https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/bojlery/kosvennogo-nagreva/
не надо смотреть на палубу.
Я говорил таким образом для того, чтобы Гонория не заметила нескольких матросов, изувеченных при падении стеньги и других снастей.
Но этим, или почти только этим, ограничиваются все воспоминания мои о роковой буре. Ветер стал так жесток, что все море покрылось пеной: воды уже не было видно. Наступил мрак, серый туман повис над нашими головами. Минуты две-три я видел перед собой огромные черные горы, опоясанные ослепительно белой пеной. Звуки, которые тогда носились в воздухе, были ужасны, оглушительны: словно демоны силились победить гром всемогущего. Еще мгновение… Что тут случилось, не знаю; я только чувствовал, что Гонория сильнее прежнего сжала руку мою; потом какой-то удар: корабль страшно закачался; шум, треск; в ушах моих зазвенело… Дальше не помню ничего…
VI
Не могу сказать, долго ли я оставался без чувств и без памяти. Была, кажется, минута, в которую я приходил в себя: тогда мне представились какие-то странные грезы, какие-то непонятные ужасы. Я не хотел открыть глаза, решился умереть… Да, умереть!.. И мне казалось, что я уже умираю…
Но смерть, которая гоняется за нами повсюду, прихотливо увертывается от нас, когда мы сами ищем ее. Через некоторое время грезы мои рассеялись, я открыл глаза и увидел, что ложу на песке, между тем как ветерок доносит упоительный запах цветов и освежает лицо, обожженное солнцем, которое ослепительно блестит прямо над головой моей. Я зажмурился; боль гнездилась во всех моих членах; мне казалось, будто все мои кости переломаны, исковерканы; что-то тяжелое давило мне на грудь. Однако мало-помалу я стал находить приятным это положение; мне сделалось как-то весело, и я не смел шевельнуться, чтобы не рассеять своего таинственного удовольствия. Скоро память моя совершенно пробудилась; я вспомнил прошедшее, вспомнил сестру, которую дала мне жестокая судьба, и сказал:
— Гонория!
О, Боже великий!.. Безжизненное тело Гонории лежало на груди моей; лицо было подернуто смертной бледностью, руки судорожно ухватились за мое платье.
Вмиг я забыл все страдания, боль. Я бережно поднял Гонорию на руки, встал и перенес ее под тень дерева, которое росло недалеко от нас. Щека моя прикоснулась к ее щеке. Какой сладостный трепет пробежал по всем жилам моим! Тело Гонории было еще тепло, на губах приметен румянец; из маленькой раны на лбу текла кровь… Она жива!.. Моя Гонория жива! Я перестал чувствовать тяжесть своей ноши, я сделался Голиафом силой, мужеством. Она жива!.. Если бы слезы не одолели меня, я стал бы смеяться, хохотать от радости. Жива!.. Я был почти сумасшедшим от восторга.
Положить Гонорию на мягкую траву, отыскать ручей, нарвать широких листьев какого-то растения и принести в них воды для Гонории, все это было делом одной минуты. С неописуемым удовольствием заметил я, что Гонория дышит, что кровообращение восстанавливается в ее жилах. Наконец она открыла свои прекрасные голубые глаза, устремила их на меня с улыбкой, и губы ее начали шевелиться. Я приложил ухо: Гонория шептала:
— О, мой Ардент! Как я счастлива! Я думала, что мне не удастся вернуть тебя к жизни.
После этого голова ее снова упала мне на грудь, глаза закрылись, и Гонория уснула тихим, спокойным сном ангела. Я не спускал с нее глаз; она улыбалась: это было торжество красоты над смертью. Но скоро мой взор обратился на уединение, которое нас окружало, и сердце мое стеснилось: я затрепетал от двух противоположных чувств: блаженства и муки.
В самом деле, не блаженство ли и не муку должен был я чувствовать в это время? Гонория спаслась от гибели, она со мною, она почивает на груди моей… Но когда она проснется, что тогда будет? Не для того ли проснется она, чтобы умереть с голода? Я огляделся и увидел кокосовое дерево. Слава Богу! Она будет иметь пищу… Но нам, или, лучше сказать, мне, угрожала другая опасность, еще важнее.
Более трех часов Гонория покоилась крепким сном, и, кажется, я сам разбудил ее, уронив горячую слезу на ангельское лицо. Раскрыв глаза, она обняла меня с нежностью сестры и спросила:
— Где мы, братец?
— Не знаю, — отвечал я печально.
— О чем ты плакал, братец?
— Разве нам не о чем плакать?
— Да… Да… Но перестань, Ардент! Мы можем быть счастливы, потому что мы вместе. Ведь мы уже никогда не расстанемся. Не правда ли?
— О, Гонория!.. Никогда!
Она захотела встать и, вставая, закричала от боли.
— Посмотри, Ардент, что у меня на шее.
Я взглянул: на шее Гонории был ясный отпечаток зубов какого-то зверя; но, к счастью, они только оцарапали кожу, не нанеся большого вреда.
— Ничего, решительно ничего не помню! — сказала Гонория.
Мы пошли вместе к морю. Тут была красивая бухта; низкий берег, покрытый белым песком, описывал полукружие, на оконечностях которого возвышались две скалы. Коралловая гряда тянулась между ними в прямом направлении и закрывала бухту от моря.
— Как же мы сюда попали? — сказала Гонория. — Эта гряда не должна ли была остановить нас?
— Не понимаю, — отвечал я, теряясь в догадках, — наверно, волны во время бури были выше гряды и бросили нас на этот берег.
— Но каким чудом только мы двое спаслись?
— Может быть потому, что мы стояли на корме, а эта часть корабля меньше других подверглась опасности, когда он ударился о подводный камень.
— А разве он ударился о подводный камень?
— Должно быть так.
В раздумье Гонория отошла от берега; я последовал за нею. Мы оба чувствовали совершенное изнеможение, но скрывали это один от другого.
— Мне хочется есть, — сказала Гонория.
— Я тебе достану кокосов.
Мы подошли к кокосовому дереву, но, увы, плоды его висели так высоко, что я не мог достать их. К счастью, нашлось несколько орехов, которые сами упали с дерева, от излишней зрелости. Один из них оказался годным в пищу. Мы разделили его и с наслаждением пили вкусное молоко; потом пошли дальше в рощицу, которая манила нас своей тенью, сели, задумались. Шум моря раздавался вдали; около нас царствовало глубокое безмолвие. Где мы? На какой безлюдный остров занесли нас волны? Мысль, что мы одни на всем острове, мгновенно взволновала наш разум, и мы вскричали одновременно:
— О, как ужасно это уединение!
— Но все-таки нам нужно благодарить Бога, — возразил я, подумав. — Наше уединение могло быть еще ужаснее.
Невольно мы оба стали на колени и погрузились в теплую молитву. Между тем солнце село, и вечер настал без сумерек, как обыкновенно бывает в тропических странах. Надо было позаботиться об убежище на ночь. Я был готов лечь на сухих листьях, которые хрустели под ногами; я так утомился, что нисколько не думал о гадах и насекомых, которые могли потревожить меня на такой постели. Но Гонория, Гонория… для нее нужно было ложе лучше этого. Мы стали искать, ходили по роще и по долине: все напрасно. Наконец, какой-то добрый гений внушил мне мысль подойти к скалам, находившимся возле берега. В одной из них я увидел углубление вроде небольшой пещеры, фугах в пяти от земной поверхности. Мне легко было туда вскарабкаться; я нашел, что пещера суха, гладка и просторна.
— Гонория, — сказал я, радостно спрыгнув наземь. —
Провидение не совсем нас покинуло; оно приготовило тебе прекрасную комнатку в этой скале.
— Мне будет везде хорошо вместе с тобою, братец. Я помог Гонории влезть в пещеру и, пожелав ей спокойной ночи, сел у подножия скалы.
— Но здесь просторнее, чем я думала, — сказала Гонория. — • Иди ко мне, братец; тебе есть место подле меня.
— Нет, нет, Гонория! — отвечал я, вздрогнув. — Спи, а я стану сидеть и беречь тебя; мне совсем не хочется спать.
— О, если так, то и я лучше сойду к тебе. Зачем мне одной пользоваться покоем и безопасностью? Ведь я говорю, что здесь есть для тебя место. Почему же ты не хочешь лечь со мною? Разве я не сестра твоя? Разве ты не признаешь меня? Разве воля твоих родителей… О, Боже! Где они теперь… Воля наших родителей, Ардент, не священна для тебя? Иди, мой друг. Не отвергай меня!
— Ах, Гонория! Ты моя сестра, моя добрая, невинная сестра! Но, пожалуйста, не принуждай меня; я дал клятву не спать эту ночь.
Гонория не возражала. Глубокая тишина водворилась вокруг нас. Я сидел, опустив голову на руки, и думал. Я думал о моих добрых родителях и о сестре, которую дала мне не природа, но их воля. О, нет! Природа слишком мудра: она не сделала бы такой ошибки. Но для честного человека закон человеческий так же свят, как и закон природы: Гонория была мне сестрой!.. Родители мои, если они живы, никогда не согласятся нарушить великодушного акта, который составили и подписали их нежные и благородные сердца. Если они погибли, тогда мой долг — заботиться о его нерушимости. Положение мое было, я думаю, единственное в свете: лоскуток бумаги, исписанный по-испански, смешал естественные места наши, мое и Гонории, в природе! Произвол людей учредил между нами против нашей воли отношения, и люди уже не могли уничтожить этих отношений!.. Я заплакал. В этих горестных думах прошло с полчаса. Вдруг я услышал голос Гонории:
— Ардент, я не могу заснуть.
— Отчего, Гонория?
— Мне страшно; мне все слышится шум моря и чудится, будто мы тонем на корабле.
— Пой что-нибудь, Гонория. Это успокоит твое воображение, и ты уснешь.
Через несколько минут Гонория в самом деле запела гимн из оратории, тот самый гимн, который я слышал в барселонской церкви. Ее нежный голос смешивался с отдаленным шумом валов, разбивавшихся о коралловую гряду. Какое-то святое спокойствие начало нисходить на мою душу, голова моя упала на грудь, и я заснул, прежде чем Гонория закончила свое пение.
Так прошел первый день нашего пребывания на этом пустынном берегу, который я считал необитаемым островом. Поутру Гонория разбудила меня. Мы вместе умылись в ручье; но надо было завтракать: а где взять пищу? Я вспомнил, что в детстве мне давали читать приключения Робинзона; вспомнил, как искусно он умел пользоваться всякой безделкой, которая попадалась ему в руки на пустом острове, где он остался, и мне пришло в голову попробовать, не могу ли я подражать этому изобретательному человеку. Мы начали осмотр вещей, которые были в наших карманах. Увы! Это были два носовых платка, гребенка, карандаш в серебряной оправе и зубочистка.
— Как же мы употребим эти вещи? — спросила Гонория.
Я молчал. Они не могли служить никаким пособием в положении, в каком мы находились.
— Мне хочется есть, Ардент, — сказала Гонория.
Я пошел к кокосовым деревьям. Мы долго искали вместе, не найдем ли опять орехов, которые сами свалились с дерева; обошли всю рощу, пробирались через колючие кустарники, лазили через острые скалы; лица и руки наши были исцарапаны, обувь изорвана; мы утомились и все попусту. Надо было доставать орехи с дерева, и Бог знает, каких усилий я не делал, чтобы их достать, однако напрасно: стволы были так гладки, что я не мог взобраться ни на одно дерево; поднимался на несколько футов и потом скользил, падал.
Слезы досады и отчаяния брызнули у меня из глаз.
— О, как я неловок! — вскричал я, бросившись на траву почти в сумасшествии.
Гонория наклонилась, взяла мою голову, прижала ее к своей груди и тихо плакала. Долго мы не могли говорить.
— Послушай, Ардент, — произнесла, наконец, Гонория. — Видишь этот кустарник? Смотри, какие прекрасные на нем плоды. Почему бы нам не съесть их?
— Это было бы безрассудно, мой друг. Может быть, они ядовиты, потому что в здешних странах множество ядовитых растений.
— Но я читала где-то, что если плод клюют птицы, то и человеку можно есть его.
— Неправда, Гонория, птицы клюют, например, волчьи ягоды, а они вредны для человека.
Мы опять замолчали. Гонория грустно смотрела вдаль; я сидел, потупившись, и думал. О чем думал? Сам не знаю.
Вдруг мне пришло в голову поискать устриц, мысль, на которую я давно бы был должен напасть, если бы мои умственные способности не находились в таком расстройстве, что самые обыкновенные идеи с большим трудом развивались в уме моем.
— Гонория, может быть, ты не умрешь от голода! — вскричал я, обрадовавшись своей выдумке, как великому открытию, и побежал к бухте.
Гонория кричала, чтоб я подождал ее; но я не слушал, я бежал, и она последовала за мною.
— В самом деле, вот устрицы, — сказала она, узнав предмет моих поисков, — посмотри, братец, они недалеко; их легко можно достать.
Бедная Гонория! Ее обманывала прозрачность воды: устрицы находились на глубине трех или четырех саженей, и не было никакой возможности достать их. Мы печально воротились под кокосовые деревья, сели на прежнее место.
— Ах, Боже мой, как мы недогадливы, Ардент! — вскричала наконец Гонория. — Зачем нам хочется непременно влезать на дерево, чтоб достать орехи? Разве нельзя сбить их палкой, или чем-нибудь подобным?
В самом деле! А я и не подумал об этом. Мы тотчас принялись искать удобную палку или камень, нашли несколько сухих сучьев, и я начал бросать их в ветви кокоса. Но что могла сделать слабая рука моя, особенно в ту минуту, когда я был уже истощен, измучен, расстроен? Тяжелая палка не была мне по силам, а легкая не сбивала плодов и часто сама оставалась в густых ветвях кокоса.
С нестерпимой болью в плече и руке я, наконец, должен был отказаться от работы. Гонория бросилась мне на шею. Я оттолкнул ее. Бешенство и отчаяние пылали в груди моей; я упал и катался по земле, проклиная себя, весь человеческий род, всю природу. Между тем наступила ночь. Не помню, как мы провели ее: знаю только, что мне опять представлялись какие-то дикие, страшные видения; но наяву или во сне это было, не помню. Когда первые лучи солнца осветили наше убежище, я увидел Гонорию, спящую у меня на коленях. Лицо ее было бледно, но не выражало никакого страдания; уста улыбались. Так покоится дитя на краю пропасти! Ангелы Божьи веселят его в эти минуты. Погибнет оно, или нет: что за дело! Душа его водворится в селения райские, вмешается в хор херувимов. И такая же участь ожидает Гонорию! — думал я. Она также присоединится к светлому сонму своих небесных братьев, будет весело плавать в сиянии, окружающем престол Творца всех миров. Но я… я… я, низкий раб страстей своих, который даже и в эти минуты бедствия не может потушить в себе безнадежного пламени, — что будет со мною?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Я говорил таким образом для того, чтобы Гонория не заметила нескольких матросов, изувеченных при падении стеньги и других снастей.
Но этим, или почти только этим, ограничиваются все воспоминания мои о роковой буре. Ветер стал так жесток, что все море покрылось пеной: воды уже не было видно. Наступил мрак, серый туман повис над нашими головами. Минуты две-три я видел перед собой огромные черные горы, опоясанные ослепительно белой пеной. Звуки, которые тогда носились в воздухе, были ужасны, оглушительны: словно демоны силились победить гром всемогущего. Еще мгновение… Что тут случилось, не знаю; я только чувствовал, что Гонория сильнее прежнего сжала руку мою; потом какой-то удар: корабль страшно закачался; шум, треск; в ушах моих зазвенело… Дальше не помню ничего…
VI
Не могу сказать, долго ли я оставался без чувств и без памяти. Была, кажется, минута, в которую я приходил в себя: тогда мне представились какие-то странные грезы, какие-то непонятные ужасы. Я не хотел открыть глаза, решился умереть… Да, умереть!.. И мне казалось, что я уже умираю…
Но смерть, которая гоняется за нами повсюду, прихотливо увертывается от нас, когда мы сами ищем ее. Через некоторое время грезы мои рассеялись, я открыл глаза и увидел, что ложу на песке, между тем как ветерок доносит упоительный запах цветов и освежает лицо, обожженное солнцем, которое ослепительно блестит прямо над головой моей. Я зажмурился; боль гнездилась во всех моих членах; мне казалось, будто все мои кости переломаны, исковерканы; что-то тяжелое давило мне на грудь. Однако мало-помалу я стал находить приятным это положение; мне сделалось как-то весело, и я не смел шевельнуться, чтобы не рассеять своего таинственного удовольствия. Скоро память моя совершенно пробудилась; я вспомнил прошедшее, вспомнил сестру, которую дала мне жестокая судьба, и сказал:
— Гонория!
О, Боже великий!.. Безжизненное тело Гонории лежало на груди моей; лицо было подернуто смертной бледностью, руки судорожно ухватились за мое платье.
Вмиг я забыл все страдания, боль. Я бережно поднял Гонорию на руки, встал и перенес ее под тень дерева, которое росло недалеко от нас. Щека моя прикоснулась к ее щеке. Какой сладостный трепет пробежал по всем жилам моим! Тело Гонории было еще тепло, на губах приметен румянец; из маленькой раны на лбу текла кровь… Она жива!.. Моя Гонория жива! Я перестал чувствовать тяжесть своей ноши, я сделался Голиафом силой, мужеством. Она жива!.. Если бы слезы не одолели меня, я стал бы смеяться, хохотать от радости. Жива!.. Я был почти сумасшедшим от восторга.
Положить Гонорию на мягкую траву, отыскать ручей, нарвать широких листьев какого-то растения и принести в них воды для Гонории, все это было делом одной минуты. С неописуемым удовольствием заметил я, что Гонория дышит, что кровообращение восстанавливается в ее жилах. Наконец она открыла свои прекрасные голубые глаза, устремила их на меня с улыбкой, и губы ее начали шевелиться. Я приложил ухо: Гонория шептала:
— О, мой Ардент! Как я счастлива! Я думала, что мне не удастся вернуть тебя к жизни.
После этого голова ее снова упала мне на грудь, глаза закрылись, и Гонория уснула тихим, спокойным сном ангела. Я не спускал с нее глаз; она улыбалась: это было торжество красоты над смертью. Но скоро мой взор обратился на уединение, которое нас окружало, и сердце мое стеснилось: я затрепетал от двух противоположных чувств: блаженства и муки.
В самом деле, не блаженство ли и не муку должен был я чувствовать в это время? Гонория спаслась от гибели, она со мною, она почивает на груди моей… Но когда она проснется, что тогда будет? Не для того ли проснется она, чтобы умереть с голода? Я огляделся и увидел кокосовое дерево. Слава Богу! Она будет иметь пищу… Но нам, или, лучше сказать, мне, угрожала другая опасность, еще важнее.
Более трех часов Гонория покоилась крепким сном, и, кажется, я сам разбудил ее, уронив горячую слезу на ангельское лицо. Раскрыв глаза, она обняла меня с нежностью сестры и спросила:
— Где мы, братец?
— Не знаю, — отвечал я печально.
— О чем ты плакал, братец?
— Разве нам не о чем плакать?
— Да… Да… Но перестань, Ардент! Мы можем быть счастливы, потому что мы вместе. Ведь мы уже никогда не расстанемся. Не правда ли?
— О, Гонория!.. Никогда!
Она захотела встать и, вставая, закричала от боли.
— Посмотри, Ардент, что у меня на шее.
Я взглянул: на шее Гонории был ясный отпечаток зубов какого-то зверя; но, к счастью, они только оцарапали кожу, не нанеся большого вреда.
— Ничего, решительно ничего не помню! — сказала Гонория.
Мы пошли вместе к морю. Тут была красивая бухта; низкий берег, покрытый белым песком, описывал полукружие, на оконечностях которого возвышались две скалы. Коралловая гряда тянулась между ними в прямом направлении и закрывала бухту от моря.
— Как же мы сюда попали? — сказала Гонория. — Эта гряда не должна ли была остановить нас?
— Не понимаю, — отвечал я, теряясь в догадках, — наверно, волны во время бури были выше гряды и бросили нас на этот берег.
— Но каким чудом только мы двое спаслись?
— Может быть потому, что мы стояли на корме, а эта часть корабля меньше других подверглась опасности, когда он ударился о подводный камень.
— А разве он ударился о подводный камень?
— Должно быть так.
В раздумье Гонория отошла от берега; я последовал за нею. Мы оба чувствовали совершенное изнеможение, но скрывали это один от другого.
— Мне хочется есть, — сказала Гонория.
— Я тебе достану кокосов.
Мы подошли к кокосовому дереву, но, увы, плоды его висели так высоко, что я не мог достать их. К счастью, нашлось несколько орехов, которые сами упали с дерева, от излишней зрелости. Один из них оказался годным в пищу. Мы разделили его и с наслаждением пили вкусное молоко; потом пошли дальше в рощицу, которая манила нас своей тенью, сели, задумались. Шум моря раздавался вдали; около нас царствовало глубокое безмолвие. Где мы? На какой безлюдный остров занесли нас волны? Мысль, что мы одни на всем острове, мгновенно взволновала наш разум, и мы вскричали одновременно:
— О, как ужасно это уединение!
— Но все-таки нам нужно благодарить Бога, — возразил я, подумав. — Наше уединение могло быть еще ужаснее.
Невольно мы оба стали на колени и погрузились в теплую молитву. Между тем солнце село, и вечер настал без сумерек, как обыкновенно бывает в тропических странах. Надо было позаботиться об убежище на ночь. Я был готов лечь на сухих листьях, которые хрустели под ногами; я так утомился, что нисколько не думал о гадах и насекомых, которые могли потревожить меня на такой постели. Но Гонория, Гонория… для нее нужно было ложе лучше этого. Мы стали искать, ходили по роще и по долине: все напрасно. Наконец, какой-то добрый гений внушил мне мысль подойти к скалам, находившимся возле берега. В одной из них я увидел углубление вроде небольшой пещеры, фугах в пяти от земной поверхности. Мне легко было туда вскарабкаться; я нашел, что пещера суха, гладка и просторна.
— Гонория, — сказал я, радостно спрыгнув наземь. —
Провидение не совсем нас покинуло; оно приготовило тебе прекрасную комнатку в этой скале.
— Мне будет везде хорошо вместе с тобою, братец. Я помог Гонории влезть в пещеру и, пожелав ей спокойной ночи, сел у подножия скалы.
— Но здесь просторнее, чем я думала, — сказала Гонория. — • Иди ко мне, братец; тебе есть место подле меня.
— Нет, нет, Гонория! — отвечал я, вздрогнув. — Спи, а я стану сидеть и беречь тебя; мне совсем не хочется спать.
— О, если так, то и я лучше сойду к тебе. Зачем мне одной пользоваться покоем и безопасностью? Ведь я говорю, что здесь есть для тебя место. Почему же ты не хочешь лечь со мною? Разве я не сестра твоя? Разве ты не признаешь меня? Разве воля твоих родителей… О, Боже! Где они теперь… Воля наших родителей, Ардент, не священна для тебя? Иди, мой друг. Не отвергай меня!
— Ах, Гонория! Ты моя сестра, моя добрая, невинная сестра! Но, пожалуйста, не принуждай меня; я дал клятву не спать эту ночь.
Гонория не возражала. Глубокая тишина водворилась вокруг нас. Я сидел, опустив голову на руки, и думал. Я думал о моих добрых родителях и о сестре, которую дала мне не природа, но их воля. О, нет! Природа слишком мудра: она не сделала бы такой ошибки. Но для честного человека закон человеческий так же свят, как и закон природы: Гонория была мне сестрой!.. Родители мои, если они живы, никогда не согласятся нарушить великодушного акта, который составили и подписали их нежные и благородные сердца. Если они погибли, тогда мой долг — заботиться о его нерушимости. Положение мое было, я думаю, единственное в свете: лоскуток бумаги, исписанный по-испански, смешал естественные места наши, мое и Гонории, в природе! Произвол людей учредил между нами против нашей воли отношения, и люди уже не могли уничтожить этих отношений!.. Я заплакал. В этих горестных думах прошло с полчаса. Вдруг я услышал голос Гонории:
— Ардент, я не могу заснуть.
— Отчего, Гонория?
— Мне страшно; мне все слышится шум моря и чудится, будто мы тонем на корабле.
— Пой что-нибудь, Гонория. Это успокоит твое воображение, и ты уснешь.
Через несколько минут Гонория в самом деле запела гимн из оратории, тот самый гимн, который я слышал в барселонской церкви. Ее нежный голос смешивался с отдаленным шумом валов, разбивавшихся о коралловую гряду. Какое-то святое спокойствие начало нисходить на мою душу, голова моя упала на грудь, и я заснул, прежде чем Гонория закончила свое пение.
Так прошел первый день нашего пребывания на этом пустынном берегу, который я считал необитаемым островом. Поутру Гонория разбудила меня. Мы вместе умылись в ручье; но надо было завтракать: а где взять пищу? Я вспомнил, что в детстве мне давали читать приключения Робинзона; вспомнил, как искусно он умел пользоваться всякой безделкой, которая попадалась ему в руки на пустом острове, где он остался, и мне пришло в голову попробовать, не могу ли я подражать этому изобретательному человеку. Мы начали осмотр вещей, которые были в наших карманах. Увы! Это были два носовых платка, гребенка, карандаш в серебряной оправе и зубочистка.
— Как же мы употребим эти вещи? — спросила Гонория.
Я молчал. Они не могли служить никаким пособием в положении, в каком мы находились.
— Мне хочется есть, Ардент, — сказала Гонория.
Я пошел к кокосовым деревьям. Мы долго искали вместе, не найдем ли опять орехов, которые сами свалились с дерева; обошли всю рощу, пробирались через колючие кустарники, лазили через острые скалы; лица и руки наши были исцарапаны, обувь изорвана; мы утомились и все попусту. Надо было доставать орехи с дерева, и Бог знает, каких усилий я не делал, чтобы их достать, однако напрасно: стволы были так гладки, что я не мог взобраться ни на одно дерево; поднимался на несколько футов и потом скользил, падал.
Слезы досады и отчаяния брызнули у меня из глаз.
— О, как я неловок! — вскричал я, бросившись на траву почти в сумасшествии.
Гонория наклонилась, взяла мою голову, прижала ее к своей груди и тихо плакала. Долго мы не могли говорить.
— Послушай, Ардент, — произнесла, наконец, Гонория. — Видишь этот кустарник? Смотри, какие прекрасные на нем плоды. Почему бы нам не съесть их?
— Это было бы безрассудно, мой друг. Может быть, они ядовиты, потому что в здешних странах множество ядовитых растений.
— Но я читала где-то, что если плод клюют птицы, то и человеку можно есть его.
— Неправда, Гонория, птицы клюют, например, волчьи ягоды, а они вредны для человека.
Мы опять замолчали. Гонория грустно смотрела вдаль; я сидел, потупившись, и думал. О чем думал? Сам не знаю.
Вдруг мне пришло в голову поискать устриц, мысль, на которую я давно бы был должен напасть, если бы мои умственные способности не находились в таком расстройстве, что самые обыкновенные идеи с большим трудом развивались в уме моем.
— Гонория, может быть, ты не умрешь от голода! — вскричал я, обрадовавшись своей выдумке, как великому открытию, и побежал к бухте.
Гонория кричала, чтоб я подождал ее; но я не слушал, я бежал, и она последовала за мною.
— В самом деле, вот устрицы, — сказала она, узнав предмет моих поисков, — посмотри, братец, они недалеко; их легко можно достать.
Бедная Гонория! Ее обманывала прозрачность воды: устрицы находились на глубине трех или четырех саженей, и не было никакой возможности достать их. Мы печально воротились под кокосовые деревья, сели на прежнее место.
— Ах, Боже мой, как мы недогадливы, Ардент! — вскричала наконец Гонория. — Зачем нам хочется непременно влезать на дерево, чтоб достать орехи? Разве нельзя сбить их палкой, или чем-нибудь подобным?
В самом деле! А я и не подумал об этом. Мы тотчас принялись искать удобную палку или камень, нашли несколько сухих сучьев, и я начал бросать их в ветви кокоса. Но что могла сделать слабая рука моя, особенно в ту минуту, когда я был уже истощен, измучен, расстроен? Тяжелая палка не была мне по силам, а легкая не сбивала плодов и часто сама оставалась в густых ветвях кокоса.
С нестерпимой болью в плече и руке я, наконец, должен был отказаться от работы. Гонория бросилась мне на шею. Я оттолкнул ее. Бешенство и отчаяние пылали в груди моей; я упал и катался по земле, проклиная себя, весь человеческий род, всю природу. Между тем наступила ночь. Не помню, как мы провели ее: знаю только, что мне опять представлялись какие-то дикие, страшные видения; но наяву или во сне это было, не помню. Когда первые лучи солнца осветили наше убежище, я увидел Гонорию, спящую у меня на коленях. Лицо ее было бледно, но не выражало никакого страдания; уста улыбались. Так покоится дитя на краю пропасти! Ангелы Божьи веселят его в эти минуты. Погибнет оно, или нет: что за дело! Душа его водворится в селения райские, вмешается в хор херувимов. И такая же участь ожидает Гонорию! — думал я. Она также присоединится к светлому сонму своих небесных братьев, будет весело плавать в сиянии, окружающем престол Творца всех миров. Но я… я… я, низкий раб страстей своих, который даже и в эти минуты бедствия не может потушить в себе безнадежного пламени, — что будет со мною?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16