шесть миллионов хоть отдаленно были чем-то похожи на моего друга, то я никак не понимаю, как это выдержал земной шар, который продолжает по-прежнему вертеться, как ни в чем не бывало, а солнце так же всходит каждое утро, ни разу не покраснев. Уму непостижимо!
Отец Берэлэ, грузчик Эле-Хаим Мац, был человеком небогатым, простым работягой и не сумел, как другие, с легким сердцем оставить свое жалкое добро. Он не убежал из города, когда подходили немцы, не смог расстаться со своей халупой и сараем. Очень трудно они ему достались. И потому лежит сейчас в большом противотанковом рву, поросшем молодым лесом, рядом со своей женой Саррой-Ехой, у которой был низенький лоб, доставшийся по наследству моему другу, усы и даже бакенбарды. С ними лежит сестра Берэлэ — Хана, которая установила перед войной рекорд города в метании диска, и он сам — великий маленький человечек, гибель которого теперь так остро чувствует вся земля.
Из всей семьи остался только старший брат Гриша Мац — гигантского и красивого сложения парень, который своими бицепсами прославил наш город до войны на соревнованиях по штанге. Но и он ненадолго пережил своих родных.
Гриша был на войне танкистом, механиком-водителем. Когда освободили от немцев наш город, он буквально на второй день явился туда весь в орденах и медалях и все часы, отпущенные ему начальством на свидание с семьей, потратил на то, чтобы узнать, как это произошло. И узнал. Нашел очевидцев, и они все подтвердили.
И как рассказывают, у Гриши Маца стало черным лицо. Он не заплакал. На Инвалидной улице мальчики после десяти лет уже не плачут. И молча ушел от пепелища и поехал на попутных грузовиках догонять свой полк. Люди рассказывают, что товарищи его, танкисты, сразу не узнали своего механика-водителя. Он молчал, сколько ни тормошили его. И в глазах у него светилось что-то нехорошее. Его бы в госпиталь, тогда и он, может быть, остался бы жив. Но начинался штурм Кенигсберга, и танки двинулись на позицию. По дороге им попалась встречная колонна немецких военнопленных, которых вели под конвоем в тыл. Когда обе колонны поравнялись, один танк Т-34 вдруг вырвался из строя и ринулся на немцев, давя людей, наматывая руки и ноги на свои гусеницы. Этот танк вел механик-водитель Гриша Мац.
Его расстреляли по приговору военного трибунала за месяц до конца войны. Расстреляли перед строем своих же однополчан-танкистов. И люди рассказывают, что стрелявшие чуть не плакали, оттого что им придется продырявить, попортить такое красивое, могучее тело.
От всего семейства никого не осталось на земле. И я потом ни разу не встречал людей по фамилии Мац. Очень редкая фамилия. И видимо, она не будет иметь продолжения.
Я вас очень прошу. Если когда-нибудь вы встретите кого-нибудь с такой фамилией, не поленитесь черкнуть мне пару слов. У меня камень спадет с души. Значит, не все еще потеряно. И возможно, через два или три поколения на земле снова появится со своим низеньким лобиком, большими ушами и вечной улыбкой новый Берэлэ Мац, и человечество снова сможет надеяться, что на земле, в конце концов, все же будет рай.
Легенда третья
ШКАФ «МАТЬ И ДИТЯ»
Я сразу предвижу ваш вопрос: что такое шкаф «Мать и дитя» и откуда такое странное название?
И чтобы не испытывать вашего терпения, отвечу в самом начале, а потом расскажу все остальное по порядку.
По вашему вопросу сразу видно, что вы не жили в Советском Союзе до второй мировой войны. В противном случае вы бы, несомненно, знали, что такое шкаф «Мать и дитя», и не задавали бы детских вопросов. В ту пору такой шкаф был символом налаженного советского быта и красовался почти в каждой квартире, вернее, комнате, потому что квартира чаще всего состояла из одной комнаты. А там, где его не было, была нищета, и люди лезли из кожи вон, чтоб достать такой шкаф и, таким образом, подняться до среднего жизненного уровня. Не знаю, как в других городах, но у нас обладатели шкафа «Мать и дитя» считали себя отмеченными судьбой и на всех остальных смотрели свысока, как дворяне на плебеев. И если невеста, выходя замуж, получала в приданое этот шкаф, то лучшего свидетельства солидности партии и не надо было. Дай Бог, всем так выходить замуж, говорили люди.
Шкаф «Мать и дитя» был единственным стандартом, освоенным советской мебельной индустрией, и как это водится в плановом хозяйстве, спрос на него значительно превосходил предложение. Чтобы заполучить шкаф, нужно было не только собрать деньги, но и выстоять в очереди не одну ночь. Зато как им дорожили и как им гордились! Нынешнее поколение лишено этой радости.
Теперь таких шкафов нет. Есть модерн и есть под старину. А шкаф «Мать и дитя» — не очень удобный и не очень красивый, я бы даже сказал, аляповатый, стал музейной редкостью. Да и в музеях вы его тоже не найдете.
Я его, например, после войны увидел один лишь раз. Четверть века спустя, В коммунальной московской квартире моего друга. Шкаф достался ему по наследству от родителей и сохранился потому, что он инженер, а на жалование инженера, как известно, не очень разбежишься покупать новую мебель.
Как живой, стоял этот шкаф в его комнате. Угловатый, немножко громоздкий и застенчивый, как провинциал. Из желтоватого неполированного дерева с подслеповатыми стеклышками в дверях малого отделения, именуемого «дитя», и без. стекол в большом, именуемом «мать». По шероховатому дереву кое-где проведена фигурная резьба, совсем немножко, чтобы шкаф отличить от обычного ящика, и в этом был намек на извечное стремление человека к уюту, даже в наше суровое пуританское время.
Когда я увидел этот шкаф, мою грудь стеснила, как пишут в романах, теплая волна. Как будто я увидел мою старенькую бабушку Хаю-Иту, которой давно уже нет в живых. Ее расстреляли немцы в 1941 году, и она этого даже не видела, потому что была абсолютно слепой.
Мысленно я сразу перенесся в тридцатые годы на Инвалидную улицу. И первое, что я увидел, — торжественный провоз шкафа «Мать и дитя» по нашей улице.
Это было зрелище. И люди выходили из калиток, а кто не мог выйти, смотрели в окна. И выражали свои чувства открыто: и радость, и зависть.
Огромный желтый шкаф, перетянутый толстыми веревками, везли на ручной тележке, которую тащил, запрягшись между оглобель, тележечник (тогда была и такая профессия) Шнеер. Какой нормальный человек повезет драгоценный шкаф на балагульской подводе? Боже упаси! Еще, не дай Бог, разобьет. А на тележке с большими колесами — полная гарантия. Во-первых, везет не глупая лошадь, а человек, и он-то понимает, как надо быть осторожным. Во-вторых, вся семья сопровождает тележку от самого магазина, подпирая шкаф со всех сторон руками, и кричит на тележечника хором:
— Осторожней! Шлимазл! Где твои глаза?
Больше всех и громче всех кричит сама мать семейства, потная, со сбитой прической, с оторванными пуговицами на кофточке, но с накрашенными по торжественному случаю помадой губами. Это она отстояла много ночей в очереди, а не эти дармоеды: муж и дети. Это она проследила, чтоб не подсунули брак с трещиной на стекле или отбитым кусочком резьбы. Все сделала она сама и теперь, как на параде, принимает заслуженные поздравления и нескрываемую зависть соседей.
Тележка гремит коваными колесами по булыжникам мостовой, шкаф опасно качается из стороны в сторону, пока колеса переваливаются с камня на камень, и владельцы шкафа — и мать, и отец, и дети — наперебой осыпают тележечника Шнеера градом ругательств.
А он, раскачивая, как лошадь, в такт шагам бритой головой, налегает на брезентовую лямку грудью, руками держит оглобли и улыбается доброй глуповатой улыбкой. Вы можете спросить: чего он улыбается?
И я вам отвечу, что у него для этого много причин.
Во-первых, он не так уж умен, как я это и отметил выше. Как говорили на нашей улице, недоделанный. Во-вторых, ему лестно внимание всей улицы к его тележке. И в-третьих, он знает по опыту, что ругают его беззлобно и больше для того, чтоб привлечь внимание соседей к шкафу, а когда шкаф, наконец, благополучно будет сгружен, хозяева не поскупятся, доложат ему лишний рубль и, весьма возможно, угостят обедом со стопочкой водки.
Сам Шнеер тоже живет на нашей улице, но не на правой стороне, а на левой. И это немало значит.
Правая сторона отличалась от левой, как день и ночь. На правой стояли добротные, из толстых бревен, дома, до крыши утонувшие в яблоневых и грушевых садах. От улицы они были отгорожены высокими крашеными заборами и тяжелыми воротами. И люди в них жили, очень похожие на свои дома. Сытые, благополучные и очень здоровые. Здесь жили балагулы, грузчики, мясники, дамские и мужские портные и выдвиженцы, то есть бывшие балагулы, выдвинутые новой властью на руководящую работу и ставшие советскими служащими.
Эта сторона улицы смотрела на мир с чувством собственного достоинства и был у нее лишь один враг — финансовый инспектор. Его боялись, перед ним заискивали. Завидев его, сразу накрывали стол для угощения.
Но финансовый инспектор, хоть и враг, но тоже живой человек. С ним можно было ладить, найти общий язык. Особенно, если ему на язык что-нибудь положить. Гроза всех частников, финансовый инспектор на нашей улице становился шелковым. Он привык к тому, что здесь живут приличные самостоятельные люди, которые, если и обманывают государство, чтоб как-нибудь прожить, уж его-то не обойдут и оставят ему его долю. У нас он был шелковым и, действительно, носил рубашку из натурального шелка, подаренную ему вскладчину балагулами.
На левую сторону улицы финансовый инспектор даже не глядел. Ибо там поживиться было нечем. На левой жила голытьба. В тесных двориках, без единого деревца, в стареньких, заваливающихся домишках с прогнившими, в зеленой плесени, крышами ютилось множество семей с оравами грязных, оборванных детей. Этих людей мы почти никогда не видели. Они рано уходили и поздно приходили, топили печи, чтоб приготовить еду, и тогда несло на улицу кислые, прогорклые запахи.
Там жили чернорабочие, холодные сапожники, набивавшие набойки прямо на улице, прачки и уборщицы. Люди тихие и убогие. И нам, детям правой стороны, категорически запрещалось появляться на левой, потому что там можно подцепить заразу и научиться нехорошим словам.
Мой дядя Шлема, живший, как и мы, на правой стороне, потому что он был мясник, и умел рубить мясо так, чтоб и себе осталось, говорил, глядя на левую сторону улицы:
— Для таких людей делалась революция в семнадцатом году, а они живут так же бедно, как и раньше. Финансовый инспектор хочет прикончить и нашу, правую сторону. Тогда спрашивается, для чего мы делали революцию?
Когда он говорил «мы», это была не оговорка и не ошибка малограмотного человека. Не будучи грамотным, мой дядя Шлема действительно делал революцию собственными руками и даже штурмовал Зимний дворец в Петрограде. Был ранен и контужен в гражданской войне. А когда все кончилось, сам испугался того, что натворил, стал мрачным и даже не читал газет.
Он думал лишь об одном — как прокормить свою семью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Мы пришли к магазину без десяти минут восемь. Очереди уже, как всегда, не было, а бурлил живой водоворот. Сарра-Еха, мать Берэлэ, с нами не пошла. Ведь подсадить его на чужую спину мог и я.
Но нам не повезло. К Берэлэ уже давно пригляделись и теперь опознали.
— Хулиган! Шкода! Вор! Босяк! Чтоб твоего духу здесь не было!
На него кричали со всех сторон и все поворачивались к нему лицом, а не спиной, которая так нужна была, чтоб, взгромоздившись на нее, потом бежать по плечам и головам и юркнуть в двери магазина.
На сей раз, как говорится, номер не прошел. Моя мама потом говорила, что это все из-за меня. Потому что я шлимазл и мне вечно не везет. Это ошибка природы, говорила мама, что я родился на Инвалидной улице, да еще в такой приличной семье. В общем, мне не повезло, и не повезло и Берэлэ, который имел неосторожность со мной связаться.
Я приуныл и был сам не рад, что пошел. Другое дело — Берэлэ. Он и на сей раз не растерялся. Улыбаясь до ушей, но с очень серьезными глазками, он минуту оценивал обстановку, и крохотный его лобик от напряжения сморщился и исчез совсем. Остались одни брови.
— Идем со мной, — сказал Берэлэ Мац и взял меня за руку.
Мы отошли на почтительное расстояние от толпы, уже бравшей штурмом открытые двери магазина, затем свернули в какой-то двор и через забор вышли в тыл противнику. Здесь, с другой стороны магазина, было сравнительно тихо. Лишь с улицы доносились малахольные вопли. В задней стене было окно с толстой железной решеткой, а в самом низу окна форточка, распахнутая настежь, и в нее был всунут конец полукруглого деревянного желоба. Другой конец, поднятый повыше, лежал на полу фургона, в котором балагула привез свежий хлеб. Вкусно пахнущие коричневые буханки с темной поджаренной корочкой одна за другой скользили по желобу в форточку и исчезали в гудящем чреве магазина.
Балагула швырял буханки охапками и пока набирал следующую, желоб на момент пустел. Этого момента оказалось вполне достаточно для Берэлэ. Бросив мне на руки мамин платок и пальто, он вскочил в желоб, вытянулся в нем как покойник — руки по швам, ногами вперед и пулей влетел в форточку, а вслед за ним покатились буханки хлеба из следующей охапки.
О том, что он остался жив и все идет как по маслу, я понял через полминуты, когда из гудящего, как улей, нутра магазина послышался притворно хнычущий вопль моего друга:
— Не душите ребенка!
Берэлэ Мац вынес две буханки хлеба и одну честно отдал мне. Хотя, если быть откровенным, я на нее не имел никакого права.
Что тут говорить! Я очень и очень сомневаюсь, имели ли вы когда-нибудь в жизни таких бескорыстных друзей. И навряд ли будете иметь. Потому что Берэлэ рано ушел от нас.
О его последних днях я много рассказывать не собираюсь. И потому, что я все это знаю с чужих слов, и потому, что у меня при этом портится настроение.
Берэлэ стал одной из шести миллионов еврейских жертв фашизма. И если все эти шесть миллионов хоть отдаленно были чем-то похожи на моего друга, то я никак не понимаю, как это выдержал земной шар, который продолжает по-прежнему вертеться, как ни в чем не бывало, а солнце так же всходит каждое утро, ни разу не покраснев. Уму непостижимо!
Отец Берэлэ, грузчик Эле-Хаим Мац, был человеком небогатым, простым работягой и не сумел, как другие, с легким сердцем оставить свое жалкое добро. Он не убежал из города, когда подходили немцы, не смог расстаться со своей халупой и сараем. Очень трудно они ему достались. И потому лежит сейчас в большом противотанковом рву, поросшем молодым лесом, рядом со своей женой Саррой-Ехой, у которой был низенький лоб, доставшийся по наследству моему другу, усы и даже бакенбарды. С ними лежит сестра Берэлэ — Хана, которая установила перед войной рекорд города в метании диска, и он сам — великий маленький человечек, гибель которого теперь так остро чувствует вся земля.
Из всей семьи остался только старший брат Гриша Мац — гигантского и красивого сложения парень, который своими бицепсами прославил наш город до войны на соревнованиях по штанге. Но и он ненадолго пережил своих родных.
Гриша был на войне танкистом, механиком-водителем. Когда освободили от немцев наш город, он буквально на второй день явился туда весь в орденах и медалях и все часы, отпущенные ему начальством на свидание с семьей, потратил на то, чтобы узнать, как это произошло. И узнал. Нашел очевидцев, и они все подтвердили.
И как рассказывают, у Гриши Маца стало черным лицо. Он не заплакал. На Инвалидной улице мальчики после десяти лет уже не плачут. И молча ушел от пепелища и поехал на попутных грузовиках догонять свой полк. Люди рассказывают, что товарищи его, танкисты, сразу не узнали своего механика-водителя. Он молчал, сколько ни тормошили его. И в глазах у него светилось что-то нехорошее. Его бы в госпиталь, тогда и он, может быть, остался бы жив. Но начинался штурм Кенигсберга, и танки двинулись на позицию. По дороге им попалась встречная колонна немецких военнопленных, которых вели под конвоем в тыл. Когда обе колонны поравнялись, один танк Т-34 вдруг вырвался из строя и ринулся на немцев, давя людей, наматывая руки и ноги на свои гусеницы. Этот танк вел механик-водитель Гриша Мац.
Его расстреляли по приговору военного трибунала за месяц до конца войны. Расстреляли перед строем своих же однополчан-танкистов. И люди рассказывают, что стрелявшие чуть не плакали, оттого что им придется продырявить, попортить такое красивое, могучее тело.
От всего семейства никого не осталось на земле. И я потом ни разу не встречал людей по фамилии Мац. Очень редкая фамилия. И видимо, она не будет иметь продолжения.
Я вас очень прошу. Если когда-нибудь вы встретите кого-нибудь с такой фамилией, не поленитесь черкнуть мне пару слов. У меня камень спадет с души. Значит, не все еще потеряно. И возможно, через два или три поколения на земле снова появится со своим низеньким лобиком, большими ушами и вечной улыбкой новый Берэлэ Мац, и человечество снова сможет надеяться, что на земле, в конце концов, все же будет рай.
Легенда третья
ШКАФ «МАТЬ И ДИТЯ»
Я сразу предвижу ваш вопрос: что такое шкаф «Мать и дитя» и откуда такое странное название?
И чтобы не испытывать вашего терпения, отвечу в самом начале, а потом расскажу все остальное по порядку.
По вашему вопросу сразу видно, что вы не жили в Советском Союзе до второй мировой войны. В противном случае вы бы, несомненно, знали, что такое шкаф «Мать и дитя», и не задавали бы детских вопросов. В ту пору такой шкаф был символом налаженного советского быта и красовался почти в каждой квартире, вернее, комнате, потому что квартира чаще всего состояла из одной комнаты. А там, где его не было, была нищета, и люди лезли из кожи вон, чтоб достать такой шкаф и, таким образом, подняться до среднего жизненного уровня. Не знаю, как в других городах, но у нас обладатели шкафа «Мать и дитя» считали себя отмеченными судьбой и на всех остальных смотрели свысока, как дворяне на плебеев. И если невеста, выходя замуж, получала в приданое этот шкаф, то лучшего свидетельства солидности партии и не надо было. Дай Бог, всем так выходить замуж, говорили люди.
Шкаф «Мать и дитя» был единственным стандартом, освоенным советской мебельной индустрией, и как это водится в плановом хозяйстве, спрос на него значительно превосходил предложение. Чтобы заполучить шкаф, нужно было не только собрать деньги, но и выстоять в очереди не одну ночь. Зато как им дорожили и как им гордились! Нынешнее поколение лишено этой радости.
Теперь таких шкафов нет. Есть модерн и есть под старину. А шкаф «Мать и дитя» — не очень удобный и не очень красивый, я бы даже сказал, аляповатый, стал музейной редкостью. Да и в музеях вы его тоже не найдете.
Я его, например, после войны увидел один лишь раз. Четверть века спустя, В коммунальной московской квартире моего друга. Шкаф достался ему по наследству от родителей и сохранился потому, что он инженер, а на жалование инженера, как известно, не очень разбежишься покупать новую мебель.
Как живой, стоял этот шкаф в его комнате. Угловатый, немножко громоздкий и застенчивый, как провинциал. Из желтоватого неполированного дерева с подслеповатыми стеклышками в дверях малого отделения, именуемого «дитя», и без. стекол в большом, именуемом «мать». По шероховатому дереву кое-где проведена фигурная резьба, совсем немножко, чтобы шкаф отличить от обычного ящика, и в этом был намек на извечное стремление человека к уюту, даже в наше суровое пуританское время.
Когда я увидел этот шкаф, мою грудь стеснила, как пишут в романах, теплая волна. Как будто я увидел мою старенькую бабушку Хаю-Иту, которой давно уже нет в живых. Ее расстреляли немцы в 1941 году, и она этого даже не видела, потому что была абсолютно слепой.
Мысленно я сразу перенесся в тридцатые годы на Инвалидную улицу. И первое, что я увидел, — торжественный провоз шкафа «Мать и дитя» по нашей улице.
Это было зрелище. И люди выходили из калиток, а кто не мог выйти, смотрели в окна. И выражали свои чувства открыто: и радость, и зависть.
Огромный желтый шкаф, перетянутый толстыми веревками, везли на ручной тележке, которую тащил, запрягшись между оглобель, тележечник (тогда была и такая профессия) Шнеер. Какой нормальный человек повезет драгоценный шкаф на балагульской подводе? Боже упаси! Еще, не дай Бог, разобьет. А на тележке с большими колесами — полная гарантия. Во-первых, везет не глупая лошадь, а человек, и он-то понимает, как надо быть осторожным. Во-вторых, вся семья сопровождает тележку от самого магазина, подпирая шкаф со всех сторон руками, и кричит на тележечника хором:
— Осторожней! Шлимазл! Где твои глаза?
Больше всех и громче всех кричит сама мать семейства, потная, со сбитой прической, с оторванными пуговицами на кофточке, но с накрашенными по торжественному случаю помадой губами. Это она отстояла много ночей в очереди, а не эти дармоеды: муж и дети. Это она проследила, чтоб не подсунули брак с трещиной на стекле или отбитым кусочком резьбы. Все сделала она сама и теперь, как на параде, принимает заслуженные поздравления и нескрываемую зависть соседей.
Тележка гремит коваными колесами по булыжникам мостовой, шкаф опасно качается из стороны в сторону, пока колеса переваливаются с камня на камень, и владельцы шкафа — и мать, и отец, и дети — наперебой осыпают тележечника Шнеера градом ругательств.
А он, раскачивая, как лошадь, в такт шагам бритой головой, налегает на брезентовую лямку грудью, руками держит оглобли и улыбается доброй глуповатой улыбкой. Вы можете спросить: чего он улыбается?
И я вам отвечу, что у него для этого много причин.
Во-первых, он не так уж умен, как я это и отметил выше. Как говорили на нашей улице, недоделанный. Во-вторых, ему лестно внимание всей улицы к его тележке. И в-третьих, он знает по опыту, что ругают его беззлобно и больше для того, чтоб привлечь внимание соседей к шкафу, а когда шкаф, наконец, благополучно будет сгружен, хозяева не поскупятся, доложат ему лишний рубль и, весьма возможно, угостят обедом со стопочкой водки.
Сам Шнеер тоже живет на нашей улице, но не на правой стороне, а на левой. И это немало значит.
Правая сторона отличалась от левой, как день и ночь. На правой стояли добротные, из толстых бревен, дома, до крыши утонувшие в яблоневых и грушевых садах. От улицы они были отгорожены высокими крашеными заборами и тяжелыми воротами. И люди в них жили, очень похожие на свои дома. Сытые, благополучные и очень здоровые. Здесь жили балагулы, грузчики, мясники, дамские и мужские портные и выдвиженцы, то есть бывшие балагулы, выдвинутые новой властью на руководящую работу и ставшие советскими служащими.
Эта сторона улицы смотрела на мир с чувством собственного достоинства и был у нее лишь один враг — финансовый инспектор. Его боялись, перед ним заискивали. Завидев его, сразу накрывали стол для угощения.
Но финансовый инспектор, хоть и враг, но тоже живой человек. С ним можно было ладить, найти общий язык. Особенно, если ему на язык что-нибудь положить. Гроза всех частников, финансовый инспектор на нашей улице становился шелковым. Он привык к тому, что здесь живут приличные самостоятельные люди, которые, если и обманывают государство, чтоб как-нибудь прожить, уж его-то не обойдут и оставят ему его долю. У нас он был шелковым и, действительно, носил рубашку из натурального шелка, подаренную ему вскладчину балагулами.
На левую сторону улицы финансовый инспектор даже не глядел. Ибо там поживиться было нечем. На левой жила голытьба. В тесных двориках, без единого деревца, в стареньких, заваливающихся домишках с прогнившими, в зеленой плесени, крышами ютилось множество семей с оравами грязных, оборванных детей. Этих людей мы почти никогда не видели. Они рано уходили и поздно приходили, топили печи, чтоб приготовить еду, и тогда несло на улицу кислые, прогорклые запахи.
Там жили чернорабочие, холодные сапожники, набивавшие набойки прямо на улице, прачки и уборщицы. Люди тихие и убогие. И нам, детям правой стороны, категорически запрещалось появляться на левой, потому что там можно подцепить заразу и научиться нехорошим словам.
Мой дядя Шлема, живший, как и мы, на правой стороне, потому что он был мясник, и умел рубить мясо так, чтоб и себе осталось, говорил, глядя на левую сторону улицы:
— Для таких людей делалась революция в семнадцатом году, а они живут так же бедно, как и раньше. Финансовый инспектор хочет прикончить и нашу, правую сторону. Тогда спрашивается, для чего мы делали революцию?
Когда он говорил «мы», это была не оговорка и не ошибка малограмотного человека. Не будучи грамотным, мой дядя Шлема действительно делал революцию собственными руками и даже штурмовал Зимний дворец в Петрограде. Был ранен и контужен в гражданской войне. А когда все кончилось, сам испугался того, что натворил, стал мрачным и даже не читал газет.
Он думал лишь об одном — как прокормить свою семью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16