https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/bojlery/nakopitelnye/
.. - Жизнь с идиотом полна неожиданностей,-добродушно заметил я. - Он не идиот! - вспылила жена. - Идиот - это ты, ты! ты! Идиот, со своей иронией, со своими друзьями, со своей черствостью и высокомерием... Он чище! невиннее! духовнее тебя! С ним я чувствую себя женщиной, с ним я буду чувствовать себя матерью. Я хочу от него ребенка! Я люблю его. Я сохраню маленького. И не смей принимать от него цветы! Не смей! Она разрыдалась. - Бред, - сказал я. - Бессвязный, истеричный бред. Бред беспомощной, растерявшейся дуры. Ты послушай себя!.. Ну, роди! Ну, рожай, что я, против?! закричал я. - Рожай ему ребенка, на здоровье рожай!.. Вечером я видел, как Вова нежно гладит ей пузо. Они ворковали и строили планы. Потом они долго, всю ночь напролет, трахались. - Эх! - разудало кричал Вова. - Эх! - разудало вторила ему жена. Я был заинтригован. Каким наклонностям Вовы соответствует моя жена? Как славно, однако, она научилась выкрикивать "эх!", - подумал я в рассуждении о наклонностях, но я был недогадлив и целомудрен, как всякий интеллигент, и я задремал, не ответив на свой вопрос. Потом жена сделала аборт и вернулась домой, потрясенная бесстыдством и грязью женщин, вместе с ней подвергавшихся этой быстро входящей в литературный обиход операции - "то есть ты не представляешь себе!",- на что я ответил: "Мне это неинтересно", а Вова не сразу понял, что она сделала аборт, и все гладил и гладил ее по пузу, по пустому, выскобленному пузу, похожему на новобранца, и это было очень смешно, я просто покатывался. А потом он понял, что случилось с его младенчиком, почему тот не подает признаков жизни, наконец до дурака доперло, что пузо пустое, и он, сильно озлобившись, поколотил ее ночью. Я проснулся, несмотря на вату в ушах. Я лежал и слушал, как он ее бьет. Он бил ее крепко, обстоятельно, кулаками; она только повизгивала, как преданная сука, понимающая, что бьют за дело. Мне было жалко ее. Наутро Вова принес мне охапку гвоздик. Я сидел в ванне с намыленной головой и размышлял о смысле жизни. Я не хотел умирать. Он бросил гвоздики в воду. Громоздкие перезрелые цветы, насаженные на перепончатые стебельки, закружились вокруг меня. Я сконфузился и закрылся рукой. Вова погладил меня, как отец, по намыленной голове и, наклонившись, поцеловал в плечо. Бородка кололась. Было щекотно и - неожиданно. Меня охватило конфузливое беспокойство, и я сказал: - Ну, иди. Он не шелохнулся. Гвоздики кружились, они давили мне на сердце. Смыв шампунь, я стал вылавливать их из воды. - Эх, - странно вымолвил Вова и вдруг, сквозь цветы, я увидел бордововенозные увесистые очертания. Они были отвратительны, эти очертания, они были так отвратительны, грубы и материальны, что выглядели заманчиво, в них была заманчивость дикой разбойничьей силы, в них было то, что мы тщетно ищем в жертвенной женской ущербности - чувство достоинства. Их хотелось приручить. Отвращение нуждалось в какой-то переплавке. Насколько материальным, плотным было отвращение, настолько непрочной, зыбкой и призрачной была красота, но она разрасталась - так на свалке мусора занимается огонь, и его нежные язычки лижут гнилую вонючую ветошь, питаются падалью, дрожат на ветру; оно красиво, это пламя, оно крепнет, оно сильнее мерзости, оно не принадлежит ей, и пламя пожирает помойку, оранжевый факел в вечернем небе, бежит детвора - то-то праздник. Пожар! Пожар! Тили-бом! Тили-бом! Блаженная сказка детства, где красавицы - нечто иное, как глупые тетки с титьками и с красными банными рожами - утерянный, забытый взгляд, - но где мужчины вызывают зависть. - Ну, иди. А он все медлил и не шел, он ие спешил идти, он всё не шел,и не шел, и медлил. Мой Вова! Мое наказание! О, жерло собственного крупа! О, эта БОЛЬ, затмение Европы... Ну, а теперь, читатель х.ев, кем бы ты ни был: другом или гадом, эстетом, снобом, чернью или краснью, какая б жизнь тебе ни предстояла, какая б смерть тебя ни стерегла, запомни: твоим сужденьем я не дорожу; я счастьем обожрался, как обжора, нажравшийся блинами с икрой, и суд твой - нищий суд, а я - богатый парень, я - миллионщик с золотых приисков Лены, и моя шуба очень горяча. Мы жили с Вовой в согласии, нежности и неге, даря друг другу скромные подарки: конфеты, разноцветные шары, цветы и апельсины, и лобзанья, - как сын живет с отцом, когда они - поэты божьей милостью и волей, и в мире не было людей счастливей нас. Мы поселились во второй смежной комнате, предоставив жене простор столовой, тахту и Пруста, братское внимание и братскую незамутненную любовь. Разве мы не стояли перед ней на коленях, выпрашивая слезинку снисхождения к нашему счастью? Разве мы не окружали ее сыновним уважением? Разве мы не были готовы разбить себе лбы, только бы ей угодить? Но она сказала: Нет! Нет! Нет и нет! Она сказала: вы пара подонков, вы дегенераты, вы - мразь и сволочь, вы - растлители друг друга и закона. Она нас обижала, но мы не сказали ей ни единого худого слова, мы просто вышли гуськом; он - первый, я - второй, уединились в спальне и, лежа на кровати, удручались. - А ты, Вова, особенная сволочь, - крикнула она из-за двери. - Эх, - удрученно развел руками Вова. - Эх, - эхнул я. Шли дни. Она все портила и рвала: порвала шторы, Пруста, мои старые письма к ней - мы пожали плечами; она насрала на ковер, как инвалид, - мы сделали вид, что не замечаем. Мы были выше этого, нам было не до вони. Но и у богов кончается терпение. Тогда мы ее избили, не очень больно, раздели для забавы и избили, хохоча над ее дурацкими титьками, которые резво подпрыгивали, пока мы ее били, но, однако, она все-таки потеряла сознание - и титьки стали совсем уж дурацкими, и мы даже всплакнули над их бесповоротной глупостью. Она стала морить нас голодом. Не допускала до пищи. Мы исхудали от взаимной любви и от голода. Голод нас возбуждал. Мы были гигантыкариатиды, подпирающие взволнованный сфинктер. Мы были худые веселые мужчины с развороченными задами. Но и у богов кончается терпение. - Тебя особенно ненавижу, - говорила жена Вове, тараща глаза. Мы снова избили ее. Сука! Подранок! Синюшняя морда!.. Никакого эффекта. Но было сладко. Мы переглянулись. Мы обнялись, и было сладко. Мы тыкались друг другу в животы. - Или он - или я, - вдруг заявляет жена Вове. - Это фашистская постановка вопроса, - угрюмо заметил я. - Зачем он тебе нужен? - спросила жена Вову. - Ну, поигрался, будет!.. Все равно он тебе ничего не родит. Какой от него толк? А я тебе рожу сына. - Ты уже один раз родила, - сказал я. - У тебя будет сын, Вова, - убежденно сказала жена. - Ты будешь гордиться им. - Я - твой сын, Вова, - робко сказал я. Жена рассмеялась презрительным смехом. На какую-то секунду я потерял веру в себя, в нашу с Вовой любовь... Это была секунда непростительной слабости. Вова увидел все это и загрустил. Жена развивала успех. От нее пахло женщиной. Вова задумчиво теребил рыжую бородку: пять шагов вперед, пять - назад. Или - или. Он думал недолго. Он вбежал в комнату. Щелкнул секатор. Я сидел в кресле со стаканом томатного сока. Я жадно пил. Она смело пошла на Вову. Ее тело мне вдруг показалось желанным, и я обрадованно крикнул: - Подожди! Я хочу ее! Вова улыбнулся на мой крик. Он не был ревнивцем и ценил в людях страсть. Но он сделал страшный знак: ПОТОМ. Меня объял ужас. Нет! Но жена смело шла на секатор. Вова шел на жену, рыжий, умный, родной, словно танк. - Я люблю тебя, - сказала жена Вове в совершеннейшем экстазе.-Люблю! Я люблю тебя, Вова. Вова схватил ее за волосы - у нее были светлые волосы до лопаток намотал их на руку, и завалил жену на загаженный ковер. Он надавил ей коленом на грудь. Мы все были наги, как дети. - Люблю...- хрипела жена, любуясь Вовой. Вова быстро стал отстригать ей секатором голову. - Эх! - наконец крикнул Вова и поднял за волосы трофей. Я сидел, облитый кровью, томатом и малофьей. Сильнейшая половая импрессия. Я знаю, кто я. Я - Ренуар. И вот, любезный мой читатель, во второй раз я стал вдовцом. Стучат колеса. Я иду по узким коридорам вагонов, вожусь с разболтанными ручками вагонных пудовых дверей, подо мной серебристые ленты рельсов, в ноздрях запах железной дороги, я иду в вагон-ресторан съесть дорожный бифштекс и запить его пивом. Скоро полуденный Харьков; я свободен, печален; я похоронил жену, умершую от детской болезни. Вова взял тело за ноги и попытался его разорвать. Он был сильным, мой Вова, но разорвать ему не удалось. Тогда он насадил тело на себя. Он замычал. Я закрыл глаза. Я очень-очень устал. А ПОТОМ я прошу: - Убери ее. Он устало - он тоже устал! - схватил ее за ступню и поволок на лестничную клетку к мусоропроводу. Он волочет ее к мусоропроводу, как большую импортную куклу. Я вижу его размашистую веснушчатую спину. Вова!.. Я больше никогда его не видел. Провалы! Провалы!.. Я прошел сквозь мутно-красный свет. Сторож принял меня как родного. Я кусался и пел глумливым фальцетом:
Во поле береза стояла, Во поле кудрявая стояла...
Я кусался, как гадюка. Я потерял много зубов. Да, я был тот высокий парень с оттопыренными ушами и вполне человеческим лицом. Меня выбрал Крег Бенсон, фальшивый иностранец. Вместо дипломатического иммунитета он предложил мне плеть и порядок. Спасибо ему! Я начинаю вновь владеть пером. Я пишу про тебя, Вова. Мой Вова! Мое наказание! Отдайте мне мое наказание! А если он умер - нет, ты никогда не умрешь, Вова, - если он умер, скажите, где его могила. Я принесу ему охапку весенних тюльпанов. Мы - памятник, Вова, разрушенный враждебными вихрями. Я слышу лебединую песню моей революции.
1 2 3
Во поле береза стояла, Во поле кудрявая стояла...
Я кусался, как гадюка. Я потерял много зубов. Да, я был тот высокий парень с оттопыренными ушами и вполне человеческим лицом. Меня выбрал Крег Бенсон, фальшивый иностранец. Вместо дипломатического иммунитета он предложил мне плеть и порядок. Спасибо ему! Я начинаю вновь владеть пером. Я пишу про тебя, Вова. Мой Вова! Мое наказание! Отдайте мне мое наказание! А если он умер - нет, ты никогда не умрешь, Вова, - если он умер, скажите, где его могила. Я принесу ему охапку весенних тюльпанов. Мы - памятник, Вова, разрушенный враждебными вихрями. Я слышу лебединую песню моей революции.
1 2 3