https://wodolei.ru/catalog/unitazy/tarelchatye/
Эндрюс решил прогуляться вниз по течению. Он перешел мост на углу Лувра, повернулся спиной к арке, выстроенной Наполеоном, и прошел через Тюильрийский сад, наполненный публикой, гуляющей или сидящей на солнце, детьми, похожими на кукол, няньками в изысканных белых чепцах, лохматыми собачонками на привязи. На него вдруг напала мирная дремота. Он сел на скамейку на солнце и стал следить, почти не видя их, за людьми, которые проходили взад и вперед, бросая длинные тени. Голоса и смех очень слабо доходили до его слуха, покрываемые шумом отдаленного уличного движения. Он несколько минут слышал звуки марша, исполняемого военным оркестром. Бледные, серо-голубые тени деревьев легли на красновато-желтый гравий. Их все время пересекали мелькающие взад и вперед тени людей. Он чувствовал себя очень утомленным и счастливым.
Он вдруг очнулся – он, оказывается, задремал. Он спросил у старика с красиво заостренной белой бородкой дорогу в предместье Сент-Оноре.
После того как он раза два сбивался с пути, он рассеянно поднялся на мраморные ступеньки, где разговаривали много людей в мундирах цвета хаки. Наверху стоял, прислонившись к двери, Уолтерс. Эндрюс, приближаясь, расслышал, как он говорил своему соседу:
– Как же! Эйфелева башня – первый образчик законченной постройки из железа во всем мире. Ее прежде всего должен осмотреть человек, если он сознательный.
– А я скажу, что самое грандиозное зрелище – это Опера, – возразил его ближайший сосед.
– Если там есть вино и женщины, то я не прочь.
– А пения тебе мало?
– Это не так интересно, как Эйфелева башня, – настаивал Уолтерс.
– Послушай, Уолтерс, надеюсь, что ты не меня ждал, – пробормотал Эндрюс.
– Нет, я стоял в очереди, чтобы увидеть этого молодца насчет курсов. Я хочу наладить это дело как следует.
– Я думаю пойти завтра, – сказал Эндрюс.
– Послушай, ты что-нибудь предпринял насчет комнаты? Хочешь, будем друзьями?
– Идет. Но, может быть, ты не захочешь жить там, где я, Уолтерс?
– Где это? В Латинском квартале? Очень даже просто. Почему бы мне не познакомиться с французской жизнью, раз я здесь?
– Да, но сейчас поздно искать комнату!
– Я, во всяком случае, сегодня пойду ночевать к христианским юношам.
– А я попрошу одного знакомого приютить меня… А завтра увидим. Так, значит, до завтра, – сказал Эндрюс, удаляясь.
– Постой, я иду с тобой. Погуляем вместе по городу.
– Ладно, – сказал Эндрюс.
Кролик был довольно бесформенный, очень пушистый; в розовых глазах его с черным зрачком было выражение безумия. Он прыгал, как воробей, по панели; из спины его выходила резиновая трубка, заканчивавшаяся грушей, которую человек сжимал в руке, чтобы кролик прыгал. Все же у кролика был вид живого организма. Эндрюс неудержимо расхохотался, когда впервые его увидал. Продавец, у которого на руке висела корзина, наполненная такими же кроликами, увидел, что Эндрюс смеется, и робко приблизился к столу; у него было розовое лицо с тонкими чуткими губами, несколько напоминавшими кроличьи, и большие испуганные глаза блекло-карего цвета.
– Вы сами делаете их? – спросил Эндрюс, улыбаясь.
Человек с небрежным видом уронил кролика на стол. И неожиданно, крепко нажав грушу, заставил его перекувыркнуться. Эндрюс засмеялся. Продавец кроликов также засмеялся.
– Я делаю их с натуры.
– Подумай только: большой, сильный мужчина зарабатывает себе хлеб таким способом, – сказал с презрением Уолтерс.
– Хелло, Энди!.. Адски запоздали! Виноват, – сказал Гэнслоу, опускаясь на стул рядом с ними.
Эндрюс представил Уолтерса. Продавец кроликов снял шляпу, поклонился компании и ушел, заставляя кролика скакать перед собой по краю панели.
– Что случилось с Гейнеманом?
– Вот он приехал, – сказал Гэнслоу.
Открытый мотор подъехал к тротуару перед кафе. В нем сидел Гейнеман с широкой усмешкой на лице, и рядом с ним женщина в платье цвета сомон, в горностаях и изумрудной шляпе. Экипаж уехал, и Гейнеман, ухмыляясь, подошел к столу.
– Где львенок? – спросил Гэнслоу.
– Говорят, у него воспаление легких.
– Мистер Гейнеман. Мистер Уолтерс.
Усмешка покинула лицо Гейнемана. Он произнес отрывисто:
– Очень приятно. – Кинул злобный взгляд на Эндрюса и уселся на стул.
Солнце зашло. Небо было залито лиловыми, ярко-пурпурными и розовыми тонами. В темно-голубом сумраке загорелись огни, алые уличные фонари, лиловые дуговые, красноватые снопы света, лившиеся из магазинных окон.
– Войдем внутрь. Я адски продрог, – сердито сказал Гейнеман, и они прошли гуськом через вращающуюся дверь; за ними следовал лакей с их напитками.
– Я был в Красном Кресте, Энди. Я думаю, что обработаю эту румынскую историю… Хочешь тоже ехать? – сказал Гэнслоу Эндрюсу на ухо.
– Если я раздобуду где-нибудь рояль и несколько уроков и если концерты будут продолжаться, ты не вытащишь меня из Парижа веревками. Нет, сэр. Я хочу узнать, что такое Париж. Он мне бросился в голову, как вино. Недели пройдут, прежде чем я сумею разобраться, что я о нем думаю.
– Не думайте о нем. Пейте, – пробурчал Гейнеман, корча страшные гримасы.
– Я от двух вещей намерен держаться в Париже далеко: от вина и женщин. Одно не идет без другого, – сказал Уолтерс.
Правильно… Необходимо то и другое, – сказал Гейнеман.
Эндрюс не прислушивался к их болтовне; поворачивая между пальцами высокую рюмку с вермутом, он думал о Царице Савской, соскользнувшей со спины своего слона и волшебно сверкающей драгоценными камнями при свете потрескивающих смоляных факелов. Музыка просачивалась в его мозг, как вода просачивается в яму, вырытую в песчаном берегу. Во всем своем теле он чувствовал напор ритмов и музыкальных фраз, принимающих их форму; их еще нельзя было отчетливо определить; они носились еще на границе сознания. «От девушки на перекрестке, распевающей под уличным фонарем, вплоть до патрицианки, обрывающей лепестки роз с высоты своих носилок. Все образы человеческого желания».
Он думал о девушке с кожей как старинная слоновая кость, виденной им на площади Медичи. Таким представлялось теперь в его фантазиях лицо царицы Савской, спокойное– и непроницаемое. От внезапной радости, звучавшей, как цимбалы, сильно забилось его сердце. Он мог теперь свободно следовать прихотям своей фантазии, целыми днями сидеть за столиком кафе, следить за постоянной сменой двигающихся картин, наполнять свою мысль и все существо свое отзвуками ритмических движений мужчин и женщин, проходящих перед ним на барельефе жизни уже не в виде деревянных автоматов, знающих только вымуштрованные движения, но гибких, разнообразных, полных силы и трагизма.
– Ради всего святого, уберемся отсюда. Это учреждение нагоняет на меня тоску. – Гейнеман ударил кулаком по столу.
– Хорошо, – сказал Эндрюс и встал зевая.
Гэнслоу и Эндрюс пошли вперед, предоставив Уолтерсу и Гейнеману следовать за ними.
– Мы пойдем обедать в «Пляшущую Крысу», – сказал Гэнслоу. – Страшно забавное место! Мы как раз успеем дойти туда, нагуляв аппетит.
Они пошли по длинной, тускло освещенной улице Ришелье до бульвара и немного побродили там вместе с толпой. Горящие огни словно напудрили воздух золотом. Кафе внутри и на улице были переполнены. Запах вермута, кофе, духов и папирос смешивался с запахом бензина от таксомоторов.
– Сумасшествие какое-то, – сказал Эндрюс.
– В семь часов вечера на Больших бульварах вечно карнавал.
Они стали подниматься по крутым ступенькам на Монмартр. На углу они прошли мимо девушки с жестким выражением лица, ярко накрашенными губами и слишком заметно напудренными щеками; она смеялась, повиснув на руке американского солдата со смуглым лицом и мутно-зелеными глазами, сверкавшими в косых лучах фонаря.
У скрещения двух покатых улиц они вошли в ресторан с маленькими окнами, заклеенными красной бумагой, сквозь которые проникал тусклый свет. Внутри были нагромождены дубовые столы, а наверху, вокруг дубовой панели, на полках стояли пепельницы из раковин, пара черепов, несколько треснувших майоликовых тарелок и множество чучел крыс. В кабачке было только двое посетителей: толстая женщина и мужчина с длинными седыми волосами и бородой. Они сидели, серьезно разговаривая, над двумя рюмками посредине комнаты.
Грубоватая на вид служанка в голландском чепце и переднике торчала у внутренней двери, откуда доносился резкий запах рыбы, жарившейся на прованском масле.
– Здешний повар из Марселя, – сказал Гэнслоу, когда они заняли столик для четверых.
– Боюсь, что остальные заблудились, – заметил Эндрюс.
– Вернее, что старый Гейн зашел куда-нибудь выпить, – сообразил Гэнслоу.
– Велим подать пока закуску.
Служанка принесла коллекцию похожих на лодки блюд с красным салатом, с желтым салатом, с зеленым салатом и две деревянных миски с селедкой и анчоусами.
Гэнслоу остановил ее, когда она уходила, и спросил:
– И это все?
Служанка с трагическим видом оглядела свой ассортимент и скрестила руки на широкой груди.
– Ничего не поделаешь, господа. Теперь перемирие.
– Самое большое надувательство во всей этой истории с войной – это мир. Я вам говорю: пока закуска в ресторанах не будет восстановлена в прежнем обилии и разнообразии, я не признаю войну оконченной.
Служанка хихикнула.
– Сейчас не то, что было раньше, – сказала она, возвращаясь на кухню.
В эту минуту Гейнеман влетел в ресторан и так хлопнул дверью, что стаканы зазвенели, а толстая женщина и волосатый мужчина подскочили на своих стульях. Гейнеман плюхнулся на место, широко ухмыляясь.
– А что вы сделали с Уолтерсом?
Гейнеман тщательно протер свои очки.
– Умер, опившись малиновым сиропом… Послушайте, крошка, бургундского! – закричал он служанке. – Потом прибавил: – Ле Ги придет сию минуту, я только что встретил его.
Ресторан постепенно наполнялся мужчинами и женщинами в самых разнообразных костюмах; мелькало много американцев в мундирах и в штатском.
– Боже, как я ненавижу людей не умеющих пить! – вскричал Гейнеман, наливая вино. – Непьющий человек только тяготит землю.
– А что вы будете делать в Америке, где теперь запрещение?
– Уж молчите! Вот Ле Ги! Я не хочу, чтобы он знал, что я принадлежу к нации, запрещающей хорошие напитки. Месье Ле Ги, месье Гэнслоу и месье Эндрюс, – продолжал он, церемонно вставая.
Маленький человек с закрученными усами и бородкой а-ля Ван Дейк занял четвертое место. У него был слегка красноватый нос и маленькие мигающие глазки.
– Я очень рад, – сказал он, выставляя своеобразным движением свои накрахмаленные манжеты, – пообедать в компании. Когда начинаешь стариться, одиночество становится нестерпимым. Только молодость смеет задумываться. Потом думаешь только об одном: о своей старости.
– Всегда есть работа, – сказал Эндрюс.
– Рабство, всякая работа – рабство! Какой смысл в освобождении вашего разума, если все равно приходится продаваться первому же покупателю?
– Вздор, – сказал Гейнеман, наливая из новой бутылки.
Эндрюс обратил внимание на молодую девушку, сидевшую за соседним столом, против молодого бледного солдата в голубом французском мундире, поразительно на нее похожего. У нее были выдающиеся скулы и лоб, на котором сквозь прозрачную, смугловатую кожу просвечивало строение черепа. Ее тяжелые каштановые волосы были свернуты небрежным узлом на затылке. Она говорила очень спокойно и сжимала губы, когда улыбалась. Ела быстро и аккуратно, как кошка.
Ресторан постепенно наполнялся публикой. Служанка и хозяин, полный мужчина с широким красным кушаком, туго завязанным вокруг талии, с трудом двигались между загроможденными столиками. За столиком в углу женщина с мертвенно бледным лицом и расширенными атропином, остановившимися зрачками, прислонившись к стене головой, в шляпе с грязноватыми белыми перьями, заливалась хриплым смехом. Раздавался беспрестанный звон тарелок и стаканов, и распространялся маслянистый угар от пищи, женских платьев и вина.
– Хотите знать, что я действительно сделал с вашим приятелем? – сказал Гейнеман, наклоняясь к Эндрюсу.
– Надеюсь, что вы не столкнули его в Сену?
– Я поступил адски невежливо, но, черт возьми, адски невежливо и с его стороны было отказываться от выпивки… Не стоит тратить время с непьющим человеком. Я привел его в кафе и попросил подождать, пока я позвоню по телефону. Я полагаю, он и до сих пор ждет. Это одно из самых непристойных кафе на всем бульваре Клиши. – Гейнеман заревел от смеха и начал объяснять это на своем носовом французском диалекте месье Ле Ги.
Эндрюс покраснел на минуту от досады, потом расхохотался. Гейнеман снова принялся петь:
Синдбад бедовал на Бермудах,
И в Токио, и в Тринидаде,
А дома вдвойне было худо.
О, Синдбад везде был внакладе!
Все захохотали. Бледнолицая женщина в углу закричала пронзительным, кошмарным голосом:
– Браво! Браво!
Гейнеман поклонился; его крупное, ухмыляющееся лицо качалось вверх и вниз, как у фарфорового китайца.
– Синдбад! – кричал он, указывая широким жестом на Гэнслоу.
– Угости их еще, Гейн, угости их еще, – сказал Гэнслоу, смеясь.
Все брюнетки, все высоки –
Итальяночки!
Златокудры, синеоки –
Все голландочки!
Все снова зааплодировали. Эндрюс продолжал смотреть на девушку у соседнего стола; ее лицо раскраснелось от смеха. Она прижала платок к губам и повторяла тихим голосом:
– Он такой смешной… он такой смешной!..
Гейнеман взял стакан и помахал им в воздухе, прежде чем осушить. Несколько человек встали с мест и наполнили его из своих бутылок белым и красным вином. Французский солдат за соседним столом вытащил из-под стула фляжку и повесил ее Гейнеману на шею. Гейнеман с багровым лицом раскланивался во все стороны и еще больше, чем всегда, напоминал фарфорового китайца; потом он опять начал петь, на этот раз в самом торжественном тоне:
Эй вы, живей, живей подставьте губки!
Мелькают бедра, сверкают зубки…
Ах вы, голубки…
Его неуклюжее тело качалось в такт. Женщина в углу отбивала темп длинными белыми руками, поднятыми над головой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55