https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Hansgrohe/
Казалось, например, что сводка погоды на ТВ непременно сообщает о температуре воды в Ницце, о глубине снежного покрова на Килиманджаро, а в новостях рассказывается о новых ботинках испанского короля, о придворных интригах при ЦК компартии Китая, о продвижении марксизма в глубь Новой Гвинеи и т.д. Увы, если эти важные международные события и сообщаются, то лишь в конце программы, второпях, мимоходом, а главным событием дня становится признание миссис Керти в том, что она была девятнадцать лет назад соблазнена директором местной школы. Директор, пожилой носатый болван, решительно отвергает это обвинение, хотя и заявляет, что сексуальная практика в школах — вопрос недалекого будущего.
Американское очарование
Число этих последних, конечно, превышает число первых, то есть разочарований, и значительно. Русский эмигрант, особенно на первых порах, попадает, например, под грандиозное очарование еды. Это не значит, что он оказывается в плену американской кухни, каких-либо изысков вроде «тибон стейк» с абрикосовым вареньем, початком кукурузы, куском арбуза, соперничающим с куском ананаса под соусом «тысяча островов», — он просто очарован изобилием и разнообразием имеющихся в наличии пищевых продуктов.
Американцы обычно не очень-то ясно представляют себе картину, когда читают в газетах сообщения о пищевых трудностях в России. В зависимости от политической ориентации они воображают себе либо чистый голод, либо перебои в доставке свежих омаров. Ни того, ни другого не существует: голода нет, потому что кое-какие продукты все-таки есть, перебоев с омарами тоже нет, потому что советские люди в лучшем случае знают о существовании этого зверя из художественной литературы.
О положении с продуктами в СССР можно судить по такой истории, недавно приплывшей из Москвы, города с самым лучшим в стране снабжением. Некто просит своего влиятельного друга достать ему килограмм швейцарского сыра. Влиятельный друг вздыхает: «Сейчас, мой милый, уже не существует ни швейцарского, ни костромского, ни голландского. Есть продукт, именуемый „сыр“, и я постараюсь его тебе достать. А хочешь, раздобуду тебе и „синюю птицу“, то есть курицу».
После этой скудости прилавки супермаркетов кажутся советскому эмигранту чудом, воплощением коммунистической мечты. Голова немного кружится, возникает стойкий комплекс вины по отношению к оставшимся там; они лишены всего этого.
С некоторыми продуктами русский эмигрант знакомится в США впервые, он даже не знает толком, что с ними делать. В одной киевской семье существовал миф о чудодейственном орехе авокадо. Покупая в супермаркете эти плоды, они очищали их, выбрасывали мякоть и молотком разбивали твердую внутренность.
Только разобравшись и освоившись в мире изобилия, эмигранты вспоминают о деликатесах русской кухни, критикуют американцев за недостаток гурманства и выискивают в русских лавках настоящий творог и настоящую селедку. Потом уже начинают считать калории.
Другое грандиозное и одно из самых первых американских очарований — это автомобили. Машина в СССР — до сих пор знак жизненного успеха и даже в некоторой степени дерзновенности, какого-то вызова принципам коллективизма; недаром владельцев машин называют частниками, как когда-то крестьян, не желавших вступать в колхозы, а ограбление автомобилей именуют раскулачиванием.
Я до приезда в США десять лет водил машину и даже роман написал о превратностях российского автомобилизма. Майя, моя жена, в связи с прошлой принадлежностью к советской элите вообще больше двадцати лет провела за рулем, но мы — нетипичная пара; большинство прибывших машин не знают, руль держать в руках не умеют, и бесконечно текущие автомобильные реки Америки их ошеломляют. В Лос-Анджелесе нам по приезде рассказали историю о том, как один русский парень купил большущий «Форд ЛТД» 1971 года выпуска, с грехом пополам научился нажимать педали, выехал на фривей Санта-Моника и… пропал. Боясь перейти со своей полосы движения на другую, не зная слова exit [15], да и вообще не умея читать по-английски, он катил в глубь Калифорнии до тех пор, пока не кончился бензин в баке. Так он оказался в маленьком калифорнийском городке, где последовательно: нашел работу, научился английскому, женился, купил дом, разбогател. Сейчас он подвизается на почве купли-продажи недвижимости и лихо пилотирует BMW.
К числу непреодолимых и почти неоспоримых очарований относится природная красота Америки. Разнообразие и сохранность этих красот до сих пор еще нас поражают. Осенние холмы Вирджинии, Кентукки, Теннесси, береговая линия Флориды с деловито пролетающими пеликанами и застывшими в таинственном жеманстве цаплями, зеленые склоны Вермонта, напоминающие то Грузию, то Карпаты, огромные уступы Скалистых гор, секвойи Калифорнии, ее необозримые пляжи, миражные горизонты Аризоны, да и плоскость Канзаса — все это наполняет ощущением Большой Благодати.
Мы дважды пересекли страну на машине, и всякий раз, когда перед нами открывались новые дали, мы вспоминали американских пионеров, для которых продвижение в глубь континента было сродни открытию новой планеты. Это ощущение новой планеты, как ни странно, еще живо на просторах Америки.
Поражает малозаселенность материка, даже его восточной части. Северная Пенсильвания, где на протяжении пятидесяти миль мы не увидели ни одного дома, напомнила нам Сибирь. Берусь утверждать, что Америка меньше заселена и уж гораздо меньше загрязнена, чем Россия в ее европейской, кавказской, среднеазиатской и южносибирской частях. О Северной Сибири говорить нечего, там, можно сказать, и нет никого, но вот Украина (однажды я пересек ее с юго-востока на северо-запад на машине) загрязнена тяжелой индустрией, химией, продымлена бесчисленными грузовиками так, как не снилось в дурных снах ни Мичигану, ни Массачусетсу.
К очарованию американского пейзажа относится и открытость американских границ. Боюсь, что американцу этого не понять, но советский человек наполняется особым чувством, когда, глядя на горизонт, понимает, что за ним во все стороны открытое пространство, никто тебя не сторожит, можешь идти на все четыре стороны.
Закрытость, непроницаемость государственных границ тоже сообщает пейзажу особую краску, но это уже из другой оперы; русская классика вне темы этой книги.
Говоря о великом обществе, подобном американскому, трудно оперировать обобщениями. Только обобщишь что-нибудь, как тут же сядешь в лужу. Любое обобщение только на первых порах напоминает красиво сшитую подушку. Не успеешь подсунуть ее себе под голову, как начинают выпирать углы, сыпаться какая-то труха, высовываются то нос, то хвост противоречий.
И все— таки можно сказать об американском населении, что оно очень приветливо. В России преобладают сумрачные лица, что неудивительно. В Америке до сих пор царит улыбка. Если человек не улыбается, его могут спросить: «What's wrong?» [16] Иные мизантропы утверждают, что американская улыбка формальна. В этих случаях мне вспоминается, как моя мать однажды сказала в ответ на подобное же утверждение в адрес французов: «Лучше формальная любезность, чем искреннее хамство».
Рискуя опять же впасть в сомнительные обобщения, скажу, однако, что американцы любезнее французов. Во всяком случае, по отношению к чужакам. В Париже однажды (впрочем, в плохом районе) буфетчик начал передразнивать мой ломаный французский, причем в такой отвратной манере, что пришлось обложить его русским матом. Между прочим, подействовало — извинился.
В Америке такое просто немыслимо. Иностранный акцент никогда не вызывает здесь раздражения, но только лишь желание понять. Ну, скажет скептик, это вовсе не от добрых свойств характера идет, а просто от специфики — ведь все происходят от приезжих, и в недалеком поколении. Так или иначе, но новоприбывших это подкупает и очаровывает.
Как— то раз я расплачивался кредитной карточкой в большом магазине. Продавец заинтересовался: «Польское имя, сэр?» -«Ов» — это русское окончание, — сказал я. — Для поляков типичнее «ский». Продавец и трое его коллег вежливо удивились — надо же, какие на свете бывают имена!
«А вы кто будете?» — спросил я своего продавца. «Я — Густаве Салазар», — сказал он. «На испанца вы не похожи», — сказал я, имея в виду его раскосые глаза. «Я — филиппинец, с вашего разрешения», — сказал он.
Коллеги его оказались — один иранец, вторая — из Тобаго, третий, наконец, урожденный американец сицилийского происхождения. Мы посмотрели друг на друга и рассмеялись.
Так мы здесь и живем, беженцы со всего мира. Один от голода драпанул, другой — от пули, третий — от литературной редактуры. Этническая пестрота Америки не имеет равных в мире. Мы к ней привыкли. Иной раз даже в Европе кривили нос — экая, мол, здесь этническая монотонность. Очень важно ощущать, что ты прибился к этим берегам не один, что вас много, что вы — комьюнити [17], еще важнее чувствовать, что местные люди не ворчат в ваш адрес «проклятые иностранцы, мы вас тут всех кормим».
У Америки есть много недостатков (иногда они вдруг оборачиваются достоинствами), есть и достоинства (иной раз они кажутся вздором), но в целом эта страна от ксенофобии отдалена больше, чем любая другая, в целом она все еще ревностно придерживается своей традиции давать приют и защиту изгнанникам и беженцам всего мира.
Это ли не очарование — прибывший после разного рода мук потный и суматошный беженец оказывается в обществе приветливых, умеренно благожелательных, физически весьма здоровых и чистых людей. Стирка и чистка — национальные «перпетуум мобиле»; джоггинг и аэробика придают любому американскому городу сходство с тренировочным лагерем. Нация красивых, отменно стройных… У-упс, опять расползается подушка обобщений, потому что нигде, пожалуй, не увидишь такого количества ожиревшей молодежи, но об этом ни слова в этой подглавке.
Иные скажут, что в тренировочной одержимости американцев сказывается их прагматизм, заземленность, гедонизм, нарциссизм и т.д.; я не исключу в этой страсти и религиозного начала: тело — транспортное средство души.
Очаровывает, вернее, просто восхищает отсутствие у американцев брезгливости к ущербному телу. Забота о калеках — уникальное свойство нации.
В этом же ряду восхитительной и очень земной религиозности я вижу и отношение к старикам. Чудесно уже и то, что их называют «сеньор ситизен» [18]. Яркость старческих одежд, все эти знаменитые клетчатые штаны и шляпки с цветочками, то, что европейцы полагают американской безвкусицей, может быть, тоже имеет религиозно-ренессансное значение.
Как— то в Сиэтле мы наблюдали бал стариков. Они танцевали фокстроты и джиттербаги и явно наслаждались жизнью. Вспомнилась очередь в ленинградском магазине молочных продуктов. На бабушку, пытавшуюся взять без очереди бутылку молока, тетки помоложе стали орать: «Тебе на кладбище пора, бабка, а ты по магазинам ходишь!»
О Господи, барахтаясь в обобщениях, как бы нам избежать параллелей хотя бы такого рода.
Церкви всех существующих на земле религий — вот грандиозное американское очарование. Основная масса прибывших из СССР людей вследствие советского воспитания оказалась полностью нерелигиозной. С усмешкой старомодного позитивизма они смотрят, как по молебственным дням заполняются синагоги, мечети, соборы. Потом они начинают задавать себе вопросы — быть может, на религии здесь все и стоит?
Позитивисты настаивают: это вздор! Все здесь, господа, держится на экономике, на бизнесе, на долларе.
Не вдаваясь в этот спор, отмечу нечто, имеющее отношение к духовному и к материальному. Американское общество, сдается мне, построено на принципе благотворного неравенства. «Реакционность» моя зашла уж так далеко, что я пою хвалу неравенству!
Обратите внимание, социалистические начинания в этой стране очень быстро приводят к загниванию. Они противоречат основной американской идее романтического неравенства. В неравенстве всегда динамика, страсть, в равенстве отсутствие надежды на изменение жизни.
В Советском Союзе в своей сфере ты обречен влачить жизнь государственного служащего, и, если ты не вор, ничего никогда в твоей жизни не изменится, ибо все равны (за исключением, разумеется, тех, кто равнее равных). В Америке, в обществе неравенства, в хаосе экономической свободы где-то ждет тебя твой шанс. Пусть ты его не поймаешь никогда, но его присутствие всю жизнь твою окрашивает иначе.
— Взгляните, — говорит эмигрант, — раньше я жил в городе Ворошиловграде в Ленинском районе на улице Дзержинского — какая безнадежность. А сейчас, взгляните, я живу на Земле Мэри, у Серебрянного Ручья, по улице Сад Роз — какие паруса!
Штрихи к роману «Грустный бэби»
1980
— Good morning!
Она не отвечает. Бернадетта Люкс, сногсшибательная баба на двести фунтов (плюс фунт презрения), полдня щеголяющая в бигуди и кружевном пеньюаре. С ее данными ей бы воплощать вековечный советский идеал Матери-героини, но она управляет кондоминиумом «Пацифистские палисады».
Отчего же такая суровость и неподвижность в мой адрес, удивлялся ГМР. «Good morning», — говорю я ей в лифте или в лобби. Молчание. Повторяю приветствие. Ноль внимания.
Наплевать, конечно, но все-таки всякий раз при виде героической женской фигуры, либо статично просвечивающей сквозь пеньюар, либо возбуждающей волнообразное, в стиле соцреализма, движение тканей, становится чуть-чуть тошновато.
Однажды решил попробовать новшество, соединив два братских земных наречия:
— Good morning, Жопа-Новый-год!
Бернадетта Люкс в ответ на этот тип приветствия неожиданно расплывается: «Доброе утро, сэр! Приятная погодка сегодня, не так ли? Не угодно ли жменю жевательного табачку-с?» Вот что значит неформальный подход, даже и на незнакомом языке.
Кто таков наш Her Majesty Navy и как он оказался в Америке? Сделаем его писателем, господа? ГМР — русский писатель в изгнании. Бр-р, а не получится ли, господа, что мы как бы пишем сами о себе, а ведь мы никогда не были такими гордецами и зазнайками…
Пусть он будет театральным режиссером, о'кей?
1 2 3 4 5 6 7
Американское очарование
Число этих последних, конечно, превышает число первых, то есть разочарований, и значительно. Русский эмигрант, особенно на первых порах, попадает, например, под грандиозное очарование еды. Это не значит, что он оказывается в плену американской кухни, каких-либо изысков вроде «тибон стейк» с абрикосовым вареньем, початком кукурузы, куском арбуза, соперничающим с куском ананаса под соусом «тысяча островов», — он просто очарован изобилием и разнообразием имеющихся в наличии пищевых продуктов.
Американцы обычно не очень-то ясно представляют себе картину, когда читают в газетах сообщения о пищевых трудностях в России. В зависимости от политической ориентации они воображают себе либо чистый голод, либо перебои в доставке свежих омаров. Ни того, ни другого не существует: голода нет, потому что кое-какие продукты все-таки есть, перебоев с омарами тоже нет, потому что советские люди в лучшем случае знают о существовании этого зверя из художественной литературы.
О положении с продуктами в СССР можно судить по такой истории, недавно приплывшей из Москвы, города с самым лучшим в стране снабжением. Некто просит своего влиятельного друга достать ему килограмм швейцарского сыра. Влиятельный друг вздыхает: «Сейчас, мой милый, уже не существует ни швейцарского, ни костромского, ни голландского. Есть продукт, именуемый „сыр“, и я постараюсь его тебе достать. А хочешь, раздобуду тебе и „синюю птицу“, то есть курицу».
После этой скудости прилавки супермаркетов кажутся советскому эмигранту чудом, воплощением коммунистической мечты. Голова немного кружится, возникает стойкий комплекс вины по отношению к оставшимся там; они лишены всего этого.
С некоторыми продуктами русский эмигрант знакомится в США впервые, он даже не знает толком, что с ними делать. В одной киевской семье существовал миф о чудодейственном орехе авокадо. Покупая в супермаркете эти плоды, они очищали их, выбрасывали мякоть и молотком разбивали твердую внутренность.
Только разобравшись и освоившись в мире изобилия, эмигранты вспоминают о деликатесах русской кухни, критикуют американцев за недостаток гурманства и выискивают в русских лавках настоящий творог и настоящую селедку. Потом уже начинают считать калории.
Другое грандиозное и одно из самых первых американских очарований — это автомобили. Машина в СССР — до сих пор знак жизненного успеха и даже в некоторой степени дерзновенности, какого-то вызова принципам коллективизма; недаром владельцев машин называют частниками, как когда-то крестьян, не желавших вступать в колхозы, а ограбление автомобилей именуют раскулачиванием.
Я до приезда в США десять лет водил машину и даже роман написал о превратностях российского автомобилизма. Майя, моя жена, в связи с прошлой принадлежностью к советской элите вообще больше двадцати лет провела за рулем, но мы — нетипичная пара; большинство прибывших машин не знают, руль держать в руках не умеют, и бесконечно текущие автомобильные реки Америки их ошеломляют. В Лос-Анджелесе нам по приезде рассказали историю о том, как один русский парень купил большущий «Форд ЛТД» 1971 года выпуска, с грехом пополам научился нажимать педали, выехал на фривей Санта-Моника и… пропал. Боясь перейти со своей полосы движения на другую, не зная слова exit [15], да и вообще не умея читать по-английски, он катил в глубь Калифорнии до тех пор, пока не кончился бензин в баке. Так он оказался в маленьком калифорнийском городке, где последовательно: нашел работу, научился английскому, женился, купил дом, разбогател. Сейчас он подвизается на почве купли-продажи недвижимости и лихо пилотирует BMW.
К числу непреодолимых и почти неоспоримых очарований относится природная красота Америки. Разнообразие и сохранность этих красот до сих пор еще нас поражают. Осенние холмы Вирджинии, Кентукки, Теннесси, береговая линия Флориды с деловито пролетающими пеликанами и застывшими в таинственном жеманстве цаплями, зеленые склоны Вермонта, напоминающие то Грузию, то Карпаты, огромные уступы Скалистых гор, секвойи Калифорнии, ее необозримые пляжи, миражные горизонты Аризоны, да и плоскость Канзаса — все это наполняет ощущением Большой Благодати.
Мы дважды пересекли страну на машине, и всякий раз, когда перед нами открывались новые дали, мы вспоминали американских пионеров, для которых продвижение в глубь континента было сродни открытию новой планеты. Это ощущение новой планеты, как ни странно, еще живо на просторах Америки.
Поражает малозаселенность материка, даже его восточной части. Северная Пенсильвания, где на протяжении пятидесяти миль мы не увидели ни одного дома, напомнила нам Сибирь. Берусь утверждать, что Америка меньше заселена и уж гораздо меньше загрязнена, чем Россия в ее европейской, кавказской, среднеазиатской и южносибирской частях. О Северной Сибири говорить нечего, там, можно сказать, и нет никого, но вот Украина (однажды я пересек ее с юго-востока на северо-запад на машине) загрязнена тяжелой индустрией, химией, продымлена бесчисленными грузовиками так, как не снилось в дурных снах ни Мичигану, ни Массачусетсу.
К очарованию американского пейзажа относится и открытость американских границ. Боюсь, что американцу этого не понять, но советский человек наполняется особым чувством, когда, глядя на горизонт, понимает, что за ним во все стороны открытое пространство, никто тебя не сторожит, можешь идти на все четыре стороны.
Закрытость, непроницаемость государственных границ тоже сообщает пейзажу особую краску, но это уже из другой оперы; русская классика вне темы этой книги.
Говоря о великом обществе, подобном американскому, трудно оперировать обобщениями. Только обобщишь что-нибудь, как тут же сядешь в лужу. Любое обобщение только на первых порах напоминает красиво сшитую подушку. Не успеешь подсунуть ее себе под голову, как начинают выпирать углы, сыпаться какая-то труха, высовываются то нос, то хвост противоречий.
И все— таки можно сказать об американском населении, что оно очень приветливо. В России преобладают сумрачные лица, что неудивительно. В Америке до сих пор царит улыбка. Если человек не улыбается, его могут спросить: «What's wrong?» [16] Иные мизантропы утверждают, что американская улыбка формальна. В этих случаях мне вспоминается, как моя мать однажды сказала в ответ на подобное же утверждение в адрес французов: «Лучше формальная любезность, чем искреннее хамство».
Рискуя опять же впасть в сомнительные обобщения, скажу, однако, что американцы любезнее французов. Во всяком случае, по отношению к чужакам. В Париже однажды (впрочем, в плохом районе) буфетчик начал передразнивать мой ломаный французский, причем в такой отвратной манере, что пришлось обложить его русским матом. Между прочим, подействовало — извинился.
В Америке такое просто немыслимо. Иностранный акцент никогда не вызывает здесь раздражения, но только лишь желание понять. Ну, скажет скептик, это вовсе не от добрых свойств характера идет, а просто от специфики — ведь все происходят от приезжих, и в недалеком поколении. Так или иначе, но новоприбывших это подкупает и очаровывает.
Как— то раз я расплачивался кредитной карточкой в большом магазине. Продавец заинтересовался: «Польское имя, сэр?» -«Ов» — это русское окончание, — сказал я. — Для поляков типичнее «ский». Продавец и трое его коллег вежливо удивились — надо же, какие на свете бывают имена!
«А вы кто будете?» — спросил я своего продавца. «Я — Густаве Салазар», — сказал он. «На испанца вы не похожи», — сказал я, имея в виду его раскосые глаза. «Я — филиппинец, с вашего разрешения», — сказал он.
Коллеги его оказались — один иранец, вторая — из Тобаго, третий, наконец, урожденный американец сицилийского происхождения. Мы посмотрели друг на друга и рассмеялись.
Так мы здесь и живем, беженцы со всего мира. Один от голода драпанул, другой — от пули, третий — от литературной редактуры. Этническая пестрота Америки не имеет равных в мире. Мы к ней привыкли. Иной раз даже в Европе кривили нос — экая, мол, здесь этническая монотонность. Очень важно ощущать, что ты прибился к этим берегам не один, что вас много, что вы — комьюнити [17], еще важнее чувствовать, что местные люди не ворчат в ваш адрес «проклятые иностранцы, мы вас тут всех кормим».
У Америки есть много недостатков (иногда они вдруг оборачиваются достоинствами), есть и достоинства (иной раз они кажутся вздором), но в целом эта страна от ксенофобии отдалена больше, чем любая другая, в целом она все еще ревностно придерживается своей традиции давать приют и защиту изгнанникам и беженцам всего мира.
Это ли не очарование — прибывший после разного рода мук потный и суматошный беженец оказывается в обществе приветливых, умеренно благожелательных, физически весьма здоровых и чистых людей. Стирка и чистка — национальные «перпетуум мобиле»; джоггинг и аэробика придают любому американскому городу сходство с тренировочным лагерем. Нация красивых, отменно стройных… У-упс, опять расползается подушка обобщений, потому что нигде, пожалуй, не увидишь такого количества ожиревшей молодежи, но об этом ни слова в этой подглавке.
Иные скажут, что в тренировочной одержимости американцев сказывается их прагматизм, заземленность, гедонизм, нарциссизм и т.д.; я не исключу в этой страсти и религиозного начала: тело — транспортное средство души.
Очаровывает, вернее, просто восхищает отсутствие у американцев брезгливости к ущербному телу. Забота о калеках — уникальное свойство нации.
В этом же ряду восхитительной и очень земной религиозности я вижу и отношение к старикам. Чудесно уже и то, что их называют «сеньор ситизен» [18]. Яркость старческих одежд, все эти знаменитые клетчатые штаны и шляпки с цветочками, то, что европейцы полагают американской безвкусицей, может быть, тоже имеет религиозно-ренессансное значение.
Как— то в Сиэтле мы наблюдали бал стариков. Они танцевали фокстроты и джиттербаги и явно наслаждались жизнью. Вспомнилась очередь в ленинградском магазине молочных продуктов. На бабушку, пытавшуюся взять без очереди бутылку молока, тетки помоложе стали орать: «Тебе на кладбище пора, бабка, а ты по магазинам ходишь!»
О Господи, барахтаясь в обобщениях, как бы нам избежать параллелей хотя бы такого рода.
Церкви всех существующих на земле религий — вот грандиозное американское очарование. Основная масса прибывших из СССР людей вследствие советского воспитания оказалась полностью нерелигиозной. С усмешкой старомодного позитивизма они смотрят, как по молебственным дням заполняются синагоги, мечети, соборы. Потом они начинают задавать себе вопросы — быть может, на религии здесь все и стоит?
Позитивисты настаивают: это вздор! Все здесь, господа, держится на экономике, на бизнесе, на долларе.
Не вдаваясь в этот спор, отмечу нечто, имеющее отношение к духовному и к материальному. Американское общество, сдается мне, построено на принципе благотворного неравенства. «Реакционность» моя зашла уж так далеко, что я пою хвалу неравенству!
Обратите внимание, социалистические начинания в этой стране очень быстро приводят к загниванию. Они противоречат основной американской идее романтического неравенства. В неравенстве всегда динамика, страсть, в равенстве отсутствие надежды на изменение жизни.
В Советском Союзе в своей сфере ты обречен влачить жизнь государственного служащего, и, если ты не вор, ничего никогда в твоей жизни не изменится, ибо все равны (за исключением, разумеется, тех, кто равнее равных). В Америке, в обществе неравенства, в хаосе экономической свободы где-то ждет тебя твой шанс. Пусть ты его не поймаешь никогда, но его присутствие всю жизнь твою окрашивает иначе.
— Взгляните, — говорит эмигрант, — раньше я жил в городе Ворошиловграде в Ленинском районе на улице Дзержинского — какая безнадежность. А сейчас, взгляните, я живу на Земле Мэри, у Серебрянного Ручья, по улице Сад Роз — какие паруса!
Штрихи к роману «Грустный бэби»
1980
— Good morning!
Она не отвечает. Бернадетта Люкс, сногсшибательная баба на двести фунтов (плюс фунт презрения), полдня щеголяющая в бигуди и кружевном пеньюаре. С ее данными ей бы воплощать вековечный советский идеал Матери-героини, но она управляет кондоминиумом «Пацифистские палисады».
Отчего же такая суровость и неподвижность в мой адрес, удивлялся ГМР. «Good morning», — говорю я ей в лифте или в лобби. Молчание. Повторяю приветствие. Ноль внимания.
Наплевать, конечно, но все-таки всякий раз при виде героической женской фигуры, либо статично просвечивающей сквозь пеньюар, либо возбуждающей волнообразное, в стиле соцреализма, движение тканей, становится чуть-чуть тошновато.
Однажды решил попробовать новшество, соединив два братских земных наречия:
— Good morning, Жопа-Новый-год!
Бернадетта Люкс в ответ на этот тип приветствия неожиданно расплывается: «Доброе утро, сэр! Приятная погодка сегодня, не так ли? Не угодно ли жменю жевательного табачку-с?» Вот что значит неформальный подход, даже и на незнакомом языке.
Кто таков наш Her Majesty Navy и как он оказался в Америке? Сделаем его писателем, господа? ГМР — русский писатель в изгнании. Бр-р, а не получится ли, господа, что мы как бы пишем сами о себе, а ведь мы никогда не были такими гордецами и зазнайками…
Пусть он будет театральным режиссером, о'кей?
1 2 3 4 5 6 7