установка гидромассажа в акриловую ванну
— Позвольте… когда же это было? Как звали вашего батюшку?
Чарыков назвал имя отца.
— Князь Андрей Николаевич? — подхватил Остерман. — Вот оно что! Так вы его сынок будете? Как же, помню!..
И его старческое лицо все так и осветилось улыбкой. Видно было, что воспоминание о старом князе Чарыкове-Ордынском было для него приятным воспоминанием.
— Как же, помню, — продолжал он. — Только как же это давно было!.. Знал я вашего батюшку, знал… «Медведь на органах» — так в шутку прозывали его… Так вы говорите, запись нашли?
Князь Борис вынул записку отца и показал ее Остерману.
— Так, — опять подтвердил тот, — помню… Теперь эти пятьдесят целковых помню… Он у меня присылал просить их… в карты он играл, кажется… Я, собственно, не охотник до таких удовольствий и не поощрял бы их, ну а вашему батюшке отказать не смог… И знаете, почему это?
— К сожалению, не могу догадаться, ваше сиятельство! — ответил Чарыков.
Тогда с тем особенным удовольствием, с каким обыкновенно старики рассказывают о том, что было и прошло в их молодости, Остерман стал рассказывать князю Борису, почему он не мог отказать тогда в деньгах его отцу:
— Как сейчас помню я это. Была ассамблея при покойном государе (он по привычке все еще называл покойным государем императора Петра I, хотя после него схоронил уже двух государынь и юного государя Петра II). Тогда ассамблеи только-только стали моду иметь. Государь всегда присутствовал сам, и никто такого веселья не придавал, как его величество сам! Бывало, если руководить танцами начнет, то уж знай, что танцевать до упаду будут. Всех оживит, всем жизни придаст! А расшевелить тогда трудно было, в особенности барынь. Барыни русские тогда не то что нынешние были: сидят, бывало, по углам и молчат. И не только танцевать или разговаривать, но даже дышать боятся. Ну, и мужчины тоже… как-то все этак больше боком да по стенке и на дам смотрят, словно они из докрасна накаленного железа сделаны: коснуться не смели. Pi придумал император Петр тогда такой фортель, что вдруг на ассамблее хлопнет в ладоши и велит всем кавалерам немедленно дам разбирать, а кто остался без дамы, тот должен выпить кубок большого орла. А кубок-то большой-пребольшой, и налиты туда и херес, и вина всякие — такая смесь устроена, что часто, кто одолевал сразу этот кубок, так и валился замертво на пол. Ну, тут шутки, смех да веселье общее. Раз случилось так на ассамблее, когда государь ударил в ладони, — кинулся я, смотрю направо, налево, из-под рук у меня дам вырывают… Гляжу — все кавалеры с дамами, а я один посреди стою… Еще миг, государь заметит, что я один, и велит подать кубок… Ну а я всегда слабого здоровья был, выдержать не смог бы и, пожалуй, в буквальном смысле «замертво» повалился бы…
И Остерман оглядел свои закутанные ноги, как бы приглашая Чарыкова полюбоваться на себя в доказательство слабости своего здоровья.
Князь сидел в почтительной позе внимательного слушателя.
— И вот в этот-то миг, — заговорил опять Остер — вдруг я чувствую, что кто-то в мою руку всунул дамскую ручку. Я оглянулся. А это ваш батюшка, князь Андрей Николаевич, мне свою даму уступил, а сам пошел под наказание — пить кубок большого орла… Ну уж и здоров же был ваш батюшка выпить! Крепкий он был, сильный, рослый! Как стал он посредине залы, ему, как следует, потешный чин с поклоном подал на подносе сосуд, на который иным, в том числе и мне, поглядеть даже было страшно. А ваш батюшка — ничего… Взял кубок, припал к нему губами, словно ребенок к груди кормилицы, и медленно-медленно тянуть стал. В зале притихли все, смотрят. А он только постепенно руку выше подымает да голову назад закидывает. Так, не переводя дух, весь кубок и осушил. Осушил, отнял от губ, сам на поднос его поставил, побагровел весь, глаза кровью налились, но пошатнулся только и пошел как ни в чем не бывало. Так меня он и выручил. Ну а дама, которую он уступил мне, — заключил Остерман, — была девица Стрешнева, ныне графиня Остерман, моя законная супруга!
Князь Борис слушал старика и с невольным удовольствием заметил, как тот точно молодел под впечатлением своих воспоминаний.
Несмотря на то что в этих воспоминаниях старый князь Чарыков-Ордынский, которого Остерман назвал «медведем на органах», в сущности, ничего особенно геройского не сделал, канцлер говорил о нем с большою теплотою, весьма приятной для князя Бориса.
Окончив свой рассказ, Остерман стал расспрашивать гостя о его отце. Князь рассказал, что тот скончался давно, и снова вернулся к найденной им записи.
— Ну так вот, ваше сиятельство, — сказал он, — я желал бы, с вашего позволения, вручить вам отцовский долг.
— Пятьдесят целковых? — с ударением переспросил Остерман.
— Да, пятьдесят, — повторил князь Борис и вынул кошелек, в котором звякнули серебряные рубли.
Канцлер взял кошелек, пересчитал деньги, испытующе несколько раз посмотрел на князя Бориса, как бы желая убедиться в том, что ему действительно не жаль было этих денег, и остался совершенно доволен видом молодого Чарыкова, с которым тот подал ему деньги.
— Так, значит, батюшка ваш помер? Ну а сами вы в провинции жили, недавно приехали в столицу? Тут был один князь Чарыков-Ордынский недавно… Он — родственник вам? — добавил Остерман и снова посмотрел на Бориса.
— Вот, видите ли, — начал тот, не обинуясь, — я не в провинции жил, а здесь… то есть все время…
И князь Борис коротко, но откровенно передал Остерману все свое прошлое, рассказал о странной своей свадьбе и закончил уверением, что желает теперь начать новую жизнь.
По мере того как он рассказывал, лицо канцлера все более и более хмурилось, так что князь Борис, кончив свое сообщение, не узнал этого лица, — до того оно изменилось и из приветливого и ласкового стало суровым, строгим и холодным. Теперь перед ним сидел уже не добродушный старичок, вспоминавший с таким удовольствием былое, но истинный вельможа, канцлер, заставлявший забывать свой кафтанчик на вытертом меху и одеяло, закутывавшее ноги.
— Так-с, государь мой… — протянул он как-то совершенно безучастно и безразлично. — Так-с… Жаль, очень жаль!.. — Он замолчал и уставился куда-то в сторону, не глядя на Чарыкова. — Очень жаль! — повторил он снова после долгого молчания. — Но только знайте, сударь, что я ничего не могу тут поделать. Я и рад бы иногда своим близким что-нибудь устроить, но ничего не могу-с… Не могу-с, потому что сам болен и, право, не знаю, что со мною самим завтра будет…
Невольная улыбка так и просилась у князя Бориса, но он сдержался и, оставаясь по-прежнему почтительным и спокойным, с достоинством ответил графу:
— Я, ваше сиятельство, и не просил ничего для себя. Я осмелился побеспокоить вас исключительно для того только, чтобы передать вам долг моего отца.
Вслед за тем князь встал, поняв, что аудиенция кончилась.
Остерман не задерживал его и отпустил, не пригласив его возобновлять свои посещения.
XVII. ЖЕНИХ И НЕВЕСТА
Отсрочка свадьбы в силу изданного указа не особенно обрадовала Бинну Менгден, вполне понимавшую, что это — только отсрочка, которая позволяет на несколько месяцев протянуть томительное положение, но в конце концов все-таки это положение придет к тому же самому, то есть — к свадьбе.
Бинна, решившая уже, что выхода ей нет и что так или иначе ей нужно стать женою Густава Бирона, находилась теперь в том мучительном состоянии, в котором находится человек, решившийся на что-нибудь такое, на что ему трудно было решиться, и не имеющий возможности привести это решение в исполнение.
«Господи, поскорей бы уже и сразу! » — в этих словах, часто повторяемых теперь мысленно Бинной, заключался весь смысл того, что она пережила в это время. Уж если не суждено ей было счастье на веку и она непременно должна выйти замуж, так уж пусть поскорее была бы эта свадьба, и все было бы кончено. Ведь это ожидание, в котором все-таки была частица какой-то надежды, только пуще дразнившей и делавшей больно, казалась хуже всего и мучительнее.
Вот почему Бинна нисколько не сочувствовала сестрам и Наташе, высказывавшим большую радость по поводу известного указа о свадьбах.
— Как ты не хочешь понять, что всякий выигрыш времени очень выгоден для тебя? — сказала Наташа Бинне, заехав навестить ее.
Она считала своею обязанностью навещать Бинну и стараться по возможности поддерживать в ней бодрость.
Бинна только улыбнулась в ответ, как улыбается тяжело больной, лучше окружающих видящий приближение своей смерти, когда эти окружающие стараются утешить его. Но Наташа не унималась.
— Нет, ты погоди… Ты должна согласиться, что ведь в это время можно устроить что-нибудь.
— Что же тут можно устроить? — недоверчиво покачав головою, ответила Бинна. — Разве мыслимо сделать невозможное?
Она ответила это таким упавшим голосом, что Наташе в эту минуту показалось действительно невозможным сделать что-нибудь. И она вздохнула вместе с Бинной, вздохнула потому, что ей очень хотелось, чтобы свадьба Бинны расстроилась и чтобы эту свадьбу расстроил не кто иной, как князь Борис. Она так хотела этого! И как была бы она счастлива, если б это удалось князю Борису!
В эту минуту лакей пришел доложить с приезде генерал-аншефа Густава Бирона.
Бинна молча переглянулась с Наташей и, вздохнув еще раз, велела просить.
Густав вошел и как-то весь точно наполнил собою маленький будуар, где сидели Бинна с Наташей и где Густав казался особенно огромным и неуклюжим со своею военной выправкой, совершенно не шедшей этому изящному, маленькому, заставленному безделушками будуару.
Он вошел, держа в руках сверток, осторожно ступая, оглядываясь, чтобы не задеть что-нибудь. И Наташа невольно сравнивала его фигуру с фигурой князя Бориса, тоже входившего недавно в ее гостиную, как входил теперь Густав в будуар Бинны. Но какая разница, какая огромная разница была между ними.
Рост князя Бориса был не меньше, чем у Густава, но в нем был виден сильный, уверенный в себе мужчина, не только готовый постоять сам за себя, но и способный заставить полюбить себя, смотревший прямо, открыто, иногда даже дерзко.
Наташа помнила, как уверенно вошел Чарыков. Он не боялся задеть что-нибудь, не боялся быть грубым и, должно быть, не боялся быть отвергнутым. И он действительно не задел ничего, не был груб и — Наташа должна была признаться сама себе в том — не был отвергнут.
Густав же держал себя совершенно иначе. Не то что он был трус или имел такой вид, что на него положиться было нельзя. Нет! Он казался мужчиной, но как-то уж слишком мужчиной.
И очевидно, как не умел он войти в дамский будуар, страшась уронить там какую-нибудь безделушку, не умел сесть на маленький, казавшийся хрупким стул, так же не умел он обращаться с женщинами, и в особенности с тою, которую любил.
Теперь, в первый раз встретив у своей невесты Наташу, на которую он прежде имел виды, Густав почувствовал себя неловко и сейчас же украдкой стал следить за тем, заметна ли эта его неловкость Бинне или нет. С Наташей он хотел обойтись покровительственно-любезно, как брат герцога-регента, но из этого ничего не вышло у него.
Вместе с тем, несмотря на все манеры, которые он принимал, во взгляде его, когда он обращался к Бинне, была какая-то тревожная угодливость, что-то собачье, собачье-преданное, то есть именно то, чего женщины терпеть не могут во влюбленных в них мужчинах. Они скорее готовы простить им дерзость, чем эту собачью угодливость.
— Ну, вот я привез вам, — сказал Густав, по возможности умеряя свой привыкший командовать на разводах зычный голос, — маленькую штучку. — И он с торжеством развернул сверток, бывший у него в руках.
В свертке оказался ящик розового дерева с инкрустациями, и Бирон поставил его на стол.
Бинна поморщилась, заметив, что бронзовые ножки ящика могут оставить царапины на лакированной крышке стола. Но Густав не обратил на это внимания и открыл ящик. В ящике заиграла музыка. Бинна, Наташа и Густав прослушали коленце какого-то мотива, который игрался в ящике, и это вышло почему-то глупо и неловко. Почувствовав эту неловкость, огромный, рослый Густав покраснел, точно ребенок. Бинна все-таки поблагодарила его. Густав закрыл ящик и догадался отодвинуть с ним стол в сторону.
Наташа сразу схватила тот тон, который хотел принять с нею Густав, и, не желая поддаваться ему, нарочно не помогала Бинне вывести ее жениха из неловкого положения, но, наоборот, подчеркивала его какою-то ехидною улыбкой.
Густав постарался заговорить, но и разговор его вышел так же неинтересен, как его ящик с музыкой.
Бинна, очевидно, тяготилась его присутствием. Наташе было обидно и грустно смотреть на нее.
Посидев очень недолго, Густав сказал, что заехал на минутку, направляясь в казарму на ученье, где его уже давно ждут, и, обещав заехать опять, простился и уехал.
— Ты знаешь, — сказала Наташа Бинне после его ухода, — я теперь только поняла, почему он не может нравиться женщинам: он несносен своею преданностью.
— Ах, не все ли равно чем! — воскликнула Бинна, закрывая лицо руками. — Неужели я буду его женою?
И она наклонилась к Наташе и у нее на плече спрятала свое личико.
XVIII. ТРЕВОЖНАЯ НОЧЬ
Густав, уезжая от Бинны, не лгал, говоря, что у него дела. Правда, эти дела были такие, которых он мог бы и не делать, но он рад был придраться к предлогу, чтобы поскорее уехать, так как чувствовал, вследствие ли присутствия Наташи или вследствие музыкального ящика, который вовсе не произвел ожидаемого эффекта, что ему особенно неловко сегодня с невестою. И он уехал рассерженный и недовольный.
По дороге Густав заехал в один из караулов и нашел там беспорядок: шестеро гренадеров, оказалось, сидели, вместо того чтобы стоять, а четыре мушкетера так и совсем заснули. Это окончательно взбесило Бирона. Он вспомнил, что сегодня 8 ноября, Михайлов день, как докладывал ему бессменный его ординарец, измайловский сержант Щербинин, а в этот день у русских много именинников и потому много пьяных.
Густав ничего так не ненавидел, как пьянство, и потому целый день посвятил на то, чтобы проверять посты и следить за исправным исполнением службы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Чарыков назвал имя отца.
— Князь Андрей Николаевич? — подхватил Остерман. — Вот оно что! Так вы его сынок будете? Как же, помню!..
И его старческое лицо все так и осветилось улыбкой. Видно было, что воспоминание о старом князе Чарыкове-Ордынском было для него приятным воспоминанием.
— Как же, помню, — продолжал он. — Только как же это давно было!.. Знал я вашего батюшку, знал… «Медведь на органах» — так в шутку прозывали его… Так вы говорите, запись нашли?
Князь Борис вынул записку отца и показал ее Остерману.
— Так, — опять подтвердил тот, — помню… Теперь эти пятьдесят целковых помню… Он у меня присылал просить их… в карты он играл, кажется… Я, собственно, не охотник до таких удовольствий и не поощрял бы их, ну а вашему батюшке отказать не смог… И знаете, почему это?
— К сожалению, не могу догадаться, ваше сиятельство! — ответил Чарыков.
Тогда с тем особенным удовольствием, с каким обыкновенно старики рассказывают о том, что было и прошло в их молодости, Остерман стал рассказывать князю Борису, почему он не мог отказать тогда в деньгах его отцу:
— Как сейчас помню я это. Была ассамблея при покойном государе (он по привычке все еще называл покойным государем императора Петра I, хотя после него схоронил уже двух государынь и юного государя Петра II). Тогда ассамблеи только-только стали моду иметь. Государь всегда присутствовал сам, и никто такого веселья не придавал, как его величество сам! Бывало, если руководить танцами начнет, то уж знай, что танцевать до упаду будут. Всех оживит, всем жизни придаст! А расшевелить тогда трудно было, в особенности барынь. Барыни русские тогда не то что нынешние были: сидят, бывало, по углам и молчат. И не только танцевать или разговаривать, но даже дышать боятся. Ну, и мужчины тоже… как-то все этак больше боком да по стенке и на дам смотрят, словно они из докрасна накаленного железа сделаны: коснуться не смели. Pi придумал император Петр тогда такой фортель, что вдруг на ассамблее хлопнет в ладоши и велит всем кавалерам немедленно дам разбирать, а кто остался без дамы, тот должен выпить кубок большого орла. А кубок-то большой-пребольшой, и налиты туда и херес, и вина всякие — такая смесь устроена, что часто, кто одолевал сразу этот кубок, так и валился замертво на пол. Ну, тут шутки, смех да веселье общее. Раз случилось так на ассамблее, когда государь ударил в ладони, — кинулся я, смотрю направо, налево, из-под рук у меня дам вырывают… Гляжу — все кавалеры с дамами, а я один посреди стою… Еще миг, государь заметит, что я один, и велит подать кубок… Ну а я всегда слабого здоровья был, выдержать не смог бы и, пожалуй, в буквальном смысле «замертво» повалился бы…
И Остерман оглядел свои закутанные ноги, как бы приглашая Чарыкова полюбоваться на себя в доказательство слабости своего здоровья.
Князь сидел в почтительной позе внимательного слушателя.
— И вот в этот-то миг, — заговорил опять Остер — вдруг я чувствую, что кто-то в мою руку всунул дамскую ручку. Я оглянулся. А это ваш батюшка, князь Андрей Николаевич, мне свою даму уступил, а сам пошел под наказание — пить кубок большого орла… Ну уж и здоров же был ваш батюшка выпить! Крепкий он был, сильный, рослый! Как стал он посредине залы, ему, как следует, потешный чин с поклоном подал на подносе сосуд, на который иным, в том числе и мне, поглядеть даже было страшно. А ваш батюшка — ничего… Взял кубок, припал к нему губами, словно ребенок к груди кормилицы, и медленно-медленно тянуть стал. В зале притихли все, смотрят. А он только постепенно руку выше подымает да голову назад закидывает. Так, не переводя дух, весь кубок и осушил. Осушил, отнял от губ, сам на поднос его поставил, побагровел весь, глаза кровью налились, но пошатнулся только и пошел как ни в чем не бывало. Так меня он и выручил. Ну а дама, которую он уступил мне, — заключил Остерман, — была девица Стрешнева, ныне графиня Остерман, моя законная супруга!
Князь Борис слушал старика и с невольным удовольствием заметил, как тот точно молодел под впечатлением своих воспоминаний.
Несмотря на то что в этих воспоминаниях старый князь Чарыков-Ордынский, которого Остерман назвал «медведем на органах», в сущности, ничего особенно геройского не сделал, канцлер говорил о нем с большою теплотою, весьма приятной для князя Бориса.
Окончив свой рассказ, Остерман стал расспрашивать гостя о его отце. Князь рассказал, что тот скончался давно, и снова вернулся к найденной им записи.
— Ну так вот, ваше сиятельство, — сказал он, — я желал бы, с вашего позволения, вручить вам отцовский долг.
— Пятьдесят целковых? — с ударением переспросил Остерман.
— Да, пятьдесят, — повторил князь Борис и вынул кошелек, в котором звякнули серебряные рубли.
Канцлер взял кошелек, пересчитал деньги, испытующе несколько раз посмотрел на князя Бориса, как бы желая убедиться в том, что ему действительно не жаль было этих денег, и остался совершенно доволен видом молодого Чарыкова, с которым тот подал ему деньги.
— Так, значит, батюшка ваш помер? Ну а сами вы в провинции жили, недавно приехали в столицу? Тут был один князь Чарыков-Ордынский недавно… Он — родственник вам? — добавил Остерман и снова посмотрел на Бориса.
— Вот, видите ли, — начал тот, не обинуясь, — я не в провинции жил, а здесь… то есть все время…
И князь Борис коротко, но откровенно передал Остерману все свое прошлое, рассказал о странной своей свадьбе и закончил уверением, что желает теперь начать новую жизнь.
По мере того как он рассказывал, лицо канцлера все более и более хмурилось, так что князь Борис, кончив свое сообщение, не узнал этого лица, — до того оно изменилось и из приветливого и ласкового стало суровым, строгим и холодным. Теперь перед ним сидел уже не добродушный старичок, вспоминавший с таким удовольствием былое, но истинный вельможа, канцлер, заставлявший забывать свой кафтанчик на вытертом меху и одеяло, закутывавшее ноги.
— Так-с, государь мой… — протянул он как-то совершенно безучастно и безразлично. — Так-с… Жаль, очень жаль!.. — Он замолчал и уставился куда-то в сторону, не глядя на Чарыкова. — Очень жаль! — повторил он снова после долгого молчания. — Но только знайте, сударь, что я ничего не могу тут поделать. Я и рад бы иногда своим близким что-нибудь устроить, но ничего не могу-с… Не могу-с, потому что сам болен и, право, не знаю, что со мною самим завтра будет…
Невольная улыбка так и просилась у князя Бориса, но он сдержался и, оставаясь по-прежнему почтительным и спокойным, с достоинством ответил графу:
— Я, ваше сиятельство, и не просил ничего для себя. Я осмелился побеспокоить вас исключительно для того только, чтобы передать вам долг моего отца.
Вслед за тем князь встал, поняв, что аудиенция кончилась.
Остерман не задерживал его и отпустил, не пригласив его возобновлять свои посещения.
XVII. ЖЕНИХ И НЕВЕСТА
Отсрочка свадьбы в силу изданного указа не особенно обрадовала Бинну Менгден, вполне понимавшую, что это — только отсрочка, которая позволяет на несколько месяцев протянуть томительное положение, но в конце концов все-таки это положение придет к тому же самому, то есть — к свадьбе.
Бинна, решившая уже, что выхода ей нет и что так или иначе ей нужно стать женою Густава Бирона, находилась теперь в том мучительном состоянии, в котором находится человек, решившийся на что-нибудь такое, на что ему трудно было решиться, и не имеющий возможности привести это решение в исполнение.
«Господи, поскорей бы уже и сразу! » — в этих словах, часто повторяемых теперь мысленно Бинной, заключался весь смысл того, что она пережила в это время. Уж если не суждено ей было счастье на веку и она непременно должна выйти замуж, так уж пусть поскорее была бы эта свадьба, и все было бы кончено. Ведь это ожидание, в котором все-таки была частица какой-то надежды, только пуще дразнившей и делавшей больно, казалась хуже всего и мучительнее.
Вот почему Бинна нисколько не сочувствовала сестрам и Наташе, высказывавшим большую радость по поводу известного указа о свадьбах.
— Как ты не хочешь понять, что всякий выигрыш времени очень выгоден для тебя? — сказала Наташа Бинне, заехав навестить ее.
Она считала своею обязанностью навещать Бинну и стараться по возможности поддерживать в ней бодрость.
Бинна только улыбнулась в ответ, как улыбается тяжело больной, лучше окружающих видящий приближение своей смерти, когда эти окружающие стараются утешить его. Но Наташа не унималась.
— Нет, ты погоди… Ты должна согласиться, что ведь в это время можно устроить что-нибудь.
— Что же тут можно устроить? — недоверчиво покачав головою, ответила Бинна. — Разве мыслимо сделать невозможное?
Она ответила это таким упавшим голосом, что Наташе в эту минуту показалось действительно невозможным сделать что-нибудь. И она вздохнула вместе с Бинной, вздохнула потому, что ей очень хотелось, чтобы свадьба Бинны расстроилась и чтобы эту свадьбу расстроил не кто иной, как князь Борис. Она так хотела этого! И как была бы она счастлива, если б это удалось князю Борису!
В эту минуту лакей пришел доложить с приезде генерал-аншефа Густава Бирона.
Бинна молча переглянулась с Наташей и, вздохнув еще раз, велела просить.
Густав вошел и как-то весь точно наполнил собою маленький будуар, где сидели Бинна с Наташей и где Густав казался особенно огромным и неуклюжим со своею военной выправкой, совершенно не шедшей этому изящному, маленькому, заставленному безделушками будуару.
Он вошел, держа в руках сверток, осторожно ступая, оглядываясь, чтобы не задеть что-нибудь. И Наташа невольно сравнивала его фигуру с фигурой князя Бориса, тоже входившего недавно в ее гостиную, как входил теперь Густав в будуар Бинны. Но какая разница, какая огромная разница была между ними.
Рост князя Бориса был не меньше, чем у Густава, но в нем был виден сильный, уверенный в себе мужчина, не только готовый постоять сам за себя, но и способный заставить полюбить себя, смотревший прямо, открыто, иногда даже дерзко.
Наташа помнила, как уверенно вошел Чарыков. Он не боялся задеть что-нибудь, не боялся быть грубым и, должно быть, не боялся быть отвергнутым. И он действительно не задел ничего, не был груб и — Наташа должна была признаться сама себе в том — не был отвергнут.
Густав же держал себя совершенно иначе. Не то что он был трус или имел такой вид, что на него положиться было нельзя. Нет! Он казался мужчиной, но как-то уж слишком мужчиной.
И очевидно, как не умел он войти в дамский будуар, страшась уронить там какую-нибудь безделушку, не умел сесть на маленький, казавшийся хрупким стул, так же не умел он обращаться с женщинами, и в особенности с тою, которую любил.
Теперь, в первый раз встретив у своей невесты Наташу, на которую он прежде имел виды, Густав почувствовал себя неловко и сейчас же украдкой стал следить за тем, заметна ли эта его неловкость Бинне или нет. С Наташей он хотел обойтись покровительственно-любезно, как брат герцога-регента, но из этого ничего не вышло у него.
Вместе с тем, несмотря на все манеры, которые он принимал, во взгляде его, когда он обращался к Бинне, была какая-то тревожная угодливость, что-то собачье, собачье-преданное, то есть именно то, чего женщины терпеть не могут во влюбленных в них мужчинах. Они скорее готовы простить им дерзость, чем эту собачью угодливость.
— Ну, вот я привез вам, — сказал Густав, по возможности умеряя свой привыкший командовать на разводах зычный голос, — маленькую штучку. — И он с торжеством развернул сверток, бывший у него в руках.
В свертке оказался ящик розового дерева с инкрустациями, и Бирон поставил его на стол.
Бинна поморщилась, заметив, что бронзовые ножки ящика могут оставить царапины на лакированной крышке стола. Но Густав не обратил на это внимания и открыл ящик. В ящике заиграла музыка. Бинна, Наташа и Густав прослушали коленце какого-то мотива, который игрался в ящике, и это вышло почему-то глупо и неловко. Почувствовав эту неловкость, огромный, рослый Густав покраснел, точно ребенок. Бинна все-таки поблагодарила его. Густав закрыл ящик и догадался отодвинуть с ним стол в сторону.
Наташа сразу схватила тот тон, который хотел принять с нею Густав, и, не желая поддаваться ему, нарочно не помогала Бинне вывести ее жениха из неловкого положения, но, наоборот, подчеркивала его какою-то ехидною улыбкой.
Густав постарался заговорить, но и разговор его вышел так же неинтересен, как его ящик с музыкой.
Бинна, очевидно, тяготилась его присутствием. Наташе было обидно и грустно смотреть на нее.
Посидев очень недолго, Густав сказал, что заехал на минутку, направляясь в казарму на ученье, где его уже давно ждут, и, обещав заехать опять, простился и уехал.
— Ты знаешь, — сказала Наташа Бинне после его ухода, — я теперь только поняла, почему он не может нравиться женщинам: он несносен своею преданностью.
— Ах, не все ли равно чем! — воскликнула Бинна, закрывая лицо руками. — Неужели я буду его женою?
И она наклонилась к Наташе и у нее на плече спрятала свое личико.
XVIII. ТРЕВОЖНАЯ НОЧЬ
Густав, уезжая от Бинны, не лгал, говоря, что у него дела. Правда, эти дела были такие, которых он мог бы и не делать, но он рад был придраться к предлогу, чтобы поскорее уехать, так как чувствовал, вследствие ли присутствия Наташи или вследствие музыкального ящика, который вовсе не произвел ожидаемого эффекта, что ему особенно неловко сегодня с невестою. И он уехал рассерженный и недовольный.
По дороге Густав заехал в один из караулов и нашел там беспорядок: шестеро гренадеров, оказалось, сидели, вместо того чтобы стоять, а четыре мушкетера так и совсем заснули. Это окончательно взбесило Бирона. Он вспомнил, что сегодня 8 ноября, Михайлов день, как докладывал ему бессменный его ординарец, измайловский сержант Щербинин, а в этот день у русских много именинников и потому много пьяных.
Густав ничего так не ненавидел, как пьянство, и потому целый день посвятил на то, чтобы проверять посты и следить за исправным исполнением службы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37