Обращался в магазин Wodolei
— Это ты, Джордж? Да, это я, Изабелла. Я сейчас получила печальное известие. Нет, о Джордже. Приготовься, дорогой. Боюсь, что он очень болен. Что? Нет, Джордж, Джо-ордж! Ты что, оглох? Ну, вот так-то лучше. Так вот, слушай, дорогой, ты должен приготовиться к тяжкому удару. Джордж очень болен. Да, да, ваш Джордж, наш малютка. Что? Ранен? Нет, не ранен, очень опасно болен. Нет, дорогой, надежды почти никакой. (Всхлип .) Да, дорогой, телеграмма от их величеств. Прочитать тебе? Ты приготовился к удару. Джордж, да? «С глубоким прискорбием… пал на поле брани… со6олезнования их величеств…» (Всхлип. Долгая пауза .) Ты слушаешь, Джордж? Алло, алло! (Всхлип .) Алло, алло! Ал-ло-о! (Сэму Брауну.) Он повесил трубку! Этот человек надо мной издевается! Когда я в таком горе! Это невыносимо! А я еще старалась смягчить удар! (Всхлип . Всхлип .) Но ведь мне всегда приходилось сражаться ради моих детей, а он только сидел, уткнувшись носом в книгу, или твердил молитвы!
К чести миссис Уинтерборн надо сказать, что она не очень-то верила, будто молитвы помогают в практической жизни. Однако ее неприязнь к религии коренилась в другом: эта женщина терпеть не могла делать то, чего ей делать не хотелось, и глубоко ненавидела всякое подобие мысли.
Услыхав роковое известие, мистер Уинтерборн упал на колени (не забыв, однако, дать отбой, чтобы не слышать больше эту фурию) и воскликнул: «Упокой, господи, его душу!» После этого мистер Уинтерборн еще долго молился за упокой души Джорджа, за себя самого, за свою «заблудшую, но возлюбленную супругу», за других своих детей — «да спасутся и да внидут по милости своей, господи, в лоно истинной веры», за Англию (то же), за своих врагов — «ты, господи, веси, я чужд вражде, хоть и грешен, mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa, ave Maria…»11
Некоторое время Уинтерборн простоял на коленях. Но на кафельном полу в прихожей молиться было жестко и неудобно, а потому он пошел в спальню и преклонил колена на мягкой молитвенной скамеечке. Перед ним на аналое, покрытом весьма благочестивой вышивкой — даром «сестры во Христе», — лежал раскрытый требник в весьма благочестивом переплете, с яркой весьма благочестивой закладкой. На подставке стояла раскрашенная дева Мария с тошнотворным младенцем Иисусом, копия статуи из монастыря Сен-Сюльпис; в руках младенца болталось святое сердце, истекающее кровью и окруженное сиянием. Еще выше водружено было большое распятие — довольно дешевая подделка под бронзу, справа — репродукция «Тайной вечери» Леонардо да Винчи (цветная), слева — репродукция с картины Холмана Ханта12 (еретика) «Светоч мира» (одноцветная). Все это служило мистеру Уинтерборну неиссякаемым источником утешения и спокойствия духа.
За обедом он ел мало, с горьким удовлетворением думая о том, что скорбь явно отнимает у людей аппетит, а пообедав, отправился к своему духовнику, отцу Слэку. Здесь мистер Уинтерборн дал волю чувствам и приятно провел вечер. Он пролил много слез, и оба усердно молились. Отец Слэк выразил надежду, что Джордж под влиянием отцовских молитв и добродетелей перед смертью покаялся, а мистер Уинтерборн сказал, что хоть Джордж и не был принят в лоно святой церкви, в нем жил «луч истинного католика» и однажды он даже прочел одну проповедь Боссюэ13; а отец Слэк сказал, что будет молиться о душе Джорджа, и мистер Уинтерборн оставил ему пять фунтов стерлингов на мессы за упокой души Джорджа, — поступок щедрый (хоть и глупый), так как доходы мистера Уинтерборна были весьма скромные.
После этого мистер Уинтерборн каждое утро и каждый вечер тратил на молитву на десять минут больше прежнего, так как молился о спасении души Джорджа. Но, к несчастью, однажды он, погруженный в размышления о блаженном мученике отце Парсонсе14 и еще более блаженном мученике отце Гарнете, герое Порохового заговора, переходя мостовую у самого входа в Хайд-парк, попал под колеса. Пяти фунтов хватило не надолго, и больше некому было молиться о спасении души Джорджа; так что, насколько известно святой римской апостольской церкви и насколько сие от нее зависит, бедняга Джордж пребывает в аду и, надо полагать, там и останется. Впрочем, последние годы его жизни были таковы, что он, вероятно, и не заметил разницы.
Так принял смерть Джорджа его отец. «Реакция» матери (так это называют психологи) была несколько иная. Миссис Уинтерборн на первых порах нашла, что это событие очень возбуждает и подстегивает, особенно в смысле эротическом. Эта женщина обожала драмы и всю свою жизнь разыгрывала как драму. Она жаждала быть в центре всеобщего внимания, точно какой-нибудь итальянский офицер, ей необходимо было, чтобы ею восхищались все без разбору. В доме у нее удерживались дольше месячного испытательного срока только те слуги, которые готовы были пресмыкаться перед нею и не гнушались самой грубой лестью, превознося каждый ее шаг, каждое слово, каждую прихоть, ее наряды и безделушки, ее друзей и знакомых. Но миссис Уинтерборн была необыкновенно капризна и сварлива, так что ее друзья-приятели то и дело становились ей врагами, а заклятые враги неожиданно оказывались ее не слишком искренними друзьями, — поэтому от корыстных наемников, оставшихся верными ей только ради прибавки жалованья или подачек, которыми она вознаграждала особенно удачную лесть, требовались такая гибкость и такт, каким позавидовал бы любой дипломат.
Миссис Уинтерборн была уже вполне зрелая матрона, однако она предпочитала воображать себя очаровательной семнадцатилетней девушкой, страстно любимой пылким и неотразимым, точно шейх,15 но притом конечно же «чистым» (чтобы не сказать «честным») молодым британцем. Она так и сыпала мнимореволюционными фразами, «подрывающими основы» семьи и собственности (в этом стиле разглагольствуют нередко «просвещенные» служители церкви), а в сущности, это была самая заурядная мещанка, напичканная предрассудками, ограниченная, жадная, скупая и злобная. Как всякая мещанка, она угодничала перед теми, кто занимал лучшее положение в обществе, и помыкала стоящими ниже ее. Рамки мелкобуржуазной морали, естественно, делали ее лицемеркой. В игривые минуты (а она очень любила резвиться, совершенно не понимая, насколько это ей не к лицу) она охотно намекала, что способна «нарушить все запреты». А в действительности бурные порывы сводились к тому, что она с удовольствием выпивала, была лжива, нечистоплотна в денежных делах, бранилась со всеми по пустякам, с азартом билась об заклад и заводила интрижки с нагловатыми молодыми людьми, которых только при ее романтически буйном воображении можно было именовать «чистыми и честными», хотя, без сомнения, они были истинными британцами и, разумеется, славными малыми — более или менее нагловатого типа.
Она столько сменила этих чистых и честных молодых шейхов, что даже бедняга Уинтерборн совсем запутался — и когда принимался за очередное драматическое послание, начинавшееся неизменно словами: «Сэр! Похитив у меня привязанность моей жены, вы поступили, как мерзкий пес, — да не будут эти слова истолкованы в нехристианском духе…» — письмо это, как правило, было обращено к шейху прошлому или позапрошлому, а не к тому, кто пользовался ее благосклонностью в данное время. Однако увещания, непрестанно появлявшиеся в дни войны на страницах газет и журналов, а главное — опасность из зрелой матроны превратиться в перезрелую, настроили миссис Уинтерборн на серьезный лад, и с безошибочным чутьем она мертвой хваткой вцепилась в Сэма Брауна — вцепилась и уже не отпускала несчастного до конца его дней (конца безвременного, который она же и ускорила). Что и говорить, Сэм Браун был безупречен — такое встречается только в сказках. Если бы я не видел его своими глазами, я бы в него просто не поверил. Это был оживший — вернее, отчасти оживший — стереотип. Представление о жизни у него было самое примитивное, едва ли достаточное для четвероногого, и мыслительными способностями природа наделила его крайне скупо. Это был великовозрастный бойскаут, приготовишка в блистательной броне тупоумия. Все в жизни он воспринимал и оценивал по готовой формуле, — что бы ни случилось, а соответствующая, заранее предусмотренная формула всегда найдется. Итак, хоть и не достигнув особо высоких степеней, он, в общем, преуспевал, благополучно скользил по укатанным дорожкам где-то на втором плане. Если его к этому не вынуждали, он никогда сам не заговаривал о том, что был ранен, награжден орденом или о том, что уже 4 августа пошел в армию добровольцем.16 Словом, скромный, воспитанный и прочая и прочая английский джентльмен.
На случай, когда умирает сын замужней любовницы, формула предписывала суровую мужественность и нежное сочувствие, целительное для ран материнского сердца. Миссис Уинтерборн сперва не выходила из роли — пылкий, но нежный Сэм Браун всегда настраивал ее на лирический лад. Но, как ни странно, смерть Джорджа пробудила в ней прежде всего чувственность. На многих женщин война повлияла именно так. Смерть, раны, кровь, жестокость — все на безопасном расстоянии — подхлестывали их страсти, разжигали их пыл до пределов фантастических. Разумеется, в эти нескончаемые годы, 1914-1918, женщины поневоле вообразили, что смертны одни лишь мужчины, а им даровано бессмертие; и они, новоявленные гурии, старались обольстить каждого попадавшегося под руку шейха, — вот почему их так привлекала «работа на оборону» с ее широкими возможностями, А кроме того, еще и первобытный физиологический инстинкт подсказывал: назначение мужчины — убивать и быть убитым, назначение женщины — рожать новых мужчин, чтобы все продолжалось в том же духе. (Правда, этому нередко мешает наука, ибо она идет вперед, а именно — создает противозачаточные средства, за что ей великое спасибо.)
Итак, не удивляйтесь, что волнение миссис Уинтерборн, вызванное смертью сына, почти немедленно приняло эротическую окраску. Она лежала на кровати в пышных белых панталонах с длиннейшими оборками и в целомудренной, но необычайно нарядной сорочке. Сэм Браун, сильный, молчаливый, сдержанный и нежный, смачивал ей лоб одеколоном, а она большими глотками все чаще прихлебывала коньяк. Разумеется, приличия требовали, чтобы к ее горю относились с уважением, и это было даже приятно, а все-таки… лучше бы Сэма не приходилось каждый раз подталкивать на первый шаг. Неужели он не видит, что ее нежная натура нуждается в утешении — в капельке Истинной Любви, — и притом сейчас же, немедленно?
— Я его так любила, Сэм, — тихо молвила миссис Уинтерборн с искусно сделанной дрожью в голосе. — Я была совсем девочкой, когда он родился, — детка с деткой, говорили про нас, — когда мы с ним росли вместе. Я была такая юная, что еще два года после его рождения ходила с косичками.
(Уверения миссис Уинтерборн относительно ее непреходящей юности были так шиты белыми нитками, что не обманули бы даже читателей «Джона Бланта»17, — но все шейхи попадались на эту удочку. Бог весть, что они думали, — воображали должно быть, что Уинтерборн «оскорбил» ее, когда ей было десять лет.)
— Мы с ним были неразлучны, Сэм, мы были настоящими друзьями, и он никогда ничего от меня не скрывал.
(Бедняга Джордж! Он терпеть не мог свою мамашу, за последние пять лет своей жизни он едва ли виделся с нею раз в год. А уж насчет того, чтобы с нею откровенничать, — куда там, самый простодушный из простодушных дикарей тотчас заподозрил бы, что она привирает. Когда Джордж был еще мальчиком, она снова и снова так подло предавала его, что он наглухо замкнулся в себе и уже не мог довериться ни жене, ни любовнице, ни другу.)
— А теперь его больше нет… — Тут в голосе миссис Уинтерборн зазвучали столь недвусмысленные призывные нотки, что даже бестолковый шейх заметил это и ощутил смутное беспокойство. — Теперь его уже нет, а у меня остался только ты, Сэм, в целом свете только ты один. Ты слышал, как этот низкий человек сегодня оскорбил меня по телефону. Поцелуй меня, Сэм, и обещай, что ты всегда будешь мне другом, настоящим другом!
Формулой поведения шейха не предусмотрено было в этот день заниматься любовью; скорбящую мать полагается утешить, но «святость» ее материнского горя недопустимо осквернять плотской близостью — хотя и эта близость между «чистым» молодым британцем и «безупречной» женщиной, у которой только и было, что муж да двадцать два любовника, тоже странным образом оказалась «священной». Но где уж всем сэмам браунам в мире устоять перед несокрушимой волей таких вот миссис Уинтерборн — и особенно перед их волей к совокуплению! И он — да будет позволено так выразиться — возвысился до требований момента. И он тоже испытал странное, извращенное наслаждение, нежничая и занимаясь любовью над свежим трупом; а между тем будь он способен пораскинуть мозгами, он понял бы, что миссис Уинтерборн — не только садистка, но некрофилка.
В ближайшие месяц-два смерть Джорджа стала для его матери источником и других, почти ничем не омраченных радостей. Миссис Уинтерборн простила — разумеется, временно — самых заклятых своих врагов, чтобы можно было написать побольше писем о своей тяжелой утрате, — она сочиняла их с увлечением и искусно украшала пятнами слез. Многие без пяти минут аристократы, обычно избегавшие миссис Уинтерборн, как ядовитейшую разновидность скорпиона в образе человеческом, явились к ней с визитом — правда, самым кратким — и выразили свое соболезнование. Ее посетил даже приходский священник, и был встречен с любезностью чрезвычайной; ибо, хоть миссис Уинтерборн и уверяла всех, будто пренебрегает мнением общества и исповедует агностицизм (столь крайние взгляды появились у нее, впрочем, лишь после того, как перед нею захлопнули двери почти все добропорядочные и благочестивые обыватели), она сохранила суеверное почтение к служителям официальной церкви.
Другая радость миссис Уинтерборн была — переругиваться с Элизабет, женой Джорджа, из-за его жалкого «наследства» и оставшихся после него вещей. Уходя в армию, Джордж думал, что как ближайшего родственника должен назвать отца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9