Упаковали на совесть, достойный сайт
всего один раз в жизни — еще в раннем детстве — ездила она в товарном вагоне, когда Абрам Нашатырь убегал с семьей от памятного в Булынчуге еврейского погрома.Дочь Абрама Нашатыря была простодушна и добра, и она говорила Елене Ивановне:— Если бы я была богатая-богатая, мы с вами уехали б и где-нибудь жили б!…Она любила Елену Ивановну и печалилась искренно о ее судьбе.Эта девушка попала в кафе Нашатыря тогда же, когда он, по предложению Марфы Васильевны, решил нанять на вечерние часы музыкантов и купил продававшееся на торгах пианино.И помнят булынчужане, что в один и тот же вечер появились в «Марфе» серый с красноватыми перышками попугай Карл и трио музыкантов, среди которых была и высокая, с остренькими торчащими ключицами и бескровным, бледным, как ком извести, лицом, девушка — Елена Ивановна.Когда решен был вопрос о приглашении в «Марфу» музыкантов, Абрам Нашатырь вдруг призадумался, словно что-то вспоминая, ухватился за седенькое жесткое долотце своей бородки и, не отнимая от нее руки, глухо сказал Марфе Васильевне:— Скрипку и виолончелю ты нанимай сама, а для пианино у меня на примете хорошая музыкантша: надо мне помочь знакомому человеку…— Ты ее хорошо знаешь?— Я ее хорошо знаю… — ответил Абрам Нашатырь.И одним весенним утром он подошел к низенькому и сутулому, обложенному неровно глиной, как нищенка отрепьями, дому с заросшим травою крыльцом, приоткрыл дверь и спросил у выглянувшей из кухни женщины:— Барышня Терешкевич дома будет?Женщина стирала белье, на ее заголенных по локоть мясистых красных руках текли прозрачные пузыри мыльной пены, — она мокрой рукой убрала со лба нависшие растрепанные волосы, неприязненно взглянула на вошедшего и ничего не ответила.— Барышня Терешкевич дома будет? — спросил опять Нашатырь у продолжавшей стирать с ожесточением женщины. — Мне ее нужно.— По надобности пошла ваша «барышня»!… — вдруг огрызнулась та. — Ждите, как нужно. «Барышня, барышня!…», — так же неожиданно разразилась она, перекривляя Абрама Нашатыря. — Сдыхаться б когда от вашей барышни: безработная, голодная, ни на одно женское дело не годящая да еще с болезнью…Женщина, как будто вспомнив о чем-то, расхохоталась:— Как на биржу безработных идет, — так с животом своим справиться не может! «Я, — говорит, — волнуюсь очень за неспособность свою к теперешнему времени, и вдруг пошлют не по интеллигентному занятию… А как волнуюсь, — говорит, — сразу животом очень болею…» Вы что, по делам к ней или перекупщик, может? — прервала она себя и перестала стирать, взглянув опять с любопытством на ожидающего Нашатыря. — Если перекупщик, то напрасно очень: барышне вашей одни панталоны продать только можно, — остальное сама у нее за квартиру взяла… Еще должок за ней будет.— Я по делам, — сказал Абрам Нашатырь.— Ну, как узнает ваша барышня, — так опять и заволнуется… Ха-ха-ха!— На здоровье! — сказал Абрам Нашатырь. — Я не биржа, но я ей дам-таки работу.Он хотел присесть и закурить, но в дверях со двора показалась девушка, — и он пошел ей навстречу.— Мне можно с вами в вашу комнату? — приподнял он картуз. — На биржу можете не ходить, потому что я выгодней вашей биржи…Девушка удивленно и нерешительно посмотрела на незнакомого человека и повела его в свою, комнату.Через полчаса Абрам Нашатырь ушел, а девушка вынесла трехрублевый долг своей хозяйке — удивленной и заинтересованной — и заявила, что через два дня переезжает на другую квартиру: в гостиницу «Якорь», что на Херсонской улице. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ И помнят булынчужане, что в один и тот же вечер появились в «Марфе» серый с красноватыми перышками попугай Карл, рыжий виолончелист Исаак Моисеевич, скрипач Турба -со смешным, срывающимся визгливо голосом, как у гермафродита, и высоко приподнятым вплотную к уху левым плечом, — и тоненькая некрасивая девушка с торчащими, как отставшая от ящика планка, остренькими ключицами.И попугай и музыканты почти в равной мере привлекали веселящихся и отдыхающих булынчужан в кафе Абрама Нашатыря.Марфа Васильевна могла гордиться: никогда еще и нигде попугаи не украшали собой общественных и увеселительных мест в Булынчуге… Говорящие попугаи!…У буфетчика на вокзале, правда, скучно чирикали пережившие революцию две канарейки; старые булынчугские холостяки рассказывали Абраму Нашатырю, что лет десять тому назад в местном публичном доме, в общем зале, ворковали в белой клетке египетские голуби и плясал на жердочке любимец проституток — завистливый чиж, но умной и гордой птицы, осилившей человеческую речь, никто еще в Булынчуге не догадывался показывать бесплатно падким до забавы людям! Карла Марфа Васильевна купила случайно: умер известный в городе одинокий старик — настройщик роялей, давно обрусевший француз, и булынчугские власти с торгов продавали его имущество.У старика нашли много разных книг, мелко исписанные тетради-дневники, антикварные мелочи и — клетку с попугаем, на которой приколота была вырезанная лобзиком дощечка с надписью: «Домик Карла».Карл понравился Марфе Васильевне, и она уплатила за него требуемые казной деньги. Сначала он тосковал и сидел молчаливо, подвернув голову под крыло, в своем «домике» и посетители кафе мало обращали на него внимания.Но память у птицы — короче кошачьего зевка, и попугай скоро забыл старого настройщика роялей, научившего его человеческой речи, и дерзко и неожиданно всегда вбрасывал ее картавыми и горбатыми камешками в зыбь и гул разговоров посетителей кафе.Иногда попугаевы слова были непонятны собравшимся здесь людям, потому что Карл, неизвестно что вспомнив из учения прежнего хозяина, выкрикивал вдруг какую-нибудь фразу на чуждом булынчужанам языке, и если присутствовала случайно при том бывшая полковничья дочь и жена -Марфа Васильевна, она с улыбкой поясняла:— У!… Наш Карл заговорил по-французски…Но сама Марфа Васильевна так же не понимала этого языка, как и неискушенные в знаниях булынчужане.Она решила научить Карла чему-нибудь, что могло бы еще более оправдывать его пребывание в кафе, и вскоре попутай, получая кусочек сахара, орал два раза подряд на весь зал:— Привет дорогим гостям «Марфы»…Но успех попугая делили также и музыканты: булынчужане, кроме махорки и лесных складов, любили еще и музыку.И как только зажигали в «Марфе» электричество, скрипач Турба вынимал из футляра свою скрипку и канифоль, натирал ею смычок с маленькой перламутровой запонкой у ручки, наклонял к скрипке — оттопыренным ухом вперед — узенькое и маленькое, как детская игрушка-колотушка, лицо и водил по ней, проверяя, налаженным смычком — заботливым хозяином четырех послушных струн.Это означало, что пианистка и Исаак Моисеевич «должны приготовиться»: вместо неразговорчивого Турбы — говорил его смычок.Исаак Моисеевич тоже вынимал из чехла свою виолончель, садился, расставив широко ноги, справа от пианино, тоже крякал своим смычком, а Елена Ивановна открывала крышку пианино и проверяла, все ли ноты принесла с собой.Скрипач Турба — «старший» в этом маленьком оркестре: он устанавливает очередь в репертуаре, он играет вещи в зависимости от того, кто их будет слушать. Если за столиком много военных или парней с расстегнутым воротом и эмалевым значком на ситцевой рубахе, Турба, чтобы не сорвался голос, тихонько кивнет, подбросив на лоб черненькие скобки своих коротеньких игрушечных бровей:— Красного генерала… Ну!И зашагает по «Марфе» буденовская песня, и начнут присутствующие сначала тихонько, а потом все громче подпевать музыкантам, — выхлюпнется на Херсонскую — через раскрытые окна — легко подхваченная ею песенная удаль: остановятся у окон прохожие, чувствуют себя бодрей разгуливающие по улице проститутки и кокетливые булынчугские барышни, и веселей станет скучающему на посту молодому милиционеру…Но чаще всего играют в «Марфе» грустные песенки и танцы: и модный шимми, просочившийся в Булынчуг, и русские «Кирпичики» или «Шарабан» одинаково волнующе-печально исполняются маленьким оркестром скрипача Турбы.Только рыжий виолончелист Исаак Моисеевич идет иногда на разлад с интимно-унылым голосом скрипки и подыгрывающим ей пианино: в моменты так любимого Турбой мягкого «пиано» Исаак Моисеевич вдруг не выдерживал его до конца и бравурным и упругим мазком своего смычка, точно протестуя, подавал свой гневный голос.Тогда шарахнутся в сторону непослушного виолончелиста черные кукольные глаза с тихим презрением и досадой, и, когда перестают уже музыканты играть, скажет Турба, волнуясь: — Вы не понимаете музыки, Исаак Моисеевич! Ей-богу!…— Вы ее понимаете, да? — обижается рыжий виолончелист.— Я ее понимаю, чтоб вы-таки знали. Тут ведь тоска: «лет пятнадцати горемычная…» — вы понимаете?… Си бемоль… си бемоль!… Такая тонкая, я вам говорю, тонкая, нежная ниточка, -вы ее держите на смычке, — так держите же до конца, Исаак Моисеевич! Так нет! Вы лезете на какой-то канат… Вы не понимаете музыки, Исаак Моисеевич… я это вижу…— Ай-ай-ай, какой учитель мне нашелся!…— Вам это неприятно, но нашелся! — хочет уже закончить разговор Турба.— Но я вам не ученик, имейте в виду… Что вы все время делаете, — вы хоть чувствуете, а? Вы вашим вечным «пианиссимо» — ни к селу ни к городу эта ваша манера! — вы не даете дыхания и голоса музыке. Это самое си бемоль вы втягиваете в себя, будто это воздух, — а струны — хорошие-таки легкие! Что, нет? Втянули и не выпускаете. И хотите, чтоб я то же самое делал… Я не могу. Я, что называется, чуть не задохнулся… Что я — рыжий, чтоб не понимать глупости?! — забудет вдруг Исаак Моисеевич о цвете своих волос.— Нет, вы брюнет… — усмехается скрипач. — Посмотрите в зеркало!Но посетители «Марфы» почти никогда не слышали этих споров: и Турба, и рыжий виолончелист умели ссориться так, чтоб не узнал об этом суровый Абрам Нашатырь, которого побаивались оба музыканта.Турба говорил тихо и останавливался после каждой фразы (он словно боялся, что шум может произойти оттого, что одна ударится о другую, как встретившиеся шары); виолончелист, хотя и говорил возбужденно и громко, но понять его, не прислушиваясь, нельзя было, потому что голос у Исаака Моисеевича был гудящий и сливавший слова в одно шумливое месиво.Исааку Моисеевичу не было еще тридцати пяти лет, а он ждал уже к осени шестого ребенка (может быть, шестую девочку…) — с таким же рыжим овечьим руном на голове, как у пятерых уже народившихся, таких же шумливых, как и он сам, и неопрятных, и всегда пахнущих луком, как и его не расстающаяся с беременностью жена.Многосемейный и часто бедствовавший, он по-своему любил жизнь и находил для нее в разговорах со всеми свое мерило:— Когда живет человек по-настоящему, так он обязательно, я вам говорю, шумит! Это значит, что он любит жизнь и хочет жить. Жизнь, это шум, я вам говорю. Что я — рыжий… не понимаю?!Он любил ходить на митинги, ловить — одним из первых — воров на улице, участвовать со своей виолончелью на крикливых свадебных торжествах.Он не прочел за всю свою жизнь ни одной книжки, не любил больницы и пустующих разрушенных домов и скованной зимой природы.Он по— своему любил жизнь -ее шум. И находил потому радость для себя, когда слышал его вечерами в низком зале крикливого кафе Абрама Нашатыря.— Ну, ты, вершок человек, живи… кричи, я тебе говорю! — дразнил он попугая, просовывая пальцы в его клетку.И обозленный попугай гонялся клювом за убегавшими от него человеческими пальцами, уставал, наконец, и, хлопая своими круглыми ягодами-глазами, начинал вдруг пронзительно кричать:— … Дур-рак!… дур-рак!…— О, вот это дело!… — хохотал Исаак Моисеевич. — А то сидишь дармоедом… Что ты — рыжий?… Ты же — птица с язы-ком-таки… Шуми!Редко, когда не шумели в «Марфе»; иной раз не избежать было и драки. И всякий раз, когда она назревала, — клокочущие выкрики нецензурных слов, опрокинутые уже стулья, неизбежный приход милиционера, — появлялась в зале всем знакомая в кафе хозяйка — Марфа Васильевна. Она подбегала вплотную к драчливым посетителям, напирала на них круто вынесенным вперед своим бюстом, хватала каждого за разгоряченные руки и говорила:— Послушайте… Прежде всего уплатите по счету!… А хотите драться, — пройдите через кухню в сад: там можете, сколько угодно… Но не портите мне репутацию: я должна платить за патент, но не хочу платить штраф за ваши разбитые носы…Сад она тоже научила Абрама Нашатыря сделать доходным.Там в разных концах поставил Абрам Нашатырь широкие зеленые скамейки.Туда уходили на время, через кухню, охмелевшие посетители «Марфы», пропуская впереди себя торопливых, опустивших голову женщин: за свежий воздух и скамейку брал Абрам Нашатырь дешевле, чем за удобную постель в номере своей гостиницы.Каждую неделю подсчитывали поздней ночью прибыль хозяева «Якоря» и «Марфы».Каждую неделю отсчитывала свой пай бывшая полковничья дочь и жена, умевшая забыть прошлое базарного торговца курами и гусями.Впрочем, она никогда почти не расспрашивала о нем неразговорчивого Абрама Натановича: день сегодняшний теряет вчерашнее и тревожится только о зреющем грядущем.Раз только Марфа Васильевна, прищурив загадочно маслины-глаза свои, спросила:— Нужно было торговать жирными гусями, чтоб занять целый дом на Херсонской… А?Но не ответил ничего тогда Абрам Натанович, — потушил свет в спальне: точно языку удобней солгать во тьме…И не тревожило молчанье это Марфу Васильевну, и нужды не было уже расспрашивать.Знала уже: Нашатырь — фамилия трезвая!… ГЛАВА ПЯТАЯ Ночной поезд пришел в Булынчуг с опозданием, и, не дождавшись пассажиров, Абрам Нашатырь ушел к себе наверх, оставив Якова дежурить в вестибюле.Последние посетители кафе уже разошлись, распрощались уже и музыканты, унесла с собой ключ от кафе Розочка — Нашатырева дочка.«Якорь» и «Марфа» сомкнули на ночь глаза, и словно утащил кто-то белые косые простыни света с каменного ночного тюфяка окунувшейся в густую темноту мостовой.Если потушить вот висящую у подъезда на железном прутике, как крупная, не скатившаяся с ресницы слеза, электрическую лампочку, — поглотит зевом своим темнота и весь большой двухэтажный дом с двумя вывесками Абрама Нашатыря.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
1 2 3 4 5 6 7 8 9