https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/s-dushem/
Потом, вынимая из кармана букет, он сказал:
— Хранить его — это ребячество; может быть, это даже нехорошо.
И он бросил его в огонь. Когда бедные цветы перестали трещать и гореть, он произнес уже спокойнее:
— Я вам благодарен за то, что вы заставили меня это рассказать. Вам я обязан тем, что расстался с воспоминанием, которое мне не подобало хранить.
Но он был грустен, и нетрудно было видеть, чего ему стоила эта жертва. Боже мой, что за жизнь у этих бедных священников! Самые невинные мысли для них запретны. Они обязаны изгонять из сердца все те чувства, которые составляют счастье остальных людей… вплоть до воспоминаний, привязывающих к жизни. Священники похожи на нас, на несчастных женщин: всякое живое чувство — преступление. Дозволено только-страдать, да и то не показывая виду. Прощай, я упрекаю себя за свое любопытство, как за дурной поступок, но виной этому ты.
(Мы опускаем несколько писем, в которых ничего не говорится об аббате Обене.)
5
Она же к той же
Нуармутье, …мая 1845
Давно уже я собираюсь тебе написать, моя дорогая Софи, но мне мешал какой-то ложный стыд. То, что я хочу тебе рассказать, так странно, так забавно и вместе с тем так печально, что я не знаю, тронет это тебя или рассмешит. Я и сама еще ничего не понимаю. Начну без всяких предисловий. Я тебе не раз говорила в моих письмах об аббате Обене, приходском священнике нашей деревни Нуармутье. Я даже описала тебе некий случай, определивший его призвание. В том одиночестве, в котором я живу, и при тех грустных мыслях, о которых ты знаешь, общество умного, образованного, любезного человека было для меня чрезвычайно ценно. По-видимому, он заметил, что я им интересуюсь, и в скором времени стал у нас бывать как давнишний друг. Для меня, признаться, было совершенно новым удовольствием беседовать с незаурядным человеком, у которого изящество ума еще больше оттеняется отчужденностью от жизни. Быть может, также, — потому что я должна тебе все рассказать, и не от тебя я могла бы скрыть какой-либо, недостаток моего характера, — быть может, также «наивность» моего кокетства (это твое выражение), которой ты меня нередко попрекала, сказалась помимо моей воли. Я люблю нравиться людям, которые мне нравятся, я хочу, чтобы меня любили те, кого я люблю… Я вижу, как при таком вступлении ты широко раскрываешь глаза, и слышу, как ты говорить: «Жюли!..» Будь спокойна, не мне в мои годы делать глупости. Но продолжаю. Между нами установилась своего рода близость, но при этом ни разу, спешу это отметить, он не сказал и не сделал ничего такого, что не подобало бы его священному сану. Ему было хорошо со мной. Мы часто беседовали об его юности, и я не раз, и напрасно, заводила речь о романическом увлечении, которому он был обязан букетом (пепел его теперь в моем камине) и своим печальным одеянием. Вскоре я заметила, что он перестал думать о неверной. Однажды он встретил ее в городе и даже говорил с ней. Все это он мне рассказал по возвращении, спокойно добавив, что она счастлива и что у нее прелестные дети. Несколько раз ему привелось быть свидетелем вспышек Анри. Отсюда некоторые мои признания, в известной степени вынужденные, а с его стороны — еще большее внимание. Он знает моего мужа так, как если бы был знаком с ним десять лет. К тому же он был таким же хорошим советчиком, как и ты, и притом более беспристрастным, потому что, по-твоему, виноваты всегда обе стороны. Он всегда находил, что я права, но советовал вести себя осторожно и обдуманно. Словом, он выказывал себя преданным другом. В нем есть что-то женственное, что меня пленяет. Он напоминает мне тебя. Это характер восторженный и твердый, чувствительный и замкнутый, фанатический в вопросах долга… Я нанизываю фразы, чтобы оттянуть объяснение. Я не могу говорить откровенно; эта бумага меня смущает. Как бы я хотела сидеть у камина, работая с тобой вдвоем, вышивая одну и ту же портьеру! Но пора, пора, моя Софи, произнести это ужасное слово. Несчастный в меня влюбился. Тебе смешно или ты скандализована? Я бы хотела тебя видеть в эту минуту. Он мне ничего не сказал, разумеется, но мы никогда не ошибаемся, и эти его большие черные глаза!.. Теперь ты, наверно, смеешься. Какой светский лев не пожелал бы иметь глаза с таким красноречивым взглядом! Я видела столько этих господ, которые старались говорить глазами, и говорили только глупости!.. Когда я убедилась, в каком состоянии больной, моя лукавая душа, признаюсь, сначала как будто даже обрадовалась. Победа в мои годы, и такая невинная победа!.. Что-нибудь да значит — внушить такую страсть; немыслимую любовь!.. Но нет, это нехорошее чувство у меня быстро прошло. «Вот порядочный человек, — сказала я себе, — которого мое легкомыслие может сделать несчастным. Это ужасно, этому необходимо положить конец». Я стала ломать голову над тем, как бы мне его удалить. Однажды мы с ним гуляли на берегу во время отлива. Он ничего не решался мне сказать, мне тоже трудно было говорить. Наступали убийственные паузы по пять минут, во время которых, чтобы скрыть смущение, я собирала ракушки. Наконец я ему сказала:
— Дорогой аббат! Вы непременно должны получить приход лучше этого. Я напишу моему дяде, епископу; я к нему поеду, если нужно.
— Покинуть Нуармутье! — воскликнул он, всплеснув руками. — Но я же здесь так счастлив! Чего же мне желать с тех пор, как вы здесь? Вы осыпали меня благодеяниями, и мой скромный домик превратился в дворец.
— Нет, — продолжала я, — мой дядя очень стар; если случится такое несчастье, что я его лишусь, то я не буду знать, к кому обратиться, чтобы вы могли получить приличный приход.
— Увы, сударыня, мне будет так грустно расстаться с этой деревней!.. Кюре святой Марии умер… но меня успокаивает то, что его заменит аббат Ратон. Это достойнейший священник, и я этому очень рад; ведь если бы его преосвященство вспомнил обо мне…
— Кюре святой Марии умер! — воскликнула я. — Я сегодня же еду в N. и поговорю с дядей.
— Ах, нет, не надо! Аббат Ратон гораздо достойнее меня; и потом, покинуть Нуармутье…
— Господин аббат! — сказала я твердо. — Это необходимо!
При этих словах он опустил голову и не посмел больше спорить. Я чуть не бегом вернулась в замок. Он шел за мной следом, в двух шагах, бедняга, и был так взволнован, что не мог раскрыть рта. Он был убит. Я не стала терять ни минуты. В восемь часов я была у дяди. Оказалось, что он очень держится за своего Ратона; но он меня любит, и я знаю свое влияние. Словом, после долгих прений я добилась того, чего хотела. Ратон устранен, и аббат Обен — кюре св.Марии. Вот уже два дня, как он в городе. Бедняга понял мое «так надо». Он меня торжественно благодарил и говорил только о своей признательности. Я была довольна, что он не стал задерживаться в Нуармутье и даже сказал мне, будто торопится поблагодарить его преосвященство. Уезжая, он прислал мне свой красивый византийский ларчик и просил у меня позволения иногда писать мне. Ну что, моя милая? «Доволен ты, Куси?» Это урок. Я его не забуду, когда вернусь в свет. Но тогда мне будет тридцать три года, и мне нечего будет бояться, что меня могут полюбить… да еще такой любовью!.. Конечно, это невозможно. Все равно; от всего этого безумства у меня остались красивый ларчик и истинный друг. Когда мне будет сорок лет, когда я буду бабушкой, я начну интриговать, чтобы аббат Обен получил приход в Париже. Ты его увидишь, моя дорогая, и это он даст первое причастие твоей дочери.
6
Аббат Обен к аббату Брюно, профессору богословия в Сент-А
N., мая 1845
Дорогой учитель! Вам пишет уже не скромный сельский священник из Нуармутье, а кюре св.Марии. Я простился с болотами, и теперь я горожанин, живущий в прекрасном церковном доме на главной улице N.; кюре большого храма, хорошо построенного, хорошо содержимого, великолепной архитектуры, изображенного во всех альбомах с видами Франции. Когда я в первый раз служил в нем литургию у мраморного алтаря, блистающего позолотой, мне казалось, что это не я. Но это сущая правда. Одно из моих удовольствий — это думать, что на ближайших каникулах Вы меня посетите; я смогу предоставить Вам хорошую комнату, хорошую постель, не говоря уже о некоем бордо, которое я называю «Нуармутье» и которое, смею утверждать, достойно Вас. Но, спросите Вы, как же я попал из Нуармутье к св.Марии? Вы меня оставили у церковных дверей, а я вдруг оказываюсь на колокольне.
O Meliboee, deus nobis'haec otia fecit
Дорогой учитель! Провидение послало в Нуармутье великосветскую даму из Парижа, которая в силу невзгод, каких мы с Вами никогда не претерпим, принуждена временно жить на десять тысяч экю в год. Это милая и добрая особа, к сожалению, немного испорченная легкомысленным чтением и обществом столичных вертопрахов. Смертельно скучая со своим мужем, которым она не очень-то может похвалиться, она сделала мне честь обратить на меня свое расположение. То были бесконечные подарки, постоянные приглашения, и что ни день, то какой-нибудь новый проект, при котором я оказывался необходим. «Аббат! Я хочу учиться латыни… Аббат! Я хочу учиться ботанике». Horresco referens, она пожелала, чтобы я наставлял ее в богословии! Где Вы были, дорогой учитель! Словом, для этой жажды знаний потребовались бы все наши профессора из Сент-А. К счастью, ее причуды были скоротечны, и редкий курс доходил до третьего урока. Когда я ей сказал, что по-латыни rosa значит «роза», «но, аббат, — воскликнула она, — ведь вы же кладезь премудрости! Как это вы дали себя похоронить в Нуармутье?» Говоря Вам откровенно, дорогой учитель, эта милейшая дама, начитавшись скверных книжек, которые нынче фабрикуются, вбила себе в голову довольно странные идеи. Раз она дала мне одно сочинение, которое только что получила из Парижа и от которого пришла в восторг, — «Абеляра» г-на де Ремюза. Вы, наверное, читали его и, надо полагать, оценили ученые разыскания автора, к сожалению, отмеченные предосудительным духом. Я начал со второго тома, с «Философии Абеляра», и, прочтя его с живейшим интересом, вернулся к первому, к жизни великого ересиарха. Разумеется, моя знатная дама только ее и соблаговолила прочесть. Дорогой учитель! Это открыло мне глаза. Я понял, что надлежит опасаться общества красавиц, столь влюбленных в науку. По части экзальтации эта особа дала бы Элоизе несколько очков вперед. Столь новое для меня положение весьма смущало, как вдруг она мне говорит: «Аббат! Я хочу, чтобы вы сделались кюре святой Марии; носитель этого звания умер. Так надо! » Она тотчас же садится в карету, едет к его преосвященству; проходит несколько дней — и я кюре св.Марии, немного сконфуженный тем, что получил это назначение по протекции, но, впрочем, в восторге, что избежал когтей столичной «львицы». «Львица», дорогой учитель, это на парижском наречии значит модная женщина.
O Zeu, gunaikon Ropasas genos
Или надо было отказаться от счастья и мужественно встретить опасность? Это было бы глупо. Ведь св.Фома Кентерберийский принял замки в дар от Генриха II? До свидания, дорогой учитель, я надеюсь пофилософствовать с Вами через несколько месяцев, сидя в покойных креслах, за жирной пуляркой и бутылкой бордо, more philosophorum. Vale et me ama.
1 2
— Хранить его — это ребячество; может быть, это даже нехорошо.
И он бросил его в огонь. Когда бедные цветы перестали трещать и гореть, он произнес уже спокойнее:
— Я вам благодарен за то, что вы заставили меня это рассказать. Вам я обязан тем, что расстался с воспоминанием, которое мне не подобало хранить.
Но он был грустен, и нетрудно было видеть, чего ему стоила эта жертва. Боже мой, что за жизнь у этих бедных священников! Самые невинные мысли для них запретны. Они обязаны изгонять из сердца все те чувства, которые составляют счастье остальных людей… вплоть до воспоминаний, привязывающих к жизни. Священники похожи на нас, на несчастных женщин: всякое живое чувство — преступление. Дозволено только-страдать, да и то не показывая виду. Прощай, я упрекаю себя за свое любопытство, как за дурной поступок, но виной этому ты.
(Мы опускаем несколько писем, в которых ничего не говорится об аббате Обене.)
5
Она же к той же
Нуармутье, …мая 1845
Давно уже я собираюсь тебе написать, моя дорогая Софи, но мне мешал какой-то ложный стыд. То, что я хочу тебе рассказать, так странно, так забавно и вместе с тем так печально, что я не знаю, тронет это тебя или рассмешит. Я и сама еще ничего не понимаю. Начну без всяких предисловий. Я тебе не раз говорила в моих письмах об аббате Обене, приходском священнике нашей деревни Нуармутье. Я даже описала тебе некий случай, определивший его призвание. В том одиночестве, в котором я живу, и при тех грустных мыслях, о которых ты знаешь, общество умного, образованного, любезного человека было для меня чрезвычайно ценно. По-видимому, он заметил, что я им интересуюсь, и в скором времени стал у нас бывать как давнишний друг. Для меня, признаться, было совершенно новым удовольствием беседовать с незаурядным человеком, у которого изящество ума еще больше оттеняется отчужденностью от жизни. Быть может, также, — потому что я должна тебе все рассказать, и не от тебя я могла бы скрыть какой-либо, недостаток моего характера, — быть может, также «наивность» моего кокетства (это твое выражение), которой ты меня нередко попрекала, сказалась помимо моей воли. Я люблю нравиться людям, которые мне нравятся, я хочу, чтобы меня любили те, кого я люблю… Я вижу, как при таком вступлении ты широко раскрываешь глаза, и слышу, как ты говорить: «Жюли!..» Будь спокойна, не мне в мои годы делать глупости. Но продолжаю. Между нами установилась своего рода близость, но при этом ни разу, спешу это отметить, он не сказал и не сделал ничего такого, что не подобало бы его священному сану. Ему было хорошо со мной. Мы часто беседовали об его юности, и я не раз, и напрасно, заводила речь о романическом увлечении, которому он был обязан букетом (пепел его теперь в моем камине) и своим печальным одеянием. Вскоре я заметила, что он перестал думать о неверной. Однажды он встретил ее в городе и даже говорил с ней. Все это он мне рассказал по возвращении, спокойно добавив, что она счастлива и что у нее прелестные дети. Несколько раз ему привелось быть свидетелем вспышек Анри. Отсюда некоторые мои признания, в известной степени вынужденные, а с его стороны — еще большее внимание. Он знает моего мужа так, как если бы был знаком с ним десять лет. К тому же он был таким же хорошим советчиком, как и ты, и притом более беспристрастным, потому что, по-твоему, виноваты всегда обе стороны. Он всегда находил, что я права, но советовал вести себя осторожно и обдуманно. Словом, он выказывал себя преданным другом. В нем есть что-то женственное, что меня пленяет. Он напоминает мне тебя. Это характер восторженный и твердый, чувствительный и замкнутый, фанатический в вопросах долга… Я нанизываю фразы, чтобы оттянуть объяснение. Я не могу говорить откровенно; эта бумага меня смущает. Как бы я хотела сидеть у камина, работая с тобой вдвоем, вышивая одну и ту же портьеру! Но пора, пора, моя Софи, произнести это ужасное слово. Несчастный в меня влюбился. Тебе смешно или ты скандализована? Я бы хотела тебя видеть в эту минуту. Он мне ничего не сказал, разумеется, но мы никогда не ошибаемся, и эти его большие черные глаза!.. Теперь ты, наверно, смеешься. Какой светский лев не пожелал бы иметь глаза с таким красноречивым взглядом! Я видела столько этих господ, которые старались говорить глазами, и говорили только глупости!.. Когда я убедилась, в каком состоянии больной, моя лукавая душа, признаюсь, сначала как будто даже обрадовалась. Победа в мои годы, и такая невинная победа!.. Что-нибудь да значит — внушить такую страсть; немыслимую любовь!.. Но нет, это нехорошее чувство у меня быстро прошло. «Вот порядочный человек, — сказала я себе, — которого мое легкомыслие может сделать несчастным. Это ужасно, этому необходимо положить конец». Я стала ломать голову над тем, как бы мне его удалить. Однажды мы с ним гуляли на берегу во время отлива. Он ничего не решался мне сказать, мне тоже трудно было говорить. Наступали убийственные паузы по пять минут, во время которых, чтобы скрыть смущение, я собирала ракушки. Наконец я ему сказала:
— Дорогой аббат! Вы непременно должны получить приход лучше этого. Я напишу моему дяде, епископу; я к нему поеду, если нужно.
— Покинуть Нуармутье! — воскликнул он, всплеснув руками. — Но я же здесь так счастлив! Чего же мне желать с тех пор, как вы здесь? Вы осыпали меня благодеяниями, и мой скромный домик превратился в дворец.
— Нет, — продолжала я, — мой дядя очень стар; если случится такое несчастье, что я его лишусь, то я не буду знать, к кому обратиться, чтобы вы могли получить приличный приход.
— Увы, сударыня, мне будет так грустно расстаться с этой деревней!.. Кюре святой Марии умер… но меня успокаивает то, что его заменит аббат Ратон. Это достойнейший священник, и я этому очень рад; ведь если бы его преосвященство вспомнил обо мне…
— Кюре святой Марии умер! — воскликнула я. — Я сегодня же еду в N. и поговорю с дядей.
— Ах, нет, не надо! Аббат Ратон гораздо достойнее меня; и потом, покинуть Нуармутье…
— Господин аббат! — сказала я твердо. — Это необходимо!
При этих словах он опустил голову и не посмел больше спорить. Я чуть не бегом вернулась в замок. Он шел за мной следом, в двух шагах, бедняга, и был так взволнован, что не мог раскрыть рта. Он был убит. Я не стала терять ни минуты. В восемь часов я была у дяди. Оказалось, что он очень держится за своего Ратона; но он меня любит, и я знаю свое влияние. Словом, после долгих прений я добилась того, чего хотела. Ратон устранен, и аббат Обен — кюре св.Марии. Вот уже два дня, как он в городе. Бедняга понял мое «так надо». Он меня торжественно благодарил и говорил только о своей признательности. Я была довольна, что он не стал задерживаться в Нуармутье и даже сказал мне, будто торопится поблагодарить его преосвященство. Уезжая, он прислал мне свой красивый византийский ларчик и просил у меня позволения иногда писать мне. Ну что, моя милая? «Доволен ты, Куси?» Это урок. Я его не забуду, когда вернусь в свет. Но тогда мне будет тридцать три года, и мне нечего будет бояться, что меня могут полюбить… да еще такой любовью!.. Конечно, это невозможно. Все равно; от всего этого безумства у меня остались красивый ларчик и истинный друг. Когда мне будет сорок лет, когда я буду бабушкой, я начну интриговать, чтобы аббат Обен получил приход в Париже. Ты его увидишь, моя дорогая, и это он даст первое причастие твоей дочери.
6
Аббат Обен к аббату Брюно, профессору богословия в Сент-А
N., мая 1845
Дорогой учитель! Вам пишет уже не скромный сельский священник из Нуармутье, а кюре св.Марии. Я простился с болотами, и теперь я горожанин, живущий в прекрасном церковном доме на главной улице N.; кюре большого храма, хорошо построенного, хорошо содержимого, великолепной архитектуры, изображенного во всех альбомах с видами Франции. Когда я в первый раз служил в нем литургию у мраморного алтаря, блистающего позолотой, мне казалось, что это не я. Но это сущая правда. Одно из моих удовольствий — это думать, что на ближайших каникулах Вы меня посетите; я смогу предоставить Вам хорошую комнату, хорошую постель, не говоря уже о некоем бордо, которое я называю «Нуармутье» и которое, смею утверждать, достойно Вас. Но, спросите Вы, как же я попал из Нуармутье к св.Марии? Вы меня оставили у церковных дверей, а я вдруг оказываюсь на колокольне.
O Meliboee, deus nobis'haec otia fecit
Дорогой учитель! Провидение послало в Нуармутье великосветскую даму из Парижа, которая в силу невзгод, каких мы с Вами никогда не претерпим, принуждена временно жить на десять тысяч экю в год. Это милая и добрая особа, к сожалению, немного испорченная легкомысленным чтением и обществом столичных вертопрахов. Смертельно скучая со своим мужем, которым она не очень-то может похвалиться, она сделала мне честь обратить на меня свое расположение. То были бесконечные подарки, постоянные приглашения, и что ни день, то какой-нибудь новый проект, при котором я оказывался необходим. «Аббат! Я хочу учиться латыни… Аббат! Я хочу учиться ботанике». Horresco referens, она пожелала, чтобы я наставлял ее в богословии! Где Вы были, дорогой учитель! Словом, для этой жажды знаний потребовались бы все наши профессора из Сент-А. К счастью, ее причуды были скоротечны, и редкий курс доходил до третьего урока. Когда я ей сказал, что по-латыни rosa значит «роза», «но, аббат, — воскликнула она, — ведь вы же кладезь премудрости! Как это вы дали себя похоронить в Нуармутье?» Говоря Вам откровенно, дорогой учитель, эта милейшая дама, начитавшись скверных книжек, которые нынче фабрикуются, вбила себе в голову довольно странные идеи. Раз она дала мне одно сочинение, которое только что получила из Парижа и от которого пришла в восторг, — «Абеляра» г-на де Ремюза. Вы, наверное, читали его и, надо полагать, оценили ученые разыскания автора, к сожалению, отмеченные предосудительным духом. Я начал со второго тома, с «Философии Абеляра», и, прочтя его с живейшим интересом, вернулся к первому, к жизни великого ересиарха. Разумеется, моя знатная дама только ее и соблаговолила прочесть. Дорогой учитель! Это открыло мне глаза. Я понял, что надлежит опасаться общества красавиц, столь влюбленных в науку. По части экзальтации эта особа дала бы Элоизе несколько очков вперед. Столь новое для меня положение весьма смущало, как вдруг она мне говорит: «Аббат! Я хочу, чтобы вы сделались кюре святой Марии; носитель этого звания умер. Так надо! » Она тотчас же садится в карету, едет к его преосвященству; проходит несколько дней — и я кюре св.Марии, немного сконфуженный тем, что получил это назначение по протекции, но, впрочем, в восторге, что избежал когтей столичной «львицы». «Львица», дорогой учитель, это на парижском наречии значит модная женщина.
O Zeu, gunaikon Ropasas genos
Или надо было отказаться от счастья и мужественно встретить опасность? Это было бы глупо. Ведь св.Фома Кентерберийский принял замки в дар от Генриха II? До свидания, дорогой учитель, я надеюсь пофилософствовать с Вами через несколько месяцев, сидя в покойных креслах, за жирной пуляркой и бутылкой бордо, more philosophorum. Vale et me ama.
1 2