https://wodolei.ru/catalog/accessories/stul-dlya-dusha/
Воробьев Константин
Друг мой Момич
Константин Дмитриевич Воробьев
ДРУГ МОЙ МОМИЧ
Повесть
1
Узорно-грубо и цепко переплелись наши жизненные пути-дороги с Момичем. Сам он - уже давно - сказал, что они "перекрутились насмерть", и пришло время не скрывать мне этого перед людьми.
...Мимо нашего "сада" - три сливины, одна неродящая яблоня и две ракиты - к реке сбегает из села скотный проулок. Он взрыт глубокой извилистой бороздой иссохшего весеннего ручья, и на солнышке борозда слепяще сверкает промытым песком, осколками радужных стекляшек, голышками. Я сижу на теплой раките, обсыпанной желтыми сережками и полусонными пчелами. Мне нужно срезать черенок толщиной в палец и длиной в пять. По черенку надо слегка потюкать ручкой ножика. Тогда кора снимется целиком и получится дудка-пужатка. Я режу ветку и давно слышу звонкий, протяжно-подголосный зов:
- Санькя-а! Санькя-а, чтоб тебе почечуй вточился-а!
Это кличет меня тетка Егориха. Я унес из хаты ножик, а ей нужно чистить картошки на похлебку. Как только стихает теткин песельный голос, сразу раздается другой - резкий, торопливо-крякающий:
- Дяк-дяк-дяк!
Это дразнит тетку дядя Иван, Царь по-уличному. Он стоит на крыльце хаты, обратив к тетке оголенный зад и придерживая портки обеими руками. Царь у нас шалопутный, тронутый, и оттого мы, может, самые что ни на есть бедные в селе - работать-то некому и не на чем. Тетка Егориха не доводится мне родней, а Царь доводится - он брат моей помершей матери. Отца у меня тоже нету - сгиб в гражданскую.
- Санькя-а!
- Дяк-дяк-дяк!
Я не откликаюсь и режу ветку - будет дудка-пужатка как ни у кого. По проулку к реке большой-большой мужик ведет в поводу жеребца. Потом, не скоро, я увижу еще таких лошадей в Ленинграде - литых из бронзы, в памятниках. Жеребец черный, как сажа, и сам мужик тоже черный - борода, непокрытая голова, глаза. Белые у него только рубаха и зубы. Это сосед наш Мотякин Максим Евграфович - Момич по-уличному. Напротив ракиты, где я сижу, он сдерживает жеребца и говорит мне всего лишь одно слово:
- Кшше!
Так гоняют чужих кур с огорода, и я мигом съезжаю по стволу ракиты и бегу к хате.
Это незначительное происшествие врезалось в мою память необычно ярким видением, и с него мы оба ведем начало нашего "перекрута",- мне тогда было десять, а Момичу пятьдесят. Тогда мы как бы одновременно, но на разных телегах въехали с ним на широкий древний шлях, обсаженный живыми вехами наших встреч и столкновений. Момич громыхал по этому шляху то впереди меня, то сбоку, то сзади, и я никак не мог от него отбиться, вырваться вперед или отстать...
То лето было для меня самым большим и длинным во всем детстве, я многое тогда подглядел и подслушал.
Вот Момич пашет наш огород. Жеребца держит под уздцы Настя - дочь Момича, а сам он одной рукой натягивает ременные вожжи, а второй ведет плуг. Мы с теткой ходим по синей борозде и сажаем картохи. Жеребец, завидя за версту проезжающую подводу, ярится и встает на дыбки. Настя отбегает в сторону и стыдливо отворачивает лицо. Момич осаживает жеребца, заходит к нему в голову и кладет ладонь на малиновые жеребячьи ноздри. Тетка роняет лукошко и аж поднимается на цыпочки - ждет несчастья. Дядя Иван высовывается из-за угла сарая и злорадно кричит: "Дяк-дяк-дяк!" - но жеребец мурлыкает, как кот, и затихает, а Момич коротко взглядывает на тетку, и она делается прежней...
Вот в теплых и мягких сумерках вечера за три дня до Пасхи Момич приносит нам полмешка вальцовки и завернутый в холстину свиной окорок. Ношу он кладет на крыльцо и молча идет со двора. Тетка прищемляет дверь хаты щеколдой, чтоб не вылез дядя Иван, и мы с нею тащим мешок в сени - там стоит сундук, но Царь выскакивает через окно, догоняет Момича и под "дяк-дяк" бодает его головой в спину. Момич негромко хохочет и не оглядывается, и от этого его смеха в темноте мне становится немного страшно... Мы спим с теткой в сенцах. Нам обоим долго не засыпается - я прислушиваюсь к звукам с улицы, а она не знаю к чему. Возле Момичевых ворот, на бревнах, гомонят девки. К ним должны прийти ребята с того конца. Перед глазами у меня плавают голубые шары - я изо всех сил таращусь в темноту, чтоб не заснуть. Радостно, как канун наступающего праздника, вливается в меня отдаленный хрип гармошки:
Тури-рури, тури-рури,
Люли-лили, пиль-пиль!
Я сползаю с сундука, а тетка шуршит в своем углу соломой и счастливым голосом тихонько ругается:
- Ну куда ты, окаянный!
Смешная она у меня, тетка Егориха! Сама небось тоже сейчас подхватится, а в сенцы вернется, когда я буду уже спать. Я не знаю, где она тогда бывает, только нам с нею нравится всё одинаковое - звезды, гармошка, карагоды, наступающие праздники, запах кадила в церкви, богородицына трава на полу хаты и чтобы на дворе всегда было лето. Тетка, наверно, уже старая, но лучше и красивее ее других людей на селе нету!
Я крепко люблю ее, и она меня тоже...
Момичевы ворота высокие, прочные и гулкие, как пустой сундук, на котором я сплю. Возле них, у плетня, лежит штабель толстых бревен. По вечерам тут всегда пахнет калеными подсолну-хами, земляничным мылом, конфетами и еще чем-то непонятным и тревожным - девками, наверно. Они крепко и чинно сидят на бревнах, и к каждой на колени примостился кто-нибудь из ребят с того конца. Гармонист Роман Арсенин сидит у Момичевой Насти. Склонив кучерявую голову к подголосной части гармошки, он старательно выводит плакуче-истомное страдание. Изнуренный и заласканный тихими всплесками мелодии, я гляжу только на одного Романа. Всё в нем чарует меня - хромовые сапоги с калошами, скрипучая кожанка, галифе, полосатый шарф... С клавиша его гармошки отскочила черная пуговка, и заместо нее Роман прибил гвоздиком белый гривенник, не пожалел...
Тури-рури, тури-рури,
Люли-лили, лель-лель!
Рядом со мной на самом краешке бревна сидит Серега Бычков. Он тоже с того конца, но к девкам не подходит - знает, что они его не примут. Ростом Серега чуть побольше меня. Сапог у него сроду не было, не то что кожанки или галифе. Серегина мать - Дунечка Бычкова - почти каждый день побирается на нашем конце. За нею, говорят, гляди да гляди: то просыхающую рубаху стянет с плетня, то еще что-нибудь. Только у нас Дунечка ничего не крадет. Тетка сама дает, что есть.
У Сереги что ни слово, то матерщина. Я знаю, зачем он говорит при девках такие слова - от злого стыда за свою мать-побирушку и за себя. Его и кличут-то не по имени, а Зюзей. Плоше не придумать.
Гармошка ноет и ноет. То дружно-слаженно, то вразнобой девки жалостно "страдают" про любовь, а Зюзя вертит головой то вправо, то влево и вдруг сообщает на крике не в лад с гармошкой:
Как у нашей Насти
Д-нету одной снасти!
Роман Арсенин, не переставая играть, воркующе смеется, а Настя поет сильно и чисто:
Пойду в сад-виноград,
Наломаю-маю!
Я такую сволоту
Мало понимаю!
В ответ Зюзя кричит смешную и непутевую частушку про всех девок с нашего конца. Тогда с заливом, обидой и местью в голосе Настя выговаривает в отместку:
Задавака, задавака,
Ты не задавайся!
Бери палку на собак,
Иди побирайся!
От этой Настиной присказки у меня пропадает охота сидеть на бревнах. Мы ведь с теткой Егорихой тоже не богачи, хоть и не побираемся,- Момич все сам дает нам под праздники. Зюзя словно чувствует мое настроение. Он пододвигается ко мне и, будто ему весело, спрашивает:
- Закурим, шкет?
- Давай,- соглашаюсь я и называю его по имени. Курить мне не хочется у Зюзи самосад, а не папиросы "Пушки", как у Романа Арсенина. Те здорово пахнут. Но я курю за компанию с Зюзей, потому что мне жалко его. Зря он кричал про Настю. Самому же теперь хоть провались, и я шепотом соучастно спрашиваю у него, какой это снасти нету у Насти?
- Да левой титьки,- умышленно громко говорит Зюзя.- Заместо ее, сохлой, она очески носит...
Я не много уразумел в этом, а подступавшие праздники совсем вытеснили из моей памяти Зюзины слова: надо было шелушить лук, чтобы красить яички, помогать тетке таскать муку из сундука, лепить из пахучего сдобного теста завитушки и крестики на макушку кулича. Дядя Иван на это время присмирел, не шалопутил и только один раз спросил тетку:
- К свадьбе готовишься?
- Ага, весело согласилась тетка. Дунечку Бычкову за тебя будем сватать!..
Мы с теткой перемигиваемся и хохочем, потом я бегу в лозняк на речку за сухим хворостом. В лозняке не просох и не потрескался ил половодья, и в него туго и щекотно погружаются ноги по самые щиколотки. Я ломаю сухостой и бессознательно кричу все, что кричал на улице Зюзя про Настю и про всех девок с нашего конца. Я выкрикиваю это раз десять, пока не замечаю Настю. Она стоит на берегу речки с пральником в руках, а возле нее на травяной гривке лежит горка выстиранного белья. Я приседаю за ракитой, а Настя чего-то ждет, потом окликает меня негромко и почти ласково:
- Ходи-ка сюда, Сань!
- А зачем? - спрашиваю я.
Настя за что-то не любит тетку Егориху, а заодно и меня. Тетка говорит, что она вся в мать свою покойницу - некрасивая и кволая, хотя Настя вылитая Момич. Недаром я побаиваюсь ее.
- Ходи, не бойся. Ну чего спрятался?
Мне не хочется выходить из-за укрытия,- от ракиты до Насти шагов десять, и если она вздумает надавать мне, я убегу и даже хворост захватить успею. Но Настя не собирается ловить меня. Она отбрасывает пральник, поворачивается ко мне спиной и начинает раздеваться. Я зачем-то обхватываю руками ствол ракиты и перестаю моргать,- Настя стоит вся как есть белая, статная и большая.
- Слышь, Сань! Покарауль одежу, пока я искупаюсь,- ознобно говорит она и сигает в воду.
- Застынешь, шалопутная! - испуганно кричу я, но Настя не слышит. Она дважды окунается по самые плечи, коротко и обомлело вскрикивает и карабкается на берег. Я бегу к ее одежде и хватаю всю в охапку, чтобы подать ей.
- Ой, скорей, Сань! Ой, закалела!..
- Дура такая! - говорю я и смятенно гляжу на круглые и смуглые, торчащие кверху Настины груди.
Потом, много лет спустя, я понял, какой ребячьей услуги ждала тогда от меня Настя, но о том, что я видел, как она купалась в ледяной воде, никто не узнал. Ни Роман Арсенин, ни Зюзя...
Как мы и загадали с теткой, Пасха тогда выдалась теплая и погожая. Мы разговлялись поздно,- тетка вернулась с куличом чуть ли не в полдень: наверно, лазала на колокольню, чтоб потрезвонить, а может, картины разглядывала в церкви. Все это она любит. Хорошо, потому что и страшно. Мы похристосовались, уселись втроем на одной лавке, и тетка развязала на куличе рушник. Кулич сидел на столе, как наша камышинская церква, когда глядишь на нее издали: горит вся, сверкает и приманивает.
- Красивше нашего не было,- сказала тетка.- Все завидовали!
Еще бы! На макушке нашего кулича места пустого не осталось,- так мы его разукрасили. Мы сидели притихшие и согласные,- всего ведь было много: вкусной еды, целой недели праздников, вслед за которыми сразу же наступит лето. После того как мы съели по большой скибке кулича, тетка пошла в сенцы и принесла бутылку водки, настоянной на меду,- давно, видать, берегла для чего-то да и не вытерпела. Из щербатой фаянсовой чашки сперва выпил дядя Иван, потом тетка. Она собиралась уже налить немного и мне, но в это время в хату степенно и неслышно вошла Дунечка Бычкова.
- Христос воскрес! - протяжно произнесла она и поклонилась.
- Пошла, пошла, дура! Ходишь тут! - отозвался дядя Иван, а Дунечка миролюбиво и пьяненько сказала:
- Сам ты дурак! В Божий день - и такие речи... Давай-ка вот похристосоваемся!
Она вынула из-за пазухи красное яйцо, поиграла им перед глазами и пошла к дяде Ивану, сложив в трубочку губы. И тогда я захохотал первый, а за мной и тетка, мы вспомнили позавче-рашний разговор насчет свадьбы. Дядя Иван вскочил и по-бабски сжатым кулаком неумело и слабо ударил тетку в плечо. Дунечка сразу же кинулась из хаты, а тетка поднялась с лавки и спокойно сказала:
- Ох, гляди, Петрович, беду на себя не накличь!
Она стояла и ладонью поглаживала, будто очищала, то место на плече, где пришелся дядин кулак.
- А чего? Ему пожалишься? - злобно спросил дядя Иван, и я решил, что это он обо мне.
- И пожалюсь! - с вызовом сказала тетка.
- Ты больше не бейся! - похолодев от решимости, пригрозил я Царю и пододвинулся к тетке.
- Подколодники! Змеи! - выкрикнул дядя Иван, сронил голову на край стола и визгливо заголосил. Мне хотелось схватить веник или что-нибудь другое, нетяжелое, и надавать ему, чтоб не придуривался! Я ни разу не замечал, чтобы дядя Иван шалопутил один, когда на него никто не глядел и сам он не видел Момича. Только при нем вблизи или издали он кричал "дяк-дяк" и рас-стегивал штаны, а зачем это делал - никто не знал. И сейчас за столом возле кулича Царь голосил не взаправду, а нарочно, всухую, и мне хотелось надавать ему так, чтобы знал и помнил. Но мне было жалко его слаборукого, встрепанного, не похожего на мужика. Видно, тетка тоже пожалела его, потому что вздохнула и сказала:
- Глаза б мои не глядели!
Как только мы с теткой вышли из хаты, дядя Иван затих. В сенцах я присел на корточки, заглянул в полуоткрытую дверь и увидел, как он подтянул к себе кулич и с мстительной делови-тостью сломал верх со всеми украшениями. Потом он налил в чашку водки, выпил, сморщился и, прежде чем закусить, погрозил верхушкой кулича в сторону Момичевой хаты...
Тетку я нашел на бревнах у Момичевых ворот,- там уже сидели соседские бабы. В белом новом платке, острым шпилем горчащем над сияющим лбом, в розовой кофточке и черном саяне, тетка была похожа на чибиску, а все другие бабы - на ворон: сидят, лузгают подсолнухи и молчат. Тетке же ни минуты не сидится смирно, хотя у нее полный карман тыквенных зерен.
- Всю макушку разорил. Ломает и трескает! - шепотом сообщил я ей о куличе. Она притянула меня к себе и сказала на ухо:
- Пускай подавится им! Возьму завтра и другой затею.
- Тот будет не свяченый,- сказал я.
- А мы с тобой сами освятим. Воды из колодезя принесем, кропильник из чистой старновки свяжем... А Царя молитву творить заставим...- И тетка залилась озорным смехом, как маленькая.
К кооперации, где уже со вчерашнего дня стояли карусели, мимо бревен шли и шли разряжен-ные парни и девки.
1 2 3