https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Твоя мать продала мне тебя за сегодняшний ужин. Ничего, держись за меня – может быть, жива останешься!
И он захрапел, не ослабляя своей железной хватки.
Анжель с безмолвной мольбой глядела в мутное беззвездное небо, силясь понять одно, всегдашне-непостижимое: почему графиня так ненавидит ее, что сразу после смерти сына швырнула этому грубому, отвратительному человеку? Да разве можно такое терпеть? Куда же смотрел в это время бог, что попустил, не остановил?..
Все было ужасно… но хуже всего казалось Анжель постепенно овладевшее ею трезвое, холодное понимание: придется привыкнуть и к этому, как привыкаешь ко всему на свете.
2. Русские амазонки
Однако Анжель ошибалась. Через день она знала, что возненавидела Лелупа. Еще через день она продала бы дьяволу душу, лишь бы избавиться от него. На третий день она готова была умереть для этого.
Конечно, если судить о ее жизни по логике войны – вернее, отступления, бегства, спасения жизни, – если следовать этой нечеловеческой, противоестественной логике, то Анжель следовало бы благодарить судьбу и свою бывшую свекровь, ибо теперь она была сыта каждый день, а каждую ночь проводила у жаркого костра. И все-таки в те бесконечные, омерзительно долгие минуты, пока Лелуп безжалостно, грубо, бездушно проникал в ее плоть, она с трудом сдерживала позывы рвоты и молила бога послать ей смерть.
Нрав, поступки, лицо, фигура, голос – все в нем было гнусно и отвратительно.
Более того: отвратителен был Лелуп и своим сотоварищам, даже тем, с кем вместе отправлялся мародерствовать или обирал трупы замерзших солдат. Везде его встречали двумя презрительными кличками: «московский купец» или «жид», но когда Анжель узнала, что Лелуп принадлежал к старой гвардии Наполеона, был с ним еще в Египте, то поразилась, сколь мало, сколь низко ценится во французской армии славное боевое прошлое. Нет, дело было не в прошлом, а в настоящем: в том, чем обернулась былая слава для солдат теперешних!
Так, многие из них всерьез, откровенно высказывались, что если бы в день Бородинского сражения, вечером, император двинул на смену усталым войскам свою свежую гвардейскую кавалерию, о чем тщетно его умоляли, то исход сражения был бы другой и русская армия оказалась бы полностью уничтожена. Но император хотел вступить в Москву со своей гвардией, столь же свежей и многочисленной, как и при ее выступлении из Парижа.
Явившись в Москву, гвардия решительно всем овладела, отодвинула всех прочих и жила в полном довольстве, так как после пожара, вернувшись на развалины домов, гвардейцы рылись в подвалах, в которых жители припрятали провизию, вина и вещи; и вот гвардейцы устроили себе лавочки и открыли для армии торговлю чем только можно. Подобное поведение настроило против них всю армию, которая в насмешку называла их «московскими купцами» или «московскими жидами». Неприязнь эта сказалась во время отступления, и солдаты армии за это главенство гвардии, которым она так грубо злоупотребляла, жестоко отомстили «московским купцам». Отрываясь или отставая от своего корпуса, что случалось с воинами и других частей, гвардейцы были обыкновенно совершенно одинокими, и отовсюду, куда бы они ни подсаживались и ни пристраивались бы – к костру или какому-либо приюту, – их грубо отгоняли.
Однако Лелупа прогнать никто не мог, потому что он увел с собой из Москвы маленький фургончик, куда успел запасти галет, мешок муки, более трехсот бутылок вина, рома и водки, десять фунтов чаю и столько же кофе, под сто фунтов сахару и шоколаду, большой запас свечей… Весь этот запас должен был в продолжение нескольких месяцев питать тело Лелупа, а также давать ему возможность успешно торговать.
Кроме всего, он раздобыл себе множество русских мехов, да вот незадача – через несколько дней отступления русский снаряд уничтожил «склад» Лелупа, и теперь весь его припас умещался в двух вьючных мешках; однако в условиях отступления и это было настоящее сокровище, позволявшее ему диктовать свои законы на привалах и даже время от времени покупать себе женщин – за кусок хлеба, за возможность просто согреться у костра. Анжель случайно узнала, что была четвертой в этом походном гареме, однако все ее предшественницы умерли, не снеся то ли тягот пути, то ли грубости Лелупа, то ли его неизбывной ненависти ко всему миру, сквозившей в каждом его движении, слове, поступке. Анжель чувствовала, что вся гнусность натуры Лелупа ею еще не познана, что самое страшное еще впереди… Так оно и произошло.
* * *
День с утра до полудня был ясный и даже теплый, однако истинный лик русской зимы проглядывал временами из-за набегавших туч, и достаточно было одного сильного порыва ветра, чтобы он явил себя – жестокий, враждебный, властный: тотчас зима снова, в который раз уже, дала понять, что в этой стране она истинная хозяйка, суровая к незваным гостям. Все изменилось: дорога, округа, настроение. Все ждали чего-то ужасного – и внезапно разыгрался буран. Вихри снежные метались по нивам и лугам, качая вершины деревьев, да так, что столетние великаны стонали человеческими голосами, а их ветки с треском обламывались и опадали в снег. Анжель не могла вспомнить такого волнения природы! Крутясь и бушуя, метель охватывала леса и дубравы, оглашая их гулом грозным и страшным, в котором слышалось победительное торжество.
Многие сходили с дороги (вскоре отыскать ее сделалось невозможно!), ложились прямо в сугробы, наметенные под деревьями, закутавшись с головою в плащи и шубы, надеясь переждать русский буран, как некогда пережидали аравийские песчаные бури. Таким уже не суждено было подняться! Самые упрямые и сильные брели по сугробам, силясь разглядеть за жгучей снеговой завесой хоть подобие человеческого жилья. И вершиною счастья было бы сейчас увидеть блокгауз.
Так как при победоносном наполеоновском марше на всем протяжении от Вильны до Москвы не было пощажено ни одного города, ни села, ни пичужки, то для обеспечения тыла и сообщения армии через каждые двадцать-тридцать верст были устроены этапы: на квадратной площади, огороженной рвом и забором, возводились бараки, то есть блокгаузы. Такой-то блокгауз и высматривал сейчас с надеждою всякий глаз, но увы – в снежной круговерти ничего не разглядеть.
Бредущая среди небольшой (человек пять) группки сотоварищей и прихлебателей Лелупа, Анжель все чаще чувствовала под ногами не утоптанный твердый зимник, а мягкие, рыхлые сугробы. Она понимала, что они сбились с дороги, да и другие не могли не замечать этого, однако все послушно, неостановимо брели за Лелупом, который, ведя в поводу навьюченного коня, все круче забирал вправо, в дремучую чащобу, в бурелом, словно вознамерился непременно переломать ноги и себе, и всем своим спутникам… и вдруг, словно по волшебству, из метели выступили темные бревенчатые стены, иссеченные снегом, и все наконец увидели то, что давно уже увидели звериные глаза Лелупа, а может быть, почуял его звериный нюх: убежище!
Однако это был не блокгауз. Убежище оказалось русской церквушкою, каких немало пожгли эти люди – ну а если не пожгли огнем, то беспощадно осквернили.
Впрочем, какое все это имело значение для скитальцев, которым сейчас нужно было только одно – укрыться от непогоды?
– Allons, enfants de la patrie! – с издевкою в голосе запел Лелуп и первым вошел в широкие двери, створки которых едва висели на одной петле.
Страха, усталости, печали – как не бывало! Все с наслаждением отряхивали с одежды снег, раскладывали для просушки вещи, уже тащили для растопки деревянные раскрашенные доски с намалеванными на них ликами русских святых.
Анжель смотрела, нервно перебирая пальцами шаль. Она знала, что эти доски называются иконы, что русские поклоняются им, и испытывала какое-то странное, тревожное сердцебиение, когда смотрела на них. Ей было враз жутко и спокойно, и она знала: эти диковинные доски нельзя жечь! Русскому богу, который еще властен в этих стенах, это вряд ли придется по сердцу!
Впрочем, богу тут уже не оставалось места. Следы на полу и на стенах, общая картина человеческой мерзопакостности ясно указывали, что здесь ставили лошадей, забивали птицу и скотину, извергали нечистоты… Казалось, нельзя найти незагаженный уголок, и Анжель с тоской в глазах бродила по церквушке, ощущая страшную тяжесть на сердце и мысленно прося у кого-то прощения.
Вдруг на закопченной стене, словно дружеский взор, мелькнуло светлое пятно. Анжель приблизилась и увидела косо прибитую иконку с изображением молодой женщины в серебристо-белом одеянии, с младенцем на руках. Темные очи женщины были печальны, глаза ребенка не по-детски мудры и суровы, и Анжель вдруг безотчетно подалась вперед, прижалась губами к ручке младенца и, только отстранившись и осенив себя троекратным крестом, удивилась своему поступку. Вдобавок крестилась она справа налево, а пальцы ее руки были сложены щепотью, но отнюдь не в два перста, как крестились французы. Верно, это память о русском воспитании, подумала Анжель и, поклонившись иконе, опасливо оглянулась и неприметно прикрыла ее каким-то грязным лоскутом, валявшимся на полу. Ей хотелось сейчас во что бы то ни стало спасти от огня светлый лик русской Богоматери. Страстно хотелось взять ее с собою, но Анжель не решилась: тогда бы она уподобилась этим скотам, с которыми вынуждена идти… Нет, бог даст, останется икона не замеченной никем и будет здесь висеть в покое и тишине до лучших времен!
Чтобы не привлекать внимания к этому месту, Анжель прошла вперед вдоль стены. Какой-то узор был вырезан прямо на дереве, Анжель не вдруг распознала, что это буквы… и с изумившей ее саму легкостью вдруг прочла: «Приидите ко мне… и аз успокою вы…» Да, верно, это тоже гудит забытая память, если слова чужого языка понятны Анжель, но эти слова понял бы сердцем кто угодно, человек любой нации! Бог – последнее пристанище, где в пору и не в пору, рано или поздно, человек приклонит страннический посох свой. Анжель осознала это всем существом своим и простерла руки к надписи, будто к огню в стужу, умоляя неведомого Всевышнего, коему поклоняются русские, простить ее за все, что содеяно на этой земле, в этой стране, в храме сем…
– Mon Dieu, – прошептала она и добавила непослушными губами: – Гос-по-ди!..
Короткий вздох прервал ее мольбу. Казалось, кто-то перевел дыхание, и Анжель, встрепенувшись, успела увидеть, как темная фигура проворно отпрянула в тень, слилась со стеной, сделалась неразличимой, однако и из тьмы достигал лица Анжель жгучий взор незнакомца. Она не сдержала короткого вскрика, но тут же, спохватившись, зажала рот ладонью. Поздно – Лелуп уже оказался рядом.
Он видел в темноте, подобно дикому зверю, и ринулся вперед, в непроницаемую тьму. Послышались звуки потасовки, набежали на шум другие французы, и Лелуп вскоре появился в свете костра, утирая окровавленные губы и чудовищно ругаясь, а за ним его сотоварищи волокли какую-то высокую фигуру в черной рясе. От нее остались сплошные лохмотья, сквозь которые проглядывало поджарое, мускулистое тело, однако, не замечая своей полунаготы, монах старательно прикрывал капюшоном лицо.
– А ну, чего прячешься? Покажи-ка свою рожу! – рявкнул Лелуп, однако Туше схватил его за руку.
– Черт с ним! Может, у него обет скрывать лицо? Помните, в Испании мы сожгли монастырь, в котором все монахи дали обет молчания на всю жизнь? Даже друг с другом не разговаривали, объяснялись знаками. Ну уж и орали они, когда горела их обитель!
– Ты предлагаешь его сжечь? – усмехнулся Лелуп, и Анжель передернуло.
– Нет, – вкрадчиво протянул Туше. – Я предлагаю взглянуть на его крест. Я знавал в Москве двух-трех русских толстобрюхих священников, у которых кресты были украшены очень и очень недурными камешками.
– Видать, религия – твой конек. Надо полагать, ты не замедлил забрать эти кресты? – Лелуп проворно обшарил рваную рясу, но не нашел ничего, кроме простенького, потемневшего от времени серебряного крестика, который отшвырнул с величайшим презрением, но Анжель успела заметить, что монах торопливо прижал крест к губам, прежде чем снова надеть на себя.
– Осечка! – хмыкнул Лелуп. – Ну-ка, Туше, напряги мозги, что ты еще знаешь о монахах?
Туше всей пятерней поскреб грязную, засаленную голову.
– Ну что тебе сказать? – произнес он раздумчиво. – Помнится, одному священнику мы спалили слишком густую бороду, чтобы лучше расслышать, где он прятал церковные сокровища.
Глаза Лелупа сверкнули.
– А вот мне кажется, что этому придурку мешает говорить капюшон на его башке. Что, если снять с него рясу, но, чтобы рук не пачкать, зажечь эту дерюгу?
Анжель тихо ахнула, и быстрый, как молния, взгляд из-под капюшона пронзил ее. Сердце забилось в горле, да так, что она с трудом могла дышать, с трудом разомкнула губы, чтобы вымолвить:
– У-мо-ляю вас…
Сабля вывалилась из рук Лелупа, и он обернулся к Анжель с выражением величайшего изумления на своем заросшем кабаньем лице.
– Что я слышу?! Ты наконец-то разинула рот, девка?
– Да брось ты, Лелуп! – захохотал Туше, и к нему присоединились остальные французы. – Не далее вчерашнего вечера я слышал, как твоя мадемуазель орала во всю мочь – вот только не понял, от радости или от страха.
– А мне что за дело ее радость? Быть с ней – все равно что в сугроб толкать, так эта сучка холодна. Ну, конечно, я помял ей бока, чтобы хоть ноги раздвинула пошире!
Анжель на мгновение зажмурилась. Почему-то ей было невыносимо стыдно перед монахом. Его взгляд жег ее, как огонь, хотя она даже не могла увидеть его лица.
– Стыдись! – Туше обращался к Лелупу, но при этом похотливо поглядывал на Анжель. – Ты позоришь знамя французской галантности! Уверяю тебя, какая-нибудь московская барыня, сквозь которую подряд прошел десяток наших молодцов, с удовольствием вспомнит каждого из них, ибо они ублажили не только себя, но и даму!
– Ну, эту льдину только факелом можно растопить! – злобно ощерился Лелуп, и в глазах Туше блеснула робкая надежда.
– Если она тебе уже надоела, я бы не прочь попробовать свои силы… авось у нее будет что вспомнить!
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я