https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Gustavsberg/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Ужин проходил в безмолвии. Но денщику, видно, не терпелось. Тарелки у него гремели.
-- Ты торопишься?-- спросил офицер, рассматривая сосредоточенное, теплое лицо слуги. Тот не отвечал.
-- Ты изволишь ответить на мой вопрос?-- сказал капитан.
-- Слушаюсь, господин капитан,-- отвечал денщик, стоя с грудой глубоких армейских тарелок.
Капитан подождал, посмотрел на него и снова спросил:
-- Ты торопишься?
-- Так точно, господин капитан,-- последовал ответ, от которого по телу внимавшего проскочила искра.
-- Отчего?
-- Я собираюсь погулять, господин капитан.
-- Сегодня вечером ты мне понадобишься.
Мимолетное колебание. Лицо офицера застыло в странном напряжении.
-- Слушаюсь, господин капитан,-- выдавил слуга.
-- Ты понадобишься также и завтра вечером -- считай, что практически все вечера у тебя заняты до моего особого распоряжения.
Рот с молодыми усами сомкнулся.
-- Слушаюсь, господин капитан,-- ответил денщик, на мгновение разжимая губы.
Он опять повернул к двери.
-- И почему у тебя за ухом торчит карандаш?
Денщик помедлил, потом, не ответив, двинулся дальше. За дверью он опустил горку тарелок, вынул из-за уха огрызок карандаша и положил в карман. Он переписывал на открытку стихи, чтобы поздравить свою девушку с днем рождения. Он вернулся и стал убирать со стола. Глаза офицера метались, на губах играла легкая нетерпеливая улыбка.
-- Почему у тебя за ухом торчит карандаш?-- спросил он.
Денщик взял груду тарелок. Господин стоял у большой зеленой печи с легкой улыбкой на губах, выставив вперед подбородок. Когда молодой солдат увидел офицера, его сердце внезапно окатило жаром. Он словно ослеп. Не ответив, он в оцепенении повернул к двери. В то время как, присев на корточки, он ставил посуду, пинком ноги сзади его швырнуло вперед. Загремели вниз по лестнице тарелки, он уцепился за балясину перил. Пока он пытался подняться, на него снова и снова сыпались тяжелые удары, так что несколько мгновений он беспомощно цеплялся за стояк. Господин стремительно возвратился в комнаты и затворил за собой дверь. Окинув снизу взглядом лестницу, служанка скорчила насмешливую гримасу при виде груды черепков.
Сердце офицера катилось вниз. Он налил себе бокал вина, пролил половину на пол, остальное залпом выпил, прислонясь к прохладной зеленой печи. Он слышал, как денщик собирает на лестнице посуду. Побледнев, словно от опьянения, он ждал. Снова вошел слуга. Сердце капитана пронзила острая, сладостная мука, когда он увидел, что парень от боли потерял соображение и еле держится на ногах.
-- Шонер!-- произнес он.
Солдат стал навытяжку, но не так быстро.
-- Слушаюсь, господин капитан!
Парень стоял перед ним со своими трогательными молодыми усиками и тонкими бровями, четко вырисовывавшимися на темном мраморном лбу.
-- Я задал тебе вопрос.
-- Так точно, господин капитан.
Тон офицера был въедлив, словно кислота.
-- Почему у тебя за ухом торчал карандаш?
Снова сердце денщика окатило жаром, он не мог дышать. Темным, напряженным взглядом, как зачарованный, смотрел он на офицера. Он стоял безучастно, точно остолбенел. Испепеляющая улыбка заиграла в глазах капитана. Он занес ногу.
-- Я . . . позабыл . . . господин капитан,-- проговорил солдат прерывистым голосом, уставясь темными глазами в пляшущие голубые.
-- Для чего он там находился?
Он видел, как вздымается грудь солдата, подыскивающего слова.
-- Я писал.
-- Что писал?
Снова солдат смерил его взглядом сверху вниз. Офицер слышал его тяжелое дыхание. В голубых глазах заиграла улыбка. Солдат откашлялся, напрягая пересохшее горло, но ничего не мог вымолвить. Внезапно улыбка, как пламя, озарила лицо офицера, тяжелый удар пришелся денщику в бедро. Парень отступил на шаг в сторону. Лицо его с черными, вперившимися в пространство глазами помертвело.
-- Ну?-- произнес офицер.
Во рту денщика совсем пересохло; ворочая языком, он словно водил по жесткой оберточной бумаге. Он снова прокашлялся. Офицер занес ногу. Слуга замер.
-- Да так, стихи, господин капитан,-- раздался скрипучий, неузнаваемый звук его голоса.
-- Стихи? Какие стихи?-- спросил капитан с болезненной улыбкой.
Снова последовало покашливание. Внезапно сердце капитана налилось тяжестью, он стоял смертельно усталый.
-- Для моей девушки, господин капитан,-- услышал он сухой, нечеловеческий звук.
-- А!-- сказал тот и отвернулся.-- Убери со стола.
-- Цык!-- раздалось из горла солдата и снова:-- Цык!-- И нечленораздельно:-- Слушаюсь, господин капитан.
Тяжело ступая, молодой солдат удалился -- он будто постарел.
Оставшись один, офицер зажал себя намертво, лишь бы только ни о чем не думать. Инстинкт подсказывал ему, что думать нельзя. В глубине души страсть его была удовлетворена, и он все еще ощущал ее сильное воздействие. Затем последовала обратная реакция, что-то внутри у него страшно надломилось, это была настоящая мука. Час простоял он не шелохнувшись, в сумятице ощущений, но сознание его, скованное волею, дремало, оберегая неведение разума. Так он сдерживал себя до тех пор, пока не миновал момент самого сильного напряжения; тогда он принялся пить, напился допьяна и заснул, не помня уже ничего. Проснувшись поутру, он был потрясен до глубины души. Но он отогнал от себя сознание содеянного. Не позволил собственному разуму осмыслить его, подавив его вместе с инстинктом, и потому тот сознательный человек, что был в нем, не имел к происшедшему никакого отношения. Он всего лишь чувствовал себя как после тяжелой попойки, просто слабым, само же происшествие вырисовывалось весьма смутно, и он не намеревался к нему возвращаться. О своей опьяняющей страсти он с успехом отказывался вспоминать. И когда появился денщик, неся кофе, офицер обрел тот же облик, что и накануне утром. Он перечеркивал события вчерашней ночи -- отрицал, что они когда-либо происходили,-- и это ему удавалось. Ничего подобного он -- он сам, сам по себе -- не делал. Что бы там ни было, виноват во всем глупый, непослушный слуга.
Денщик же весь вечер проходил как очумелый. Он выпил пива, потому что внутри у него все пересохло, но немного -- алкоголь приводил его в чувство, а этого он не мог вынести. Он отупел, словно тот нормальный человек, что был в нем, был на девять десятых парализован. Он слонялся, изнемогая от боли. И все же, когда он думал о пинках, ему становилось дурно, и потом, когда он у себя в комнате думал об угрозе новых побоев, сердце его вновь обливалось жаром и замирало, он тяжело дышал, вспоминая те, что уже получил. У него вырвали: "Для моей девушки". Он чувствовал себя" настолько разбитым, что ему даже не хотелось плакать. Его рот слегка приоткрылся, как у идиота.
Он был опустошен, изможден. Принявшись вновь за работу, он еле двигался, мучительно, медленно, неуклюже, вслепую орудовал шваброй и щетками, а когда садился, чувствовал, что ему трудно собрать силы и подняться снова. Руки, ноги, челюсть были какие-то безжизненные, словно ватные. И он неимоверно устал. Наконец он улегся в постель и, безжизненный, ослабевший, заснул, погрузившись в сон, скорее напоминавший забытье, нежели сон; глухую ночь забытья пронзали время от времени вспышки боли.
Наутро начинались маневры. Но проснулся он даже еще до сигнала горна. От мучительной боли в груди, от сухости в горле, от ужасного, неизбывного ощущения несчастья он пробудился тотчас же, как открыл глаза, и они тотчас же исполнились безотрадности. И, не думая, он знал, что произошло. И знал, что опять настал день и что он должен приступать к своим обязанностям. Из комнаты улетучивались последние остатки темноты. Ему придется привести в движение свое безжизненное тело и уже не прекращать усилий. Он был так молод, встретил еще так мало испытаний, и поэтому сейчас растерялся. Ему хотелось лишь, чтобы продолжалась ночь и он мог бы неподвижно лежать под покровом темноты. И все же ничто не остановит наступления дня, ничто не спасет его от необходимости встать, и оседлать лошадь капитана, и сварить капитану кофе. Это предстояло ему, это было неотвратимо. И все же, думал он, это невозможно. Ведь он не оставит его в покое. Надо идти и нести капитану кофе. Он был слишком ошеломлен, чтобы это понять. Знал лишь, что это неотвратимо -- неотвратимо, как бы долго он ни лежал неподвижно.
Наконец, поднатужившись, ибо казалось, он превратился в безжизненную массу, он поднялся. Но каждое движение ему приходилось выжимать из себя усилием воли. Он был разбит, ошарашен, беспомощен. Боль была так остра, что он схватился за кровать. Взглянув на свои ляжки, он увидел на смуглой коже темные синяки, он знал, что если нажмет на один из них пальцем, то потеряет сознание. Но терять сознание он не хотел -- не хотел, чтобы кто-то узнал. Никто никогда не должен узнать об этом. Это все между ним и капитаном. Теперь на свете существуют лишь два человека -- он и капитан.
Медленно, с минимальной затратой движений, он оделся и заставил себя пойти. Все расплывалось, кроме того, что он в данный миг держал в руках. Но с работой ему удалось справиться. Сама боль пробуждала притупившиеся чувства. Но оставалось худшее. Он взял поднос и направился в комнату капитана. Офицер сидел за столом бледный и хмурый. Когда денщик отдавал ему честь, ему почудилось, что самого его больше не существует. Какое-то мгновение он стоял неподвижно, смирившись с собственным исчезновением, потом собрался, будто очнувшись, и тут уже капитан начал расплываться, превращаясь в нечто нереальное. Сердце солдата заколотилось сильнее. Чтобы самому остаться в живых, он ухватился за эту ситуацию: капитана не существует. Но, увидев, как дрожит рука офицера, поднимая чашку, почувствовал, что все рушится. Он удалился с ощущением, будто рассыпается, распадается он сам. Когда капитан, восседая на лошади, отдавал приказания, а он с винтовкой и вещмешком стоял, изнемогая от боли, ему показалось, что надо закрыть глаза. И долгий, мучительный марш с пересохшей глоткой вызывал у него только одно-единственное дурманящее желание: спастись.
II
Он начал привыкать даже к пересохшей глотке. Зато сияние снежных вершин на небосводе, бежавшая с ледников светло-зеленая речка, которая извивалась внизу, в долине, среди светлых отмелей, казались почти сверхъестественными. Но он сходил с ума от жары и жажды. Не жалуясь, ковылял он вперед. Говорить не хотелось -- ни с кем. Над рекой, словно брызги пены или снежинки, кружились две чайки. Разносился одуряющий запах напоенной солнцем зеленой ржи. Марш продолжался, однообразный, словно дурной сон.
Около следующей фермы, широкого, приземистого строения неподалеку от тракта, были выставлены чаны с водой. Солдаты пили, столпившись вокруг них. Они поднимали каски, от их влажных волос поднимался пар. Капитан наблюдал, сидя на лошади. Ему было необходимо видеть денщика. Каска бросала густую тень на его светлые, неистовые глаза, но рот, усы, подбородок были отчетливо видны, освещенные солнцем. Денщику приходилось двигаться в присутствии высокой фигуры всадника. Он не то чтобы боялся или страшился, а словно был выпотрошен, опустошен внутри, как пустая скорлупа. Ему казалось, что он ничто, тень, скользящая в солнечном свете. И как ни изнывал от жажды, он почти не мог пить, ощущая поблизости капитана. Даже каску он не пожелал снять, чтобы вытереть влажные волосы. Ему хотелось лишь остаться в тени и чтобы ничто не пробуждало его сознания. Вздрогнув, он увидел, как легкая пятка офицера вонзилась в бок лошади, капитан умчался резвым галопом; и теперь солдат мог вновь погрузиться в небытие.
Ничто, однако, в это жаркое, ясное утро не могло вернуть ему то пространство, в котором он мог бы существовать. Среди всей этой суеты он казался себе какой-то пустотой, тогда как капитан держался еще горделивее, еще заносчивее. Горячая волна пробежала по телу молодого слуги. Капитан преисполнился жизни, сам же он бесплотен, как тень. Опять по его телу пробежала волна, погружая его в оцепенение. Но сердце забилось чуть увереннее.
Рота стала подниматься в гору, чтобы, сделав там петлю, повернуть назад. Внизу, среди деревьев, на ферме, зазвонил колокол. Он увидел, как работники, босиком косившие густую траву, оставив работу, стали спускаться с холма, за спиной у них, подобно длинным сверкающим когтям, висели на плечах изогнутые косы. Казалось, это не люди, а видения, не имевшие к нему никакого отношения. Словно он погрузился в черный сон. Словно все остальное действительно существует и имеет форму, тогда как он сам -- одно только сознание, пустота, наделенная способностью думать и воспринимать.
Солдаты безмолвно шагали по ослепительно сверкавшему склону холма. Понемногу у него начала кружиться голова, медленно и ритмично. Порой темнело в глазах, точно он видел мир сквозь закопченное стекло -- совсем нереальный, одни неясные тени. Каждый шаг болью отдавался в голове.
Воздух благоухал так, что нечем было дышать. Словно вся эта роскошная зеленая растительность источала аромат, и воздух был смертельно, одуряюще напоен запахом зелени, запахом клевера, напоминавшим о чистом меде, о пчелах. Потом повеяло чем-то кисловатым -- проходили мимо буков; потом раздалось странное дробное цоканье, разнеслась омерзительная, удушающая вонь -- теперь проходили мимо овечьего стада, пастуха в черном балахоне с загнутой вверху пастушьей палкой. Зачем овцам под таким палящим солнцем сбиваться в кучу? Ему казалось, что, хотя он видит пастуха, тот его не видит.
Наконец сделали привал. Солдаты составили ружья в козлы, побросали рядом, почти по кругу, снаряжение и вразброс расселись на небольшом бугре высоко на склоне холма. Пошли разговоры. От жары солдаты распарились, но были оживлены. Он сидел неподвижно, глядя на вздымавшиеся над землей в двадцати километрах горы. Гряды теснились голубыми складками, а впереди у них, у подножия -- широкое, светлое русло реки, белесовато-зеленая гладь воды с розовато-серыми отмелями среди темных сосновых лесов. В миле отсюда по ней спускался плот. Незнакомый край. Ближе к ним, под стеной буковой листвы, на опушке леса примостилась приземистая ферма с красной крышей, белым фундаментом и красными прорезями окон.
1 2 3 4


А-П

П-Я