https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/
А дело, между прочим, грозило весьма крупным штрафом, а то и чем похуже…
«Совсем одурели, капиталисты проклятые», – думала Алёна, вспоминая тот рассказ.
Довспоминать она не успела. Из толпы цветных и черных бебиситтер, занявших все скамейки в тени и оберегавших жареные африканские рожи от блеклого парижского солнца, вырвалась черная фурия в шоколадной коже и без предупреждения обрушилась на Алёну!
Не скоро ошеломленной писательнице удалось понять, что взрыв возмущения вызван тем безобидным шлепком, который Алёна отвесила маленькой атаманше. Девчонка наябедничала няньке, та вступилась… но почему не сразу, если на то пошло? Неужели в Африке долго доходит не только до жирафов, но и до коренного населения?
Сначала Алёна пыталась бормотать: «Жё не компран па!» – и примирительно улыбаться. Однако постепенно эти базарные крики ей надоели.
Какого, в самом деле, черта?! Почему эта черномазая орет на нее, как на соседку по коммунальному вигваму, или что у них там за жилье, в этой самой Африке?! Очень захотелось ответить ей соответственно, однако Алёна выяснения отношений органически не выносила! Поэтому она только сказала очень вежливо:
– Мув ёр эс! – что в переводе с английского означает: «Убери свою попу!» Конечно, лучше бы было выразить это пожелание по-французски, однако слово «фэс», то есть «попа», Алёна-то знала, а вот с глаголами, как всегда, вышла напряженка. Поэтому и пришлось воспользоваться английской фразой, запавшей в память после просмотра замечательного фильма «Моя прекрасная леди» с Одри Хепбёрн в главной роли.
Впрочем, негритянка уже перестала нахлестывать себя по заду и отошла, презрительно оглядев на прощанье не только Алёну, но и Лизочку. А заметив синяк на младенческой щечке, кинула на Алёну такой уничтожающий взгляд, что той стало стыдно. Как-никак она тоже имела отношение к этому синяку.
«Можно подумать, ваши дети никогда не падали, не ударялись и ничего себе не набивали! – угрюмо думала она, исподтишка поглядывая на стаю негритянских нянек. – Ишь, раскудахтались, черные курицы!»
Интенсивный кудах-тах-тах и в самом деле имел место быть. Видимо, речь шла о том, какие никудышные родительницы – эти белые. А может быть, о том, что белая кожа – вообще очень непрактичная штука. Чуть тронь ее – и сразу жуткое пятно. То ли дело – черная, гладкая, лоснящаяся… А на белой и морщины раньше вылезают, и увядает она моментально, как полевой цветок, поставленный в вазу… Вон эта, которая «компран па», выглядит как сущая старая кляча, хотя бебешка у нее еще совсем крошечная. Наверное, никто замуж не брал, вот и родила так поздно. А может, она и вовсе не замужем. Кольца-то обручального не видно. А строит из себя… ишь, вырядилась, как девочка!
Алёна вообще была склонна драматизировать житейские ситуации и гнать в душе пену негатива там, где надо и не надо, поэтому она словно бы слышала самые жуткие эпитеты, произносимые черным агрессивным большинством. Что и говорить, некоторые удары попадали не в бровь, а в глаз! И кольца-то обручального у нее нет, потому что нет мужа. И вид-то собственный казался ей теперь самым нелепым на свете…
Конечно, черные африканские курицы отчасти правы: дамой первой молодости ее не назовешь; может быть, уже и о второй говорить проблематично, но факт тот, что в своем постбальзаковском возрасте она умудрилась изваять себе премилую фигуру. Хорошие задатки для этого у нее имелись всегда, однако они, эти задатки, прежде были отяжелены и скрыты от посторонних глаз десятью тире пятнадцатью лишними килограммами, а стоило Алёне от них избавиться, как она заодно скинула с плеч лишние десять тире пятнадцать лет, честное слово! Это немедленно сказалось на ее имидже и приоритетах – как в личной жизни, так и в выборе одежды. Топик и узкие бриджики так и обливают все ее симпатичные выпуклости и вогнутости! О личной жизни упомянем несколько позднее, потому что говорить о таких мелочах как-то неловко в преддверии надвигающегося международного скандала…
А тем временем, как всегда перед бурей, наступило недолгое затишье. Закидав Алёну насмешливыми взглядами, будто каменьями, негритянки отвернулись от нее, словно ее и на свете нет, и выжидательно уставились на главную скандалистку, которая достала из кармана навороченный сотовый телефон и принялась с кем-то оживленно болтать.
Зрелище этой дикарки, едва вырвавшейся из дремучей африканской саванны, а уже запросто обращающейся с портаблем (по-русски говоря, с мобильником), который остается недостижимой мечтой миллионов россиян, доконало Алёну. За державу было обидно, да и за себя, если на то пошло, потому что у нее-то имелся «Siemens» простейшей модели. Жалко было расходовать на такую ерунду, как продвинутый мобильник, те десять тысяч, которые можно потратить на новые туфельки, к примеру, или на швейцарские кремики, которые производят с отражением в зеркале такой чудный эффект, или книг накупить, или сделать подарок идолу своего сердца… До чего же противное создание, даже вспоминать о нем неохота, и так настроение ни к черту из-за этих черномазых, у которых ни единой морщинки без всяких кремиков…
От печальных мыслей ее отвлек отчаянный визг Лизочки, к которой снова подступил лукавоглазый мулатик и обсыпал с ног до головы песком.
Да вы что, все с ума посходили в этой вашей свободной Европе от переизбытка всех и всяческих свобод?!
Алёна сорвалась с места и, испепелив мулатика гневным взглядом, принялась отряхивать песок с отчаянно вопящей Лизочки, одновременно что-то такое успокоительное бормоча, но эффект это производило просто никакой: если больших мальчиков Алёна могла уговорить когда угодно и на что угодно, то с маленькими девочками дела обстояли как-то не очень…
Боже ты мой, и волосы у Лизочки все в песке! Что скажет мама Марина!
Алёна начала обметать младенцу льняные нежные кудряшки, но Лизочке это не нравилось, и она вопила так, как будто ее резали на части.
Внезапно кто-то с силой схватил Алёну за руку, и мало того – заломил эту руку за спину, одновременно уткнув в ее спину что-то ужасно твердое. От боли Алёну как бы парализовало, и она не противилась, когда неведомая сила вздернула ее с корточек, выволокла из песочницы и швырнула на скамейку вниз лицом. А потом чья-то чужая рука грубо обшарила карманы ее бриджей, узких настолько, что это было даже не обшаривание, а самое гнусное лапанье. Но вот наконец болезнетворное орудие было отдернуто от ее спины, паралич прошел, и Алёна резко обернулась, готовая убить негодяя, который…
Господи, он был черный! Черный, как сажа, негр с золотой серьгой в ухе! Право слово, ему больше пристало бы носить серьгу в носу, этому дикарю, который только что омерзительно щупал белую женщину своей жуткой ручищей! Алёна задохнулась от ярости, остолбенела от ненависти… и слава богу, что задохнулась и остолбенела, что не ответила на оскорбление увесистой пощечиной. Ведь перед ней стоял не простой негр, а негр-полицейский.
Полисье, говоря по-здешнему, по-парижски.
Франция, Париж, 80-е годы ХХ века.
Из записок
Викки Ламартин-Гренгуар
Я часто размышляла впоследствии, кем бы он стал, этот Никита Шершнев, если бы не Первая мировая война и не большевистская революция. Закончил бы университет, сделался бы адвокатом гораздо раньше, чем удалось это потом, в Париже? Ведь в России он ничего не успел, не имел возможности хоть как-то проявить себя: едва закончив гимназию и поступив в университет, попал в неудержимый поток событий и уже не мог противостоять им, уже не принадлежал себе. Лучшие годы молодости, вернее даже юности, он воевал: сначала в русской армии, потом в Белой гвардии. В конце концов он очутился в Париже. Здесь уже жили мой отец и его новая жена, в которую Никита был еще с прежних времен безумно влюблен. Чтобы заслужить ее благосклонность (она, видите ли, была убеждена, что любить стоит только героев!), он сделался одним из эмиссаров финского правительства, официальным проводником, которые уводили из Петрограда людей на ту сторону и спасали их от гибели в руках большевиков, или от голодной смерти, или от холода, или от цинги, или от болезней, которые нечем было лечить… Никита великолепно знал берега Финского залива – там прошло его детство. И если настоящие финны-проводники заламывали за свои услуги огромные деньги, а порою не стеснялись обирать спасаемых ими людей дочиста, то Никита трудился лишь за ту символическую плату, которую ему давал Русский комитет по делам эмигрантов и коей едва хватало на жизнь. Думаю, он рисковал бы собой и бесплатно: лишь ради служения даме своего сердца…
И вот в один прекрасный день он появился у меня.
Я тогда жила, как все русские: продавала что придется из вещей. Правда, одна беда: на рынке покупателей было меньше, чем продавцов. Книги вообще годились только на растопку. Когда пришел Никита, у меня даже нечем было его угостить, кроме липкого, остистого черного хлеба и какого-то пойла: не кофе, не чаю, а чего-то вообще не определимого словом. Впрочем, оно было хотя бы горячим, поэтому замерзший Никита пил его охотно и, неприязненно поглядывая на меня поверх дымящейся чашки своими поразительными, странно яркими серыми глазами, коротко и четко говорил, что именно нам предстоит сделать, какие вещи надо собрать, к каким опасностям быть готовыми, как попытаться от них максимально остеречься…
В комнате было полутемно: в его честь я зажгла было две оставшихся свечи, однако он велел погасить их и зря не расходовать. Пришлось обойтись коптилкой, от которой на стене метались невероятно причудливые, безумные какие-то тени. Отчетливо помню, что из-за сквозняка огонек безудержно трепетал, наши с Никитою тени то рвались в стороны друг от друга, то неистово сливались. Меня тревожили эти колыхания теней, мне виделось в них нечто пророческое, как если бы некая вещая сивилла явила мне мир своих предсказаний… А потом тревога прошла, и осталось только страстное волнение в сердце – волнение и желание, чтобы мы, совсем как эти тени, слились однажды в неистовом объятии и уж более никогда не разлучались.
Именно в тот вечер я влюбилась в Никиту – сразу и на всю жизнь, на всю свою чрезмерно затянувшуюся жизнь, и, чего греха таить, предложи он мне тогда в уплату за спасение отдаться ему, я не сочла бы эту цену слишком высокой. Напротив, я уже тогда готова была подарить ему себя, даже швырнуть, как мелкую монету (отчего-то дороже я себя не ценила в его присутствии), но он не сделал ни знака, ни намека – ни в тот вечер, ни потом.
Он просто пил, чуть морщась, мое горячее пойло и говорил, говорил, иногда замолкая, взглядывая исподлобья, словно проверяя, все ли я запомнила, все ли поняла правильно, способна ли исполнить требуемое, не перепутаю ли чего-то, не ошибусь ли.
Смешно, конечно: разве женщина способна ошибиться, если речь идет о новой одежде или обуви? А именно о них прежде всего и следовало позаботиться. Нужно было достать валенки на толстых подошвах (идти ведь предстояло по льду, на котором могут быть полыньи и промоины) и белый купальный халат с капюшоном, чтобы темной фигуры не было видно на белом снегу.
Конечно, раздобыть это оказалось непросто, прежде всего из-за того, что поиски таких вещей, особенно большого белого халата, совершенно недвусмысленно наводили на мысль, для чего это нужно, – но мне все трудности казались несущественными. Теперь, после того как провалилось наступление Юденича, которого мы так ждали, надежды на Белую гвардию и интервентов уже не осталось. По всему выходило, что прошлого не вернуть, надо приспосабливаться к новой жизни. Но для меня это было подобно мучительной смерти в руках лютого врага. То есть физически, может быть, и удалось бы выжить ценой невероятных моральных жертв, но…
Боже мой, до чего мне хотелось не сдаться, не влиться в ряды совслужащих , получающих жалкий большевистский паек: капусту, мерзлую картошку, пшено, иногда и селедку, – а вырваться, вырваться отсюда: из этих постоянных разговоров о еде, из ощущения вечного холода и сырости вне себя и внутри себя, из дома моего на Кирочной улице – когда-то красивого, а теперь стоящего с заколоченным парадным, отчего пользоваться приходилось черной лестницей… Поразительно, что эти новые хозяева России, получив над ней полную власть, не стремились ходить по парадным лестницам, то есть как бы подняться на высоты жизни прежних господ. Нет, они этих господ унижали, как могли, всех стремились подвести под общий уровень, причесать под одну гребенку… Это у них называлось равенство, но почему равенство состояло именно в том, чтобы всем ходить по черным лестницам, жить в merde и постоянном страхе, – этого я не могла постигнуть тогда и не постигаю теперь. Хотя ведь именно страх был главным их орудием подавления любой попытки недовольства, догадаться легко, почему они его всячески насаждали, – подумаешь, бином Ньютона, как выразился мой любимый писатель, к великому своему несчастью, так и не сумевший вырваться оттуда и этим искалечивший свою жизнь… Хотя, впрочем, неведомо, сделался бы он столь велик вне России, и, уж во всяком случае, лучшую свою книгу вне России он наверняка не смог бы написать. Да, участь творца иногда требует непрестанного катарсиса, очищения страданием, но я не была творцом, я была всего лишь девятнадцатилетней девчонкой и не могла, не желала мириться с тем, что вся моя жизнь пройдет в хождении по черным лестницам, где было всегда темно и где в нос ударял острый запах гнилой кислой капусты и густой смрад масла какао, на котором жарили лепешки из моркови или картофельной шелухи. Может быть, это было и не масло какао, но пахло (вернее, pardon, воняло!) оно именно горьковатой, приторной сладостью, и некуда было от этого смрада деться. Весь Петроград, чудилось, пропитался им, запах потом меня годами преследовал и заставлял горло сжиматься от рвотных спазмов, чуть только заходила речь о революции и 19-м годе…
Самым трудным для меня было поверить, что нас довел до этого состояния тот самый «народ», любить который меня приучали все в нашем доме, в нашем мире и который я истинно любила!
1 2 3 4 5 6 7
«Совсем одурели, капиталисты проклятые», – думала Алёна, вспоминая тот рассказ.
Довспоминать она не успела. Из толпы цветных и черных бебиситтер, занявших все скамейки в тени и оберегавших жареные африканские рожи от блеклого парижского солнца, вырвалась черная фурия в шоколадной коже и без предупреждения обрушилась на Алёну!
Не скоро ошеломленной писательнице удалось понять, что взрыв возмущения вызван тем безобидным шлепком, который Алёна отвесила маленькой атаманше. Девчонка наябедничала няньке, та вступилась… но почему не сразу, если на то пошло? Неужели в Африке долго доходит не только до жирафов, но и до коренного населения?
Сначала Алёна пыталась бормотать: «Жё не компран па!» – и примирительно улыбаться. Однако постепенно эти базарные крики ей надоели.
Какого, в самом деле, черта?! Почему эта черномазая орет на нее, как на соседку по коммунальному вигваму, или что у них там за жилье, в этой самой Африке?! Очень захотелось ответить ей соответственно, однако Алёна выяснения отношений органически не выносила! Поэтому она только сказала очень вежливо:
– Мув ёр эс! – что в переводе с английского означает: «Убери свою попу!» Конечно, лучше бы было выразить это пожелание по-французски, однако слово «фэс», то есть «попа», Алёна-то знала, а вот с глаголами, как всегда, вышла напряженка. Поэтому и пришлось воспользоваться английской фразой, запавшей в память после просмотра замечательного фильма «Моя прекрасная леди» с Одри Хепбёрн в главной роли.
Впрочем, негритянка уже перестала нахлестывать себя по заду и отошла, презрительно оглядев на прощанье не только Алёну, но и Лизочку. А заметив синяк на младенческой щечке, кинула на Алёну такой уничтожающий взгляд, что той стало стыдно. Как-никак она тоже имела отношение к этому синяку.
«Можно подумать, ваши дети никогда не падали, не ударялись и ничего себе не набивали! – угрюмо думала она, исподтишка поглядывая на стаю негритянских нянек. – Ишь, раскудахтались, черные курицы!»
Интенсивный кудах-тах-тах и в самом деле имел место быть. Видимо, речь шла о том, какие никудышные родительницы – эти белые. А может быть, о том, что белая кожа – вообще очень непрактичная штука. Чуть тронь ее – и сразу жуткое пятно. То ли дело – черная, гладкая, лоснящаяся… А на белой и морщины раньше вылезают, и увядает она моментально, как полевой цветок, поставленный в вазу… Вон эта, которая «компран па», выглядит как сущая старая кляча, хотя бебешка у нее еще совсем крошечная. Наверное, никто замуж не брал, вот и родила так поздно. А может, она и вовсе не замужем. Кольца-то обручального не видно. А строит из себя… ишь, вырядилась, как девочка!
Алёна вообще была склонна драматизировать житейские ситуации и гнать в душе пену негатива там, где надо и не надо, поэтому она словно бы слышала самые жуткие эпитеты, произносимые черным агрессивным большинством. Что и говорить, некоторые удары попадали не в бровь, а в глаз! И кольца-то обручального у нее нет, потому что нет мужа. И вид-то собственный казался ей теперь самым нелепым на свете…
Конечно, черные африканские курицы отчасти правы: дамой первой молодости ее не назовешь; может быть, уже и о второй говорить проблематично, но факт тот, что в своем постбальзаковском возрасте она умудрилась изваять себе премилую фигуру. Хорошие задатки для этого у нее имелись всегда, однако они, эти задатки, прежде были отяжелены и скрыты от посторонних глаз десятью тире пятнадцатью лишними килограммами, а стоило Алёне от них избавиться, как она заодно скинула с плеч лишние десять тире пятнадцать лет, честное слово! Это немедленно сказалось на ее имидже и приоритетах – как в личной жизни, так и в выборе одежды. Топик и узкие бриджики так и обливают все ее симпатичные выпуклости и вогнутости! О личной жизни упомянем несколько позднее, потому что говорить о таких мелочах как-то неловко в преддверии надвигающегося международного скандала…
А тем временем, как всегда перед бурей, наступило недолгое затишье. Закидав Алёну насмешливыми взглядами, будто каменьями, негритянки отвернулись от нее, словно ее и на свете нет, и выжидательно уставились на главную скандалистку, которая достала из кармана навороченный сотовый телефон и принялась с кем-то оживленно болтать.
Зрелище этой дикарки, едва вырвавшейся из дремучей африканской саванны, а уже запросто обращающейся с портаблем (по-русски говоря, с мобильником), который остается недостижимой мечтой миллионов россиян, доконало Алёну. За державу было обидно, да и за себя, если на то пошло, потому что у нее-то имелся «Siemens» простейшей модели. Жалко было расходовать на такую ерунду, как продвинутый мобильник, те десять тысяч, которые можно потратить на новые туфельки, к примеру, или на швейцарские кремики, которые производят с отражением в зеркале такой чудный эффект, или книг накупить, или сделать подарок идолу своего сердца… До чего же противное создание, даже вспоминать о нем неохота, и так настроение ни к черту из-за этих черномазых, у которых ни единой морщинки без всяких кремиков…
От печальных мыслей ее отвлек отчаянный визг Лизочки, к которой снова подступил лукавоглазый мулатик и обсыпал с ног до головы песком.
Да вы что, все с ума посходили в этой вашей свободной Европе от переизбытка всех и всяческих свобод?!
Алёна сорвалась с места и, испепелив мулатика гневным взглядом, принялась отряхивать песок с отчаянно вопящей Лизочки, одновременно что-то такое успокоительное бормоча, но эффект это производило просто никакой: если больших мальчиков Алёна могла уговорить когда угодно и на что угодно, то с маленькими девочками дела обстояли как-то не очень…
Боже ты мой, и волосы у Лизочки все в песке! Что скажет мама Марина!
Алёна начала обметать младенцу льняные нежные кудряшки, но Лизочке это не нравилось, и она вопила так, как будто ее резали на части.
Внезапно кто-то с силой схватил Алёну за руку, и мало того – заломил эту руку за спину, одновременно уткнув в ее спину что-то ужасно твердое. От боли Алёну как бы парализовало, и она не противилась, когда неведомая сила вздернула ее с корточек, выволокла из песочницы и швырнула на скамейку вниз лицом. А потом чья-то чужая рука грубо обшарила карманы ее бриджей, узких настолько, что это было даже не обшаривание, а самое гнусное лапанье. Но вот наконец болезнетворное орудие было отдернуто от ее спины, паралич прошел, и Алёна резко обернулась, готовая убить негодяя, который…
Господи, он был черный! Черный, как сажа, негр с золотой серьгой в ухе! Право слово, ему больше пристало бы носить серьгу в носу, этому дикарю, который только что омерзительно щупал белую женщину своей жуткой ручищей! Алёна задохнулась от ярости, остолбенела от ненависти… и слава богу, что задохнулась и остолбенела, что не ответила на оскорбление увесистой пощечиной. Ведь перед ней стоял не простой негр, а негр-полицейский.
Полисье, говоря по-здешнему, по-парижски.
Франция, Париж, 80-е годы ХХ века.
Из записок
Викки Ламартин-Гренгуар
Я часто размышляла впоследствии, кем бы он стал, этот Никита Шершнев, если бы не Первая мировая война и не большевистская революция. Закончил бы университет, сделался бы адвокатом гораздо раньше, чем удалось это потом, в Париже? Ведь в России он ничего не успел, не имел возможности хоть как-то проявить себя: едва закончив гимназию и поступив в университет, попал в неудержимый поток событий и уже не мог противостоять им, уже не принадлежал себе. Лучшие годы молодости, вернее даже юности, он воевал: сначала в русской армии, потом в Белой гвардии. В конце концов он очутился в Париже. Здесь уже жили мой отец и его новая жена, в которую Никита был еще с прежних времен безумно влюблен. Чтобы заслужить ее благосклонность (она, видите ли, была убеждена, что любить стоит только героев!), он сделался одним из эмиссаров финского правительства, официальным проводником, которые уводили из Петрограда людей на ту сторону и спасали их от гибели в руках большевиков, или от голодной смерти, или от холода, или от цинги, или от болезней, которые нечем было лечить… Никита великолепно знал берега Финского залива – там прошло его детство. И если настоящие финны-проводники заламывали за свои услуги огромные деньги, а порою не стеснялись обирать спасаемых ими людей дочиста, то Никита трудился лишь за ту символическую плату, которую ему давал Русский комитет по делам эмигрантов и коей едва хватало на жизнь. Думаю, он рисковал бы собой и бесплатно: лишь ради служения даме своего сердца…
И вот в один прекрасный день он появился у меня.
Я тогда жила, как все русские: продавала что придется из вещей. Правда, одна беда: на рынке покупателей было меньше, чем продавцов. Книги вообще годились только на растопку. Когда пришел Никита, у меня даже нечем было его угостить, кроме липкого, остистого черного хлеба и какого-то пойла: не кофе, не чаю, а чего-то вообще не определимого словом. Впрочем, оно было хотя бы горячим, поэтому замерзший Никита пил его охотно и, неприязненно поглядывая на меня поверх дымящейся чашки своими поразительными, странно яркими серыми глазами, коротко и четко говорил, что именно нам предстоит сделать, какие вещи надо собрать, к каким опасностям быть готовыми, как попытаться от них максимально остеречься…
В комнате было полутемно: в его честь я зажгла было две оставшихся свечи, однако он велел погасить их и зря не расходовать. Пришлось обойтись коптилкой, от которой на стене метались невероятно причудливые, безумные какие-то тени. Отчетливо помню, что из-за сквозняка огонек безудержно трепетал, наши с Никитою тени то рвались в стороны друг от друга, то неистово сливались. Меня тревожили эти колыхания теней, мне виделось в них нечто пророческое, как если бы некая вещая сивилла явила мне мир своих предсказаний… А потом тревога прошла, и осталось только страстное волнение в сердце – волнение и желание, чтобы мы, совсем как эти тени, слились однажды в неистовом объятии и уж более никогда не разлучались.
Именно в тот вечер я влюбилась в Никиту – сразу и на всю жизнь, на всю свою чрезмерно затянувшуюся жизнь, и, чего греха таить, предложи он мне тогда в уплату за спасение отдаться ему, я не сочла бы эту цену слишком высокой. Напротив, я уже тогда готова была подарить ему себя, даже швырнуть, как мелкую монету (отчего-то дороже я себя не ценила в его присутствии), но он не сделал ни знака, ни намека – ни в тот вечер, ни потом.
Он просто пил, чуть морщась, мое горячее пойло и говорил, говорил, иногда замолкая, взглядывая исподлобья, словно проверяя, все ли я запомнила, все ли поняла правильно, способна ли исполнить требуемое, не перепутаю ли чего-то, не ошибусь ли.
Смешно, конечно: разве женщина способна ошибиться, если речь идет о новой одежде или обуви? А именно о них прежде всего и следовало позаботиться. Нужно было достать валенки на толстых подошвах (идти ведь предстояло по льду, на котором могут быть полыньи и промоины) и белый купальный халат с капюшоном, чтобы темной фигуры не было видно на белом снегу.
Конечно, раздобыть это оказалось непросто, прежде всего из-за того, что поиски таких вещей, особенно большого белого халата, совершенно недвусмысленно наводили на мысль, для чего это нужно, – но мне все трудности казались несущественными. Теперь, после того как провалилось наступление Юденича, которого мы так ждали, надежды на Белую гвардию и интервентов уже не осталось. По всему выходило, что прошлого не вернуть, надо приспосабливаться к новой жизни. Но для меня это было подобно мучительной смерти в руках лютого врага. То есть физически, может быть, и удалось бы выжить ценой невероятных моральных жертв, но…
Боже мой, до чего мне хотелось не сдаться, не влиться в ряды совслужащих , получающих жалкий большевистский паек: капусту, мерзлую картошку, пшено, иногда и селедку, – а вырваться, вырваться отсюда: из этих постоянных разговоров о еде, из ощущения вечного холода и сырости вне себя и внутри себя, из дома моего на Кирочной улице – когда-то красивого, а теперь стоящего с заколоченным парадным, отчего пользоваться приходилось черной лестницей… Поразительно, что эти новые хозяева России, получив над ней полную власть, не стремились ходить по парадным лестницам, то есть как бы подняться на высоты жизни прежних господ. Нет, они этих господ унижали, как могли, всех стремились подвести под общий уровень, причесать под одну гребенку… Это у них называлось равенство, но почему равенство состояло именно в том, чтобы всем ходить по черным лестницам, жить в merde и постоянном страхе, – этого я не могла постигнуть тогда и не постигаю теперь. Хотя ведь именно страх был главным их орудием подавления любой попытки недовольства, догадаться легко, почему они его всячески насаждали, – подумаешь, бином Ньютона, как выразился мой любимый писатель, к великому своему несчастью, так и не сумевший вырваться оттуда и этим искалечивший свою жизнь… Хотя, впрочем, неведомо, сделался бы он столь велик вне России, и, уж во всяком случае, лучшую свою книгу вне России он наверняка не смог бы написать. Да, участь творца иногда требует непрестанного катарсиса, очищения страданием, но я не была творцом, я была всего лишь девятнадцатилетней девчонкой и не могла, не желала мириться с тем, что вся моя жизнь пройдет в хождении по черным лестницам, где было всегда темно и где в нос ударял острый запах гнилой кислой капусты и густой смрад масла какао, на котором жарили лепешки из моркови или картофельной шелухи. Может быть, это было и не масло какао, но пахло (вернее, pardon, воняло!) оно именно горьковатой, приторной сладостью, и некуда было от этого смрада деться. Весь Петроград, чудилось, пропитался им, запах потом меня годами преследовал и заставлял горло сжиматься от рвотных спазмов, чуть только заходила речь о революции и 19-м годе…
Самым трудным для меня было поверить, что нас довел до этого состояния тот самый «народ», любить который меня приучали все в нашем доме, в нашем мире и который я истинно любила!
1 2 3 4 5 6 7