https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/iz-kamnya/
Мы, старики, бездушные насмешники… А тут еще Июльская монархия и практические идеалы… Конечно, лучше писать старику отцу глупости и грубости, чем отказаться от нескольких тысяч талеров!.. А как деловой человек он, видите ли, презирает меня! Хорошо же! Но я как деловой человек знаю, что такое faux frais! Faux frais! — повторил он, и по-парижски произнесенное «р» грозно пророкотало в полутьме комнаты. — Этот экзальтированный негодяй, мой сынок, не станет мне преданнее оттого, что я смирюсь и уступлю…
— Дорогой отец, ну что мне сказать вам на это? Я не хочу, чтобы он оказался прав, говоря о «влиянии». Как участник в деле я являюсь лицом заинтересованным и именно поэтому не смею настаивать, чтобы вы изменили свое решение, ведь я не менее добрый христианин, чем Готхольд, хотя…
— Хотя?.. По моему разумению, тебе следовало бы продолжить это «хотя», Жан. Как, собственно, обстоит дело? Когда он воспылал страстью к этой своей мамзель Штювинг и стал устраивать мне сцену за сценой, а потом, вопреки моему решительному запрещению, все же совершил этот мезальянс, я написал ему: «Mon tres cher fils, ты женишься на лавке, точка! Я тебя не лишаю наследства, так как не собираюсь устраивать spectacle, но дружбе нашей конец. Бери свои сто тысяч в качестве приданого, вторые сто тысяч я откажу тебе по завещанию — и баста! Ты выделен и больше ни на один шиллинг не рассчитывай». Тогда он смолчал. А теперь ему-то какое дело, что мы провели несколько удачных операций и что ты и твоя сестра получите куда больше денег, а из предназначенного вам капитала куплен дом?
— Если бы вы захотели понять, отец, перед какой дилеммой я стою! Из соображений нашего семейного блага мне следовало бы посоветовать вам уступить… Но…
Консул тихонько вздохнул, по-прежнему не выпуская из рук спинки стула. Иоганн Будденброк, опираясь на гасильник, пристально вглядывался в тревожный полумрак, стараясь уловить выражение лица сына. Предпоследняя свеча догорела и потухла; только один огарок еще мерцал в глубине комнаты. На шпалерах то там, то здесь выступала светлая фигура со спокойной улыбкой на устах и вновь исчезала.
— Отец, эти отношения с Готхольдом гнетут меня! — негромко сказал консул.
— Вздор, Жан! Сантименты! Что тебя гнетет?
— Отец, нам сегодня было так хорошо всем вместе, это был наш праздник, мы были горды и счастливы сознанием, что многое сделано нами, многое достигнуто. Благодаря нашим общим усилиям наша фирма, наша семья получили признание самых широких кругов, нас уважают… Но, отец, эта злобная вражда с братом, с вашим старшим сыном… Нельзя допустить, чтобы невидимая трещина расколола здание, с божьей помощью воздвигнутое нами… В семье все должны стоять друг за друга, отец, иначе беда постучится в двери.
— Все это бредни, Жан, вздор! Упрямый мальчишка.
Наступило молчание; последний огонек горел все более тускло.
— Что ты делаешь, Жан? — спросил Иоганн Будденброк. — Я тебя больше не вижу.
— Считаю, — коротко отвечал консул. Свеча вспыхнула, и стало видно, как он, выпрямившись, внимательно и пристально, с выражением, в тот вечер ни разу еще не появлявшимся на его лице, смотрел на пляшущий огонек. — С одной стороны, вы даете тридцать три тысячи триста тридцать пять марок Готхольду и пятнадцать тысяч сестре во Франкфурте, в сумме это составит сорок восемь тысяч триста тридцать пять марок. С другой — вы ограничиваетесь тем, что отсылаете двадцать пять тысяч во Франкфурт, и фирма таким образом выгадывает двадцать три тысячи триста тридцать пять. Но это еще не все. Предположим, что Готхольду выплачивается требуемое им возмещение. Это будет нарушением принципа, будет значить, что он был не окончательно выделен, — и тогда после вашей смерти он вправе претендовать на наследство, равное моему и моей сестры; иными словами: фирма должна будет поступиться сотнями тысяч, на что она пойти не может, на что не могу пойти я, в будущем ее единоличный владелец… Нет, папа, — заключил он, делая энергичный жест рукой и еще больше выпрямляясь, — я советую вам не уступать!
— Ну и отлично. Точка! N'en parlons plus! En avant! Спать!
Последний огонек задохся под металлическим колпачком. Отец и сын в полнейшей темноте вышли в ротонду и уже на лестнице пожали друг другу руки.
— Покойной ночи, Жан… Голову выше! А? Все эти неприятности… Встретимся утром, за завтраком!
Консул поднялся к себе наверх, старик ощупью, держась за перила, отправился на антресоли. И большой, крепко запертый дом погрузился во мрак и молчанье. Гордыня, надежды и опасения отошли на покой, а за стенами, на пустынных улицах, лил дождь, и осенний ветер завывал над островерхими крышами.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Два с половиною года спустя, в середине апреля, когда весна не по времени была уже в полном разгаре, свершилось одно событие, заставившее старого Иоганна Будденброка то и дело напевать от радости, а его сына растрогаться до глубины души.
Воскресным утром, в девять часов, консул сидел у окна в маленькой столовой за громоздким коричневым секретером, выпуклая крышка которого благодаря хитроумному механизму была вдвинута внутрь. Перед ним лежал толстый кожаный бювар, набитый бумагами; но он, склонившись над золотообрезной тетрадью в тисненом переплете, усердно что-то вписывал в нее своим тонким, бисерным, торопливым почерком, отрываясь лишь затем, чтобы обмакнуть гусиное перо в массивную металлическую чернильницу.
Оба окна были раскрыты настежь, и из сада, где солнце ласково пригревало первые почки и какие-то две пичужки дерзко перекликались меж собою, веял свежий, чуть пряный весенний ветерок, временами мягко и неслышно шевеливший гардины. На белую скатерть с еще не сметенными хлебными крошками ложились ослепительные лучи солнца, и веселые зайчики суетливо прыгали на позолоте высоких чашек…
Ведущие в спальню двери стояли распахнутыми, и оттуда чуть слышно доносился голос Иоганна Будденброка, мурлыкавшего себе под нос смешную старинную песенку:
Он предостойный человек
С галантерейным глянцем,
Он варит суп, растит детей
И пахнет померанцем.
Он тихонько раскачивал колыбельку с зелеными шелковыми занавесочками, почти вплотную придвинутую к высокой кровати под пологом, на которой лежала консульша. И она, и ее супруг, желая избежать излишней суеты, перебрались на время сюда, вниз, а отец и мадам Антуанетта, которая в фартуке поверх полосатого платья и в кружевном чепце на тугих, толстых буклях, сейчас хлопотала у стола, заваленного кусками полотна и фланели, устроили себе спальню в третьей комнате антресолей.
Консул Будденброк почти не оглядывался на раскрытые двери, до такой степени он был погружен в свое занятие. С его лица не сходило серьезное, почти страдальческое, но в то же время и умиленное выражение. Рот консула был полуоткрыт, на глаза время от времени набегали слезы. Он писал:
«Сегодня, 14 апреля 1838 года, утром в шесть часов, моя возлюбленная супруга Элизабет, урожденная Крегер, с господнего соизволения благополучно разрешилась дочкой, которая при святом крещении будет наречена Кларой. Милостив был к ней господь, хотя доктор Грабов и признал, что роды наступили несколько преждевременно, да и до того не все с ней обстояло благополучно; страдания, которые претерпела бедная Бетси, были жестоки. Господи боже наш! Ты один помогаешь нам во всех бедах и злоключениях и внятно возвещаешь волю свою, дабы мы, убоявшись тебя, покорились повелениям и заветам твоим! Господи боже наш, блюди и паси нас в этой земной юдоли…»
Перо его торопливо, безостановочно, ровне выводило строчки, взывавшие к богу, лишь изредка запинаясь, чтобы сделать кудрявый купеческий росчерк. Двумя страничками ниже он начертал:
«Я выписал на имя своей новорожденной дочери полис на сто пятьдесят талеров. Веди ее по пути своему, господи! Даруй ей чистое сердце, дабы она, когда пробьет ее час, вступила в обитель вечного блаженства! Знаю, сколь трудно всем сердцем веровать, что сладчайший Иисус есть достояние наше, ибо немощно земное, ничтожное сердце наше…»
Исписав еще три страницы, консул поставил: «Аминь», но его перо, чуть поскрипывая, еще долго продолжало скользить по бумаге. Оно писало о благодатном источнике, освежающем усталого путника, о кровоточащих ранах божественного искупителя, о пути узком и пути широком, о великом милосердии господа бога. Не будем скрывать, что порой консул уже испытывал потребность остановиться, отложить перо, войти в спальню к жене или отправиться в контору. Но как же? Неужто так скоро утомила его беседа с творцом и вседержителем? Не святотатственно ли уже сейчас прекратить ее? Нет, нет, и нет, он не остановится! И, дабы покарать себя за нечестивые помыслы, консул еще долго цитировал длинные куски из Священного писания, выписывал молитвы за здравие и благоденствие своих родителей, за жену и детей, за себя самого, а также за своего брата Готхольда и, наконец, начертав последнее библейское изречение и поставив троекратное «аминь», насыпал золотистого песку на бумагу, с облегчением вздохнул и откинулся на спинку кресла.
Заложив ногу за ногу, он неторопливо полистал в тетради, перечитывая записанные его собственной рукой события и размышления, и еще раз возблагодарил господа, что своей десницею отвел все опасности, когда-либо грозившие ему, консулу Будденброку. В младенчестве он болел оспой так сильно, что его уже считали не жильцом на этом свете, — и все же выздоровел. Однажды, еще ребенком, он наблюдал, как на их улице готовились к чьей-то свадьбе и варили пиво (по старому обычаю, свадебное пиво должно было быть домашней варки); для этой цели у наружных дверей был установлен громадный котел. И вот эта махина опрокинулась, с шумом покатилась и со страшной силой ударила его дном; сбежавшиеся соседи вшестером едва-едва подняли котел. Голова мальчика была поранена, кровь лилась ручьями. Его снесли в соседнюю лавку и, поскольку жизнь еще теплилась в нем, послали за врачом и хирургом. Отца уговаривали покориться воле божьей: сын не останется в живых… Но всеблагой господь направил руку врача, и вскоре мальчик был здоров, как прежде.
Заново пережив в душе это происшествие, консул взял перо и написал под своим последним «аминь»: «Вечно буду возносить хвалу тебе, господи!»
В другой раз, когда он еще совсем молодым человеком приехал в Берген, господь спас его от погибели в море.
«Во время путины, — гласила запись, — когда рыбачьи суда прибыли с севера, нам пришлось немало поработать, чтобы, пробившись сквозь чащу судов, пришвартоваться к своему причалу. Я стоял на самом борту трешкота, упершись ногами в дубовую уключину, а спиной в борт соседнего рыбачьего судна, и старался подвести свой трешкот как можно ближе к причалу. На мою беду, уключина сломалась, и я головою вниз полетел в воду. Мне удалось вынырнуть, но — увы! — никто не мог схватить меня; с величайшим трудом я всплыл вторично, но тут на меня надвинулся трешкот. На нем было достаточно людей, желавших меня спасти, но они должны были сперва оттолкнуться, дабы трешкот или одно из соседних суденышек не потопили меня. Надо думать, все их усилия остались бы тщетными, если бы на одном баркасе сам собою не оборвался канат, отчего трешкот подался в сторону, — и я, господним соизволением, оказался на свободном пространстве! В третий раз мне уже не удалось вынырнуть на поверхность, над водою мелькнули только мои волосы, но так как все уже склонились над бортом, то кто-то схватил меня за вихор, я же уцепился за руку своего спасителя. Тут этот человек, потеряв равновесие, поднял такой вой и крик, что другие бросились к нему на помощь и ухватили его за ноги, — теперь ему уже не грозила опасность свалиться в воду. Я тоже крепко держался за него, хотя он и укусил мне руку. Таким-то образом я и спасся…»
Засим следовала длинная благодарственная молитва, которую консул перечитал увлажненными глазами.
«Я мог бы сказать о многом, — стояло в другом месте, — если бы хотел говорить о своих страстях, однако…» Эти страницы он счел за благо перевернуть и принялся читать отдельные записи, относящиеся к его женитьбе и к первой поре отцовства. По чести говоря, брак консула не мог быть назван браком по любви. Однажды старый Будденброк, похлопав сына по плечу, рекомендовал ему обратить внимание на дочь богача Крегера — она могла бы принести фирме большое приданое; консул охотно пошел навстречу желаниям отца и с тех пор почитал свою жену как богоданную подругу жизни…
Со второй женитьбой отца дело, в сущности, обстояло не иначе.
Он предостойный человек
С галантерейным глянцем… —
доносился из спальни голос старика Будденброка. Его-то, к сожалению, очень мало интересовали все эти старые записи и бумаги. Он жил только настоящим и не вникал в прошлое семьи, хотя в былое время тоже заносил кое-что в эту золотообрезную тетрадь своим затейливым почерком; эти записи касались главным образом его первого брака.
Консул перевернул листки, более грубые и плотные, чем те, которые он сам подшил в тетрадь, и уже начинавшие покрываться желтизной… Да, Иоганн Будденброк-старший был, видимо, трогательно влюблен в первую свою жену, дочь бременского купца; похоже, что тот единственный быстролетный год, который ему суждено было прожить с нею, был счастливейшим в его жизни. «L'annee le plus hereuse de та vie», — вписал он однажды и подчеркнул эти слова волнистой линией, не убоявшись, что они попадутся на глаза мадам Антуанетте.
А потом явился на свет Готхольд, и Жозефина заплатила жизнью за этого ребенка. Странные заметки о первенце Иоганна Будденброка хранила пожелтевшая бумага. Отец яро и горько ненавидел это новое существо с той самой минуты, как его энергичные движения начали причинять ужасающую боль матери, ненавидел за то, что, когда сын явился на свет, здоровый и жизнеспособный, она, откинув на подушки бескровное лицо, отошла в вечность, — и так никогда и не простил непрошеному пришельцу убийства матери. Консул отказывался это понять. «Она умерла, — думал он, — выполнив высокое назначение женщины, и я бы перенес любовь к ней на существо, которому она подарила жизнь, которое она оставила мне, отходя в лучший мир… Но отец всегда видел в своем старшем сыне только дерзкого разрушителя своего счастья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
— Дорогой отец, ну что мне сказать вам на это? Я не хочу, чтобы он оказался прав, говоря о «влиянии». Как участник в деле я являюсь лицом заинтересованным и именно поэтому не смею настаивать, чтобы вы изменили свое решение, ведь я не менее добрый христианин, чем Готхольд, хотя…
— Хотя?.. По моему разумению, тебе следовало бы продолжить это «хотя», Жан. Как, собственно, обстоит дело? Когда он воспылал страстью к этой своей мамзель Штювинг и стал устраивать мне сцену за сценой, а потом, вопреки моему решительному запрещению, все же совершил этот мезальянс, я написал ему: «Mon tres cher fils, ты женишься на лавке, точка! Я тебя не лишаю наследства, так как не собираюсь устраивать spectacle, но дружбе нашей конец. Бери свои сто тысяч в качестве приданого, вторые сто тысяч я откажу тебе по завещанию — и баста! Ты выделен и больше ни на один шиллинг не рассчитывай». Тогда он смолчал. А теперь ему-то какое дело, что мы провели несколько удачных операций и что ты и твоя сестра получите куда больше денег, а из предназначенного вам капитала куплен дом?
— Если бы вы захотели понять, отец, перед какой дилеммой я стою! Из соображений нашего семейного блага мне следовало бы посоветовать вам уступить… Но…
Консул тихонько вздохнул, по-прежнему не выпуская из рук спинки стула. Иоганн Будденброк, опираясь на гасильник, пристально вглядывался в тревожный полумрак, стараясь уловить выражение лица сына. Предпоследняя свеча догорела и потухла; только один огарок еще мерцал в глубине комнаты. На шпалерах то там, то здесь выступала светлая фигура со спокойной улыбкой на устах и вновь исчезала.
— Отец, эти отношения с Готхольдом гнетут меня! — негромко сказал консул.
— Вздор, Жан! Сантименты! Что тебя гнетет?
— Отец, нам сегодня было так хорошо всем вместе, это был наш праздник, мы были горды и счастливы сознанием, что многое сделано нами, многое достигнуто. Благодаря нашим общим усилиям наша фирма, наша семья получили признание самых широких кругов, нас уважают… Но, отец, эта злобная вражда с братом, с вашим старшим сыном… Нельзя допустить, чтобы невидимая трещина расколола здание, с божьей помощью воздвигнутое нами… В семье все должны стоять друг за друга, отец, иначе беда постучится в двери.
— Все это бредни, Жан, вздор! Упрямый мальчишка.
Наступило молчание; последний огонек горел все более тускло.
— Что ты делаешь, Жан? — спросил Иоганн Будденброк. — Я тебя больше не вижу.
— Считаю, — коротко отвечал консул. Свеча вспыхнула, и стало видно, как он, выпрямившись, внимательно и пристально, с выражением, в тот вечер ни разу еще не появлявшимся на его лице, смотрел на пляшущий огонек. — С одной стороны, вы даете тридцать три тысячи триста тридцать пять марок Готхольду и пятнадцать тысяч сестре во Франкфурте, в сумме это составит сорок восемь тысяч триста тридцать пять марок. С другой — вы ограничиваетесь тем, что отсылаете двадцать пять тысяч во Франкфурт, и фирма таким образом выгадывает двадцать три тысячи триста тридцать пять. Но это еще не все. Предположим, что Готхольду выплачивается требуемое им возмещение. Это будет нарушением принципа, будет значить, что он был не окончательно выделен, — и тогда после вашей смерти он вправе претендовать на наследство, равное моему и моей сестры; иными словами: фирма должна будет поступиться сотнями тысяч, на что она пойти не может, на что не могу пойти я, в будущем ее единоличный владелец… Нет, папа, — заключил он, делая энергичный жест рукой и еще больше выпрямляясь, — я советую вам не уступать!
— Ну и отлично. Точка! N'en parlons plus! En avant! Спать!
Последний огонек задохся под металлическим колпачком. Отец и сын в полнейшей темноте вышли в ротонду и уже на лестнице пожали друг другу руки.
— Покойной ночи, Жан… Голову выше! А? Все эти неприятности… Встретимся утром, за завтраком!
Консул поднялся к себе наверх, старик ощупью, держась за перила, отправился на антресоли. И большой, крепко запертый дом погрузился во мрак и молчанье. Гордыня, надежды и опасения отошли на покой, а за стенами, на пустынных улицах, лил дождь, и осенний ветер завывал над островерхими крышами.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Два с половиною года спустя, в середине апреля, когда весна не по времени была уже в полном разгаре, свершилось одно событие, заставившее старого Иоганна Будденброка то и дело напевать от радости, а его сына растрогаться до глубины души.
Воскресным утром, в девять часов, консул сидел у окна в маленькой столовой за громоздким коричневым секретером, выпуклая крышка которого благодаря хитроумному механизму была вдвинута внутрь. Перед ним лежал толстый кожаный бювар, набитый бумагами; но он, склонившись над золотообрезной тетрадью в тисненом переплете, усердно что-то вписывал в нее своим тонким, бисерным, торопливым почерком, отрываясь лишь затем, чтобы обмакнуть гусиное перо в массивную металлическую чернильницу.
Оба окна были раскрыты настежь, и из сада, где солнце ласково пригревало первые почки и какие-то две пичужки дерзко перекликались меж собою, веял свежий, чуть пряный весенний ветерок, временами мягко и неслышно шевеливший гардины. На белую скатерть с еще не сметенными хлебными крошками ложились ослепительные лучи солнца, и веселые зайчики суетливо прыгали на позолоте высоких чашек…
Ведущие в спальню двери стояли распахнутыми, и оттуда чуть слышно доносился голос Иоганна Будденброка, мурлыкавшего себе под нос смешную старинную песенку:
Он предостойный человек
С галантерейным глянцем,
Он варит суп, растит детей
И пахнет померанцем.
Он тихонько раскачивал колыбельку с зелеными шелковыми занавесочками, почти вплотную придвинутую к высокой кровати под пологом, на которой лежала консульша. И она, и ее супруг, желая избежать излишней суеты, перебрались на время сюда, вниз, а отец и мадам Антуанетта, которая в фартуке поверх полосатого платья и в кружевном чепце на тугих, толстых буклях, сейчас хлопотала у стола, заваленного кусками полотна и фланели, устроили себе спальню в третьей комнате антресолей.
Консул Будденброк почти не оглядывался на раскрытые двери, до такой степени он был погружен в свое занятие. С его лица не сходило серьезное, почти страдальческое, но в то же время и умиленное выражение. Рот консула был полуоткрыт, на глаза время от времени набегали слезы. Он писал:
«Сегодня, 14 апреля 1838 года, утром в шесть часов, моя возлюбленная супруга Элизабет, урожденная Крегер, с господнего соизволения благополучно разрешилась дочкой, которая при святом крещении будет наречена Кларой. Милостив был к ней господь, хотя доктор Грабов и признал, что роды наступили несколько преждевременно, да и до того не все с ней обстояло благополучно; страдания, которые претерпела бедная Бетси, были жестоки. Господи боже наш! Ты один помогаешь нам во всех бедах и злоключениях и внятно возвещаешь волю свою, дабы мы, убоявшись тебя, покорились повелениям и заветам твоим! Господи боже наш, блюди и паси нас в этой земной юдоли…»
Перо его торопливо, безостановочно, ровне выводило строчки, взывавшие к богу, лишь изредка запинаясь, чтобы сделать кудрявый купеческий росчерк. Двумя страничками ниже он начертал:
«Я выписал на имя своей новорожденной дочери полис на сто пятьдесят талеров. Веди ее по пути своему, господи! Даруй ей чистое сердце, дабы она, когда пробьет ее час, вступила в обитель вечного блаженства! Знаю, сколь трудно всем сердцем веровать, что сладчайший Иисус есть достояние наше, ибо немощно земное, ничтожное сердце наше…»
Исписав еще три страницы, консул поставил: «Аминь», но его перо, чуть поскрипывая, еще долго продолжало скользить по бумаге. Оно писало о благодатном источнике, освежающем усталого путника, о кровоточащих ранах божественного искупителя, о пути узком и пути широком, о великом милосердии господа бога. Не будем скрывать, что порой консул уже испытывал потребность остановиться, отложить перо, войти в спальню к жене или отправиться в контору. Но как же? Неужто так скоро утомила его беседа с творцом и вседержителем? Не святотатственно ли уже сейчас прекратить ее? Нет, нет, и нет, он не остановится! И, дабы покарать себя за нечестивые помыслы, консул еще долго цитировал длинные куски из Священного писания, выписывал молитвы за здравие и благоденствие своих родителей, за жену и детей, за себя самого, а также за своего брата Готхольда и, наконец, начертав последнее библейское изречение и поставив троекратное «аминь», насыпал золотистого песку на бумагу, с облегчением вздохнул и откинулся на спинку кресла.
Заложив ногу за ногу, он неторопливо полистал в тетради, перечитывая записанные его собственной рукой события и размышления, и еще раз возблагодарил господа, что своей десницею отвел все опасности, когда-либо грозившие ему, консулу Будденброку. В младенчестве он болел оспой так сильно, что его уже считали не жильцом на этом свете, — и все же выздоровел. Однажды, еще ребенком, он наблюдал, как на их улице готовились к чьей-то свадьбе и варили пиво (по старому обычаю, свадебное пиво должно было быть домашней варки); для этой цели у наружных дверей был установлен громадный котел. И вот эта махина опрокинулась, с шумом покатилась и со страшной силой ударила его дном; сбежавшиеся соседи вшестером едва-едва подняли котел. Голова мальчика была поранена, кровь лилась ручьями. Его снесли в соседнюю лавку и, поскольку жизнь еще теплилась в нем, послали за врачом и хирургом. Отца уговаривали покориться воле божьей: сын не останется в живых… Но всеблагой господь направил руку врача, и вскоре мальчик был здоров, как прежде.
Заново пережив в душе это происшествие, консул взял перо и написал под своим последним «аминь»: «Вечно буду возносить хвалу тебе, господи!»
В другой раз, когда он еще совсем молодым человеком приехал в Берген, господь спас его от погибели в море.
«Во время путины, — гласила запись, — когда рыбачьи суда прибыли с севера, нам пришлось немало поработать, чтобы, пробившись сквозь чащу судов, пришвартоваться к своему причалу. Я стоял на самом борту трешкота, упершись ногами в дубовую уключину, а спиной в борт соседнего рыбачьего судна, и старался подвести свой трешкот как можно ближе к причалу. На мою беду, уключина сломалась, и я головою вниз полетел в воду. Мне удалось вынырнуть, но — увы! — никто не мог схватить меня; с величайшим трудом я всплыл вторично, но тут на меня надвинулся трешкот. На нем было достаточно людей, желавших меня спасти, но они должны были сперва оттолкнуться, дабы трешкот или одно из соседних суденышек не потопили меня. Надо думать, все их усилия остались бы тщетными, если бы на одном баркасе сам собою не оборвался канат, отчего трешкот подался в сторону, — и я, господним соизволением, оказался на свободном пространстве! В третий раз мне уже не удалось вынырнуть на поверхность, над водою мелькнули только мои волосы, но так как все уже склонились над бортом, то кто-то схватил меня за вихор, я же уцепился за руку своего спасителя. Тут этот человек, потеряв равновесие, поднял такой вой и крик, что другие бросились к нему на помощь и ухватили его за ноги, — теперь ему уже не грозила опасность свалиться в воду. Я тоже крепко держался за него, хотя он и укусил мне руку. Таким-то образом я и спасся…»
Засим следовала длинная благодарственная молитва, которую консул перечитал увлажненными глазами.
«Я мог бы сказать о многом, — стояло в другом месте, — если бы хотел говорить о своих страстях, однако…» Эти страницы он счел за благо перевернуть и принялся читать отдельные записи, относящиеся к его женитьбе и к первой поре отцовства. По чести говоря, брак консула не мог быть назван браком по любви. Однажды старый Будденброк, похлопав сына по плечу, рекомендовал ему обратить внимание на дочь богача Крегера — она могла бы принести фирме большое приданое; консул охотно пошел навстречу желаниям отца и с тех пор почитал свою жену как богоданную подругу жизни…
Со второй женитьбой отца дело, в сущности, обстояло не иначе.
Он предостойный человек
С галантерейным глянцем… —
доносился из спальни голос старика Будденброка. Его-то, к сожалению, очень мало интересовали все эти старые записи и бумаги. Он жил только настоящим и не вникал в прошлое семьи, хотя в былое время тоже заносил кое-что в эту золотообрезную тетрадь своим затейливым почерком; эти записи касались главным образом его первого брака.
Консул перевернул листки, более грубые и плотные, чем те, которые он сам подшил в тетрадь, и уже начинавшие покрываться желтизной… Да, Иоганн Будденброк-старший был, видимо, трогательно влюблен в первую свою жену, дочь бременского купца; похоже, что тот единственный быстролетный год, который ему суждено было прожить с нею, был счастливейшим в его жизни. «L'annee le plus hereuse de та vie», — вписал он однажды и подчеркнул эти слова волнистой линией, не убоявшись, что они попадутся на глаза мадам Антуанетте.
А потом явился на свет Готхольд, и Жозефина заплатила жизнью за этого ребенка. Странные заметки о первенце Иоганна Будденброка хранила пожелтевшая бумага. Отец яро и горько ненавидел это новое существо с той самой минуты, как его энергичные движения начали причинять ужасающую боль матери, ненавидел за то, что, когда сын явился на свет, здоровый и жизнеспособный, она, откинув на подушки бескровное лицо, отошла в вечность, — и так никогда и не простил непрошеному пришельцу убийства матери. Консул отказывался это понять. «Она умерла, — думал он, — выполнив высокое назначение женщины, и я бы перенес любовь к ней на существо, которому она подарила жизнь, которое она оставила мне, отходя в лучший мир… Но отец всегда видел в своем старшем сыне только дерзкого разрушителя своего счастья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15