На этом сайте магазин Водолей ру
В мечтах она еще жила прошлым… Но чем больше проходило дней, чем дальше уносил ее бег резвых коней, впряженных в дилижансы, почтовые или наемные кареты (некое чувство заставляло ее теряться в массе народа, подсказывая, что от Лоренцо с его неумолимой местью можно ожидать и преследования), тем острее чувствовала, как разительно будет отличаться от ее прошлого это неведомое будущее. Так же, как la bella Venezia отличается от места, куда Лючия занесена была своей блуждающей звездой.
Уже подходил к концу март. Там, в Италии, дышит ароматами весны и моря ясный, бледно-голубой воздух. Прохладный ветер с Адриатики едва-едва колыхнет сплошь осыпанные розовым цветом миндальные деревья. А здесь все покрыто сплошным белым саваном. Какая, к черту, весна! Дорога была скользкая, и ветер прежесткий, и такой мороз, что Лючия едва могла шевелить пальцами.
За исключением редких хижин, разбросанных на пространстве между почтовыми станциями (здесь их называли «ямы», и Лючию бросало в ужас от этого слова), она не видела никаких признаков цивилизации. Можно было подумать, что проезжали через пустынную страну, где нет ни городов, ни домов, где встречаются только густые леса, которые, будучи покрыты снегом, представляют фантастическое, романтическое зрелище. Лючии часто виделись различные фигуры, образованные снегом на стволах и сучьях деревьев, и тогда казалось, что она видит медведей, волков и даже неких белых людей меж ветвями! Лючии приходилось слышать о русских briganti , однако путь ее был вполне безопасен: похоже, все местные разбойники залегли в берлоги, подобно медведям, а потому большая дорога была спокойна для путешественников.
Лючия еще в Польше рассталась с более или менее цивилизованной каретой и теперь ехала в санях, похожих на колыбель. Они были сделаны из дерева и покрыты кожею; в них она ложилась, как в постель, с ног до головы укутавшись в меха и укрывшись ими. Здесь мог поместиться только один человек, что оказалось весьма неприятно для Лючии: не с кем было побеседовать. А ведь всякая беседа была для нее уроком русского языка, столь необходимым для будущей жизни, ибо, привыкнув смеяться в «Ридотто» над иностранцами, неблагозвучно коверкавшими певучую итальянскую речь, Лючия вовсе не желала превратиться в объект для русских насмешек. По счастью, у нее был прекрасный музыкальный слух и незаурядный дар подражания, которые позволили с лету сообразовать ее не слишком-то уклюжий, неповоротливый, заученный русский с особенностями живой обиходной речи. И если на первых постоялых дворах она видела нескрываемые насмешки, стоило ей спросить себе еды и постель, то чем дальше, тем реже ее произношение вызывало чье-то удивление. Пусть у нее не было собеседников – ее учителями невольно становились ямщики.
Привыкнув сопоставлять прошлое и настоящее, Лючия сначала почти с ужасом сравнивала мелодические песни гондольеров с заунывным речитативом русских возниц. Сначала они томили ее, подобно тому, как неумолкаемый звон колокольчика терзал ее непривычное к таким звукам ухо. Но постепенно этот звон сделался неотъемлемым свойством окружающего мира, а в нехитрых сюжетных сплетениях ямщицких песен Лючия начала открывать для себя истинно поэтические перлы, которые не раз и не два заставляли ее уронить слезу над судьбою разлученных влюбленных: непременно в их жизнь вмешивался какой-нибудь нехристь староста татарин, который принуждал девицу изменить своему милому, и тот оставался с разбитым сердцем и без всякой надежды увидеть отрадные дни.
Песни были единственной радостью ее пути – унылого, бесконечного, тяжелого. В местах, назначенных для перемены лошадей, Лючии приходилось ночевать в гадких дымных комнатках, где на пол клали солому, а сверху постилали подушки, покрывала, одеяла – этим добром Лючии пришлось однажды обзавестись и везти его с собою, если она не желала спать на голой соломе. Обеды были отнюдь не пышными: молоко, хлеб, жареное или вареное мясо. Иногда ей удавалось вымыться прямо в избе, за занавескою: зрелище черных бань пугало ее, а при мысли, что в этом сооружении, торчащем среди сугробов, надобно еще раздеться донага, и вовсе дурно становилось.
Россия чудилась ей бедной страной, и постепенно стало казаться, что и сильные мира сего живут здесь в хижинах, питаются тяжелой, неудобоваримой пищей и спят на соломе, как их крепостные, разве что носят на плечах не овчинные тулупы, а драгоценные меха. Поэтому зрелище Москвы стало для нее многоцветным, чудным оазисом среди однообразия и уныния этой бескрайней белой пустыни.
***
Здесь даже отыскалось некое подобие отеля – во всяком случае, вполне приличный постоялый двор с отдельными комнатами, нужными чуланчиками при каждой и очень недурным столом. Наевшись вволю белого влажного, рассыпчатого сыру (его здесь называли «творог») и мороженой клюквы, к которой она так пристрастилась в пути, что почти забыла о померанцах . Лючия вымыла и высушила волосы, переоделась в зеленый бархат, дивно оттеняющий загадочные переливы собольей епанчи, и взяла наемный возок – прокатиться по la sainte Moscou .
Представляя сей город неким видением Азии, Лючия с изумлением обнаружила себя в Европе, хотя, конечно, дома были пониже, а улицы, на ее взгляд, слишком широки. К нарядам москвитянок Лючия уже привыкла, а вот к грязище непролазной, которая царила на улицах, еще нет. Сюда тоже добралось весеннее солнышко, и без лошадей передвигаться было трудновато. Лючия просто влюбилась в этих животных во время своего путешествия! В Венеции, как известно, лошади только бронзовые – те, что украшают собор Святого Марка, – и теперь Лючия поняла, что венецианцы кое в чем обделены, поскольку весьма редко видят вживе этих дивных созданий природы.
Для Лючии отрадою стала огромная, мощенная камнем Красная площадь, где кипело точно такое же многолюдье, как на Пьяцце в праздничный день. Сходство довершали ошеломляюще-роскошные, варварски-пышные и очаровательно-дисгармоничные купола собора Василия Блаженного, столь остро напомнившие Лючии ту смесь мрамора, гранита, яшмы, порфира, бронзы, мозаики, скульптуры, резьбы, которая называлась собором Святого Марка, что у путешественницы дух захватило. Восторг сделался почти экстатическим, когда она поглядела на темные лики русских мадонн, погруженных в ровную и важную задумчивость. Они трогали сердце гораздо больше, чем даже мадонны Леонардо, и Лючия подумала, как хорошо было бы привезти в дар собору Святого Марка несколько таких картин (они назывались иконы). И тут же она едва не рассмеялась вслух этой мысли – столь типичной для венецианки. Ведь общеизвестно, что собор Святого Марка, по чьему-то остроумному замечанию, является альбомом Венецианской республики: альбомом, в который каждый венецианец, возвращающийся из отдаленного похода или странствия, считает себя обязанным внести и свою строку. Между тысячами колонн и колонок из порфира, серпентина, змеевика, яшмы и тому подобных немало таких, которые были силою взяты или похищены венецианцами из других храмов. В Венеции ходит легенда о некоем пилигриме, который обокрал гроб господень, дабы украсить собор Святого Марка! Сюда все годилось: и нероновские квадриги, и грубые каменные бабы, оставленные в степях скифскими царями, и статуя Аполлона, который по переходе сюда был окрещен святым Иоанном, и Юпитер, переименованный в Моисея… Языческие надписи, арабская вязь казались искусным орнаментом, нарочно изготовленным для украшения храма. Даже надгробные доски византийцев пошли на вставки в стены этого собора.
Да что! Рассказывали про одну венецианскую патрицианку, славившуюся своей красотой и недоступностью, которая отдалась французскому королю, чтобы раздобыть золота на украшение Святого Марка!
Иконы настолько очаровали Лючию, что она без раздумий отдалась бы кому угодно, чтобы их заполучить, да вот беда: кроме изможденного монаха, снимавшего догоревшие свечи, здесь никого не было, а монах сей, судя по всему, чрезмерно старательно умерщвлял свою плоть.
Отложив сие предприятие на потом и чувствуя себя несколько угоревшей в пропахшей ладаном духоте храма, она поспешила наружу – и тут сделалась добычею не менее чем двадцати нищих, бросившихся на разодетую даму со всех сторон. В голове у Лючии помутилось от звона их цепей, от протяжных стонов, от зрелища ветхих одежд, гноящихся глаз, гниющих ран, которые были выставлены на всеобщее обозрение…
Прижав к груди муфту, она с ужасом озиралась, выискивая хотя бы малую щель, через которую можно было протиснуться, но не находя пути к бегству. Она уже решилась было отступить в храм и просить помощи у бестелесного служки, как вдруг послышался властный оклик, потом свист трости, жалобные вопли тех, кому достались удары, и какой-то господин, склонившись перед Лючией, подал ей холеную, украшенную перстнями руку. Блестели тугие локоны вороного парика, блестел мех воротника, блестели пряжки на башмаках… Вполне европейское обличье, вздохнула с облегчением Лючия и умильно улыбнулась, когда глаза ее встретились с напряженным взором ее спасителя. Чудилось, только светская выдержка помогла ему сдержать уже готовое сорваться изумленное восклицание. Он поджал и без того тонкогубый рот, отчего напряглись желваки на щеках, и что-то отталкивающее проглянуло в этих гладко выбритых, припудренных, ухоженных чертах… Впрочем, тут же любезная улыбка вспорхнула на его уста, да и голос был – ну просто горячий шоколад!
– Столь прекрасной даме опасно бывать одной даже в божьем храме, княжна, – учтиво произнес незнакомец. – Не только трудолюбивые пчелы и отважные шмели, но и бестолковые трутни и даже грубые, грязные мухи норовят отведать нектара ее прелести!
Мало того, что он назвал впервые увиденную даму княжной. На взгляд Лючии, реплика была чересчур фривольной для незнакомого человека. Однако сия благоразумная мысль мелькнула и исчезла: словно боевая лошадь при звуке трубы, всколыхнулась столь долго сдерживаемая привычка, ставшая воистину второй натурой Лючии: кокетничать со всеми особями мужского пола подряд, невзирая на внешность, возраст, – разве что неприкрытая бедность могла оттолкнуть Лючию, однако незнакомец вовсе не выглядел бедным и потому получил свою порцию «нектара»:
– А вы кто же, сударь? Трудолюбивая пчелка или отважный шмель?
– О, я пчелка, которая день-деньской порхает по цветочкам, чтобы кое-как насытиться! – усмехнулся незнакомец. – Однако вы польстили мне, княжна, сравнив с отважным шмелем! Я сберегу ваш комплимент в памяти надолго, возможно, унесу его с собой в могилу… – Тут он осекся, верно, заметив искру недоумения в ее расширенных глазах, и уже более сдержанно спросил: – Да вы, верно, не узнали меня, княжна Александра Сергеевна? Я ведь Шишмарев! Евстигней Шишмарев, имел честь быть вам представленным на балу в честь именин вашей кузины, Анны Васильевны Павлищевой, помните? Значит, вы уже в Москве? А я слышал, вас ждут из Каширина-Казарина через три дня.
Лючия, растерянно моргнув, перебила своего словоохотливого спасителя:
– Вы ошиблись, сударь. Я не… я не та дама, которую вы упомянули, и, конечно, не имела чести быть с вами знакомой.
Глаза Шишмарева сделались огромными: водянисто-голубоватые, невыразительные глаза теперь были проникнуты искренним изумлением!
– Конечно, конечно, – пробормотал он растерянно, с такой пристальностью вглядываясь в глаза Лючии, что у той зуд начался в щеках, словно бы от бесцеремонного прикосновения. – Но… виноват, извините великодушно, кня… то есть я хочу сказать, сударыня. Виноват! Был введен в заблуждение невероятным сходством с означенною особою. Позвольте загладить ошибку и сопроводить вас к возку, не то этот сброд… – он особенно грозно шикнул на юродивого, обвитого веригами, простирающего к господам изъязвленные культи ног, – не то этот сброд, как я погляжу, проходу вам не даст!
Лючия покорно оперлась на его руку и пошла медленной, неуверенной походкой. Понадобилось почти сверхчеловеческое усилие воли, чтобы сдержать пляску пальцев на рукаве темно-коричневого кафтана. Шишмарев, понадеялась Лючия, не заметил ее растерянности – бубнил себе под нос:
– Право слово, скажи мне кто-нибудь, что у прекрасной княжны Александры есть двойник, я ни за что не поверил бы. Не знай доподлинно, что Александра Сергеевна – единственная дочь у своих родителей, остался бы в убеждении, что вы, сударыня, ее сестра-близнец!
– Уверяю вас, вы ошиблись, – повторила Лючия. – Но я бесконечно признательна вам за ваше столь любезное заступничество! – Она что-то еще говорила, столь же равнодушно-светское, и сама поражалась, как обморочно звучит ее голос. Ну еще бы! Сердце так и ходит ходуном! И все же она нашла в себе силы и задала еще один вопрос: – А любопытно знать, сударь, как фамилия той особы, счастливым сходством с коей наделила меня природа?
– Ее зовут княжна Казаринова, – с готовностью ответил Шишмарев и, чуть понизив голос, добавил: – Но осмелюсь возразить, сударыня. Речь идет не просто о сходстве! Вы с Александрой Сергеевной неразличимы, как две капли воды!
***
Очутившись в спасительном одиночестве возка, Лючия велела кучеру гнать на постоялый двор как можно быстрее. Ее еще пуще затрясло, когда она услышала ответ Шишмарева… ответ, который знала заранее! Только сейчас воскресло в ее памяти то место из письма Бартоломео Фессалоне, где он описывал рождение у княгини Казаринофф второго младенца. Сейчас истина вдруг встала перед ней неприкрытою: да ведь Шишмарев вел речь не просто о какой-то золотоволосой москвитянке, чем-то схожей с Лючией, а об ее сестре! Родной сестре-близнеце!
Болтливый и услужливый Шишмарев назвал все, что нужно: ее имя, имя отца – отчество, как говорится у русских, фамилию. Даму, обладавшую портретным сходством с Лючией, звали Александрой Сергеевной Казариновой, и это, без сомнения, была та самая малышка, которая родилась у бесчувственной Катарины Казаринофф лишь несколькими минутами позже своей сестры, Лючии Фессалоне.
1 2 3 4 5 6 7 8
Уже подходил к концу март. Там, в Италии, дышит ароматами весны и моря ясный, бледно-голубой воздух. Прохладный ветер с Адриатики едва-едва колыхнет сплошь осыпанные розовым цветом миндальные деревья. А здесь все покрыто сплошным белым саваном. Какая, к черту, весна! Дорога была скользкая, и ветер прежесткий, и такой мороз, что Лючия едва могла шевелить пальцами.
За исключением редких хижин, разбросанных на пространстве между почтовыми станциями (здесь их называли «ямы», и Лючию бросало в ужас от этого слова), она не видела никаких признаков цивилизации. Можно было подумать, что проезжали через пустынную страну, где нет ни городов, ни домов, где встречаются только густые леса, которые, будучи покрыты снегом, представляют фантастическое, романтическое зрелище. Лючии часто виделись различные фигуры, образованные снегом на стволах и сучьях деревьев, и тогда казалось, что она видит медведей, волков и даже неких белых людей меж ветвями! Лючии приходилось слышать о русских briganti , однако путь ее был вполне безопасен: похоже, все местные разбойники залегли в берлоги, подобно медведям, а потому большая дорога была спокойна для путешественников.
Лючия еще в Польше рассталась с более или менее цивилизованной каретой и теперь ехала в санях, похожих на колыбель. Они были сделаны из дерева и покрыты кожею; в них она ложилась, как в постель, с ног до головы укутавшись в меха и укрывшись ими. Здесь мог поместиться только один человек, что оказалось весьма неприятно для Лючии: не с кем было побеседовать. А ведь всякая беседа была для нее уроком русского языка, столь необходимым для будущей жизни, ибо, привыкнув смеяться в «Ридотто» над иностранцами, неблагозвучно коверкавшими певучую итальянскую речь, Лючия вовсе не желала превратиться в объект для русских насмешек. По счастью, у нее был прекрасный музыкальный слух и незаурядный дар подражания, которые позволили с лету сообразовать ее не слишком-то уклюжий, неповоротливый, заученный русский с особенностями живой обиходной речи. И если на первых постоялых дворах она видела нескрываемые насмешки, стоило ей спросить себе еды и постель, то чем дальше, тем реже ее произношение вызывало чье-то удивление. Пусть у нее не было собеседников – ее учителями невольно становились ямщики.
Привыкнув сопоставлять прошлое и настоящее, Лючия сначала почти с ужасом сравнивала мелодические песни гондольеров с заунывным речитативом русских возниц. Сначала они томили ее, подобно тому, как неумолкаемый звон колокольчика терзал ее непривычное к таким звукам ухо. Но постепенно этот звон сделался неотъемлемым свойством окружающего мира, а в нехитрых сюжетных сплетениях ямщицких песен Лючия начала открывать для себя истинно поэтические перлы, которые не раз и не два заставляли ее уронить слезу над судьбою разлученных влюбленных: непременно в их жизнь вмешивался какой-нибудь нехристь староста татарин, который принуждал девицу изменить своему милому, и тот оставался с разбитым сердцем и без всякой надежды увидеть отрадные дни.
Песни были единственной радостью ее пути – унылого, бесконечного, тяжелого. В местах, назначенных для перемены лошадей, Лючии приходилось ночевать в гадких дымных комнатках, где на пол клали солому, а сверху постилали подушки, покрывала, одеяла – этим добром Лючии пришлось однажды обзавестись и везти его с собою, если она не желала спать на голой соломе. Обеды были отнюдь не пышными: молоко, хлеб, жареное или вареное мясо. Иногда ей удавалось вымыться прямо в избе, за занавескою: зрелище черных бань пугало ее, а при мысли, что в этом сооружении, торчащем среди сугробов, надобно еще раздеться донага, и вовсе дурно становилось.
Россия чудилась ей бедной страной, и постепенно стало казаться, что и сильные мира сего живут здесь в хижинах, питаются тяжелой, неудобоваримой пищей и спят на соломе, как их крепостные, разве что носят на плечах не овчинные тулупы, а драгоценные меха. Поэтому зрелище Москвы стало для нее многоцветным, чудным оазисом среди однообразия и уныния этой бескрайней белой пустыни.
***
Здесь даже отыскалось некое подобие отеля – во всяком случае, вполне приличный постоялый двор с отдельными комнатами, нужными чуланчиками при каждой и очень недурным столом. Наевшись вволю белого влажного, рассыпчатого сыру (его здесь называли «творог») и мороженой клюквы, к которой она так пристрастилась в пути, что почти забыла о померанцах . Лючия вымыла и высушила волосы, переоделась в зеленый бархат, дивно оттеняющий загадочные переливы собольей епанчи, и взяла наемный возок – прокатиться по la sainte Moscou .
Представляя сей город неким видением Азии, Лючия с изумлением обнаружила себя в Европе, хотя, конечно, дома были пониже, а улицы, на ее взгляд, слишком широки. К нарядам москвитянок Лючия уже привыкла, а вот к грязище непролазной, которая царила на улицах, еще нет. Сюда тоже добралось весеннее солнышко, и без лошадей передвигаться было трудновато. Лючия просто влюбилась в этих животных во время своего путешествия! В Венеции, как известно, лошади только бронзовые – те, что украшают собор Святого Марка, – и теперь Лючия поняла, что венецианцы кое в чем обделены, поскольку весьма редко видят вживе этих дивных созданий природы.
Для Лючии отрадою стала огромная, мощенная камнем Красная площадь, где кипело точно такое же многолюдье, как на Пьяцце в праздничный день. Сходство довершали ошеломляюще-роскошные, варварски-пышные и очаровательно-дисгармоничные купола собора Василия Блаженного, столь остро напомнившие Лючии ту смесь мрамора, гранита, яшмы, порфира, бронзы, мозаики, скульптуры, резьбы, которая называлась собором Святого Марка, что у путешественницы дух захватило. Восторг сделался почти экстатическим, когда она поглядела на темные лики русских мадонн, погруженных в ровную и важную задумчивость. Они трогали сердце гораздо больше, чем даже мадонны Леонардо, и Лючия подумала, как хорошо было бы привезти в дар собору Святого Марка несколько таких картин (они назывались иконы). И тут же она едва не рассмеялась вслух этой мысли – столь типичной для венецианки. Ведь общеизвестно, что собор Святого Марка, по чьему-то остроумному замечанию, является альбомом Венецианской республики: альбомом, в который каждый венецианец, возвращающийся из отдаленного похода или странствия, считает себя обязанным внести и свою строку. Между тысячами колонн и колонок из порфира, серпентина, змеевика, яшмы и тому подобных немало таких, которые были силою взяты или похищены венецианцами из других храмов. В Венеции ходит легенда о некоем пилигриме, который обокрал гроб господень, дабы украсить собор Святого Марка! Сюда все годилось: и нероновские квадриги, и грубые каменные бабы, оставленные в степях скифскими царями, и статуя Аполлона, который по переходе сюда был окрещен святым Иоанном, и Юпитер, переименованный в Моисея… Языческие надписи, арабская вязь казались искусным орнаментом, нарочно изготовленным для украшения храма. Даже надгробные доски византийцев пошли на вставки в стены этого собора.
Да что! Рассказывали про одну венецианскую патрицианку, славившуюся своей красотой и недоступностью, которая отдалась французскому королю, чтобы раздобыть золота на украшение Святого Марка!
Иконы настолько очаровали Лючию, что она без раздумий отдалась бы кому угодно, чтобы их заполучить, да вот беда: кроме изможденного монаха, снимавшего догоревшие свечи, здесь никого не было, а монах сей, судя по всему, чрезмерно старательно умерщвлял свою плоть.
Отложив сие предприятие на потом и чувствуя себя несколько угоревшей в пропахшей ладаном духоте храма, она поспешила наружу – и тут сделалась добычею не менее чем двадцати нищих, бросившихся на разодетую даму со всех сторон. В голове у Лючии помутилось от звона их цепей, от протяжных стонов, от зрелища ветхих одежд, гноящихся глаз, гниющих ран, которые были выставлены на всеобщее обозрение…
Прижав к груди муфту, она с ужасом озиралась, выискивая хотя бы малую щель, через которую можно было протиснуться, но не находя пути к бегству. Она уже решилась было отступить в храм и просить помощи у бестелесного служки, как вдруг послышался властный оклик, потом свист трости, жалобные вопли тех, кому достались удары, и какой-то господин, склонившись перед Лючией, подал ей холеную, украшенную перстнями руку. Блестели тугие локоны вороного парика, блестел мех воротника, блестели пряжки на башмаках… Вполне европейское обличье, вздохнула с облегчением Лючия и умильно улыбнулась, когда глаза ее встретились с напряженным взором ее спасителя. Чудилось, только светская выдержка помогла ему сдержать уже готовое сорваться изумленное восклицание. Он поджал и без того тонкогубый рот, отчего напряглись желваки на щеках, и что-то отталкивающее проглянуло в этих гладко выбритых, припудренных, ухоженных чертах… Впрочем, тут же любезная улыбка вспорхнула на его уста, да и голос был – ну просто горячий шоколад!
– Столь прекрасной даме опасно бывать одной даже в божьем храме, княжна, – учтиво произнес незнакомец. – Не только трудолюбивые пчелы и отважные шмели, но и бестолковые трутни и даже грубые, грязные мухи норовят отведать нектара ее прелести!
Мало того, что он назвал впервые увиденную даму княжной. На взгляд Лючии, реплика была чересчур фривольной для незнакомого человека. Однако сия благоразумная мысль мелькнула и исчезла: словно боевая лошадь при звуке трубы, всколыхнулась столь долго сдерживаемая привычка, ставшая воистину второй натурой Лючии: кокетничать со всеми особями мужского пола подряд, невзирая на внешность, возраст, – разве что неприкрытая бедность могла оттолкнуть Лючию, однако незнакомец вовсе не выглядел бедным и потому получил свою порцию «нектара»:
– А вы кто же, сударь? Трудолюбивая пчелка или отважный шмель?
– О, я пчелка, которая день-деньской порхает по цветочкам, чтобы кое-как насытиться! – усмехнулся незнакомец. – Однако вы польстили мне, княжна, сравнив с отважным шмелем! Я сберегу ваш комплимент в памяти надолго, возможно, унесу его с собой в могилу… – Тут он осекся, верно, заметив искру недоумения в ее расширенных глазах, и уже более сдержанно спросил: – Да вы, верно, не узнали меня, княжна Александра Сергеевна? Я ведь Шишмарев! Евстигней Шишмарев, имел честь быть вам представленным на балу в честь именин вашей кузины, Анны Васильевны Павлищевой, помните? Значит, вы уже в Москве? А я слышал, вас ждут из Каширина-Казарина через три дня.
Лючия, растерянно моргнув, перебила своего словоохотливого спасителя:
– Вы ошиблись, сударь. Я не… я не та дама, которую вы упомянули, и, конечно, не имела чести быть с вами знакомой.
Глаза Шишмарева сделались огромными: водянисто-голубоватые, невыразительные глаза теперь были проникнуты искренним изумлением!
– Конечно, конечно, – пробормотал он растерянно, с такой пристальностью вглядываясь в глаза Лючии, что у той зуд начался в щеках, словно бы от бесцеремонного прикосновения. – Но… виноват, извините великодушно, кня… то есть я хочу сказать, сударыня. Виноват! Был введен в заблуждение невероятным сходством с означенною особою. Позвольте загладить ошибку и сопроводить вас к возку, не то этот сброд… – он особенно грозно шикнул на юродивого, обвитого веригами, простирающего к господам изъязвленные культи ног, – не то этот сброд, как я погляжу, проходу вам не даст!
Лючия покорно оперлась на его руку и пошла медленной, неуверенной походкой. Понадобилось почти сверхчеловеческое усилие воли, чтобы сдержать пляску пальцев на рукаве темно-коричневого кафтана. Шишмарев, понадеялась Лючия, не заметил ее растерянности – бубнил себе под нос:
– Право слово, скажи мне кто-нибудь, что у прекрасной княжны Александры есть двойник, я ни за что не поверил бы. Не знай доподлинно, что Александра Сергеевна – единственная дочь у своих родителей, остался бы в убеждении, что вы, сударыня, ее сестра-близнец!
– Уверяю вас, вы ошиблись, – повторила Лючия. – Но я бесконечно признательна вам за ваше столь любезное заступничество! – Она что-то еще говорила, столь же равнодушно-светское, и сама поражалась, как обморочно звучит ее голос. Ну еще бы! Сердце так и ходит ходуном! И все же она нашла в себе силы и задала еще один вопрос: – А любопытно знать, сударь, как фамилия той особы, счастливым сходством с коей наделила меня природа?
– Ее зовут княжна Казаринова, – с готовностью ответил Шишмарев и, чуть понизив голос, добавил: – Но осмелюсь возразить, сударыня. Речь идет не просто о сходстве! Вы с Александрой Сергеевной неразличимы, как две капли воды!
***
Очутившись в спасительном одиночестве возка, Лючия велела кучеру гнать на постоялый двор как можно быстрее. Ее еще пуще затрясло, когда она услышала ответ Шишмарева… ответ, который знала заранее! Только сейчас воскресло в ее памяти то место из письма Бартоломео Фессалоне, где он описывал рождение у княгини Казаринофф второго младенца. Сейчас истина вдруг встала перед ней неприкрытою: да ведь Шишмарев вел речь не просто о какой-то золотоволосой москвитянке, чем-то схожей с Лючией, а об ее сестре! Родной сестре-близнеце!
Болтливый и услужливый Шишмарев назвал все, что нужно: ее имя, имя отца – отчество, как говорится у русских, фамилию. Даму, обладавшую портретным сходством с Лючией, звали Александрой Сергеевной Казариновой, и это, без сомнения, была та самая малышка, которая родилась у бесчувственной Катарины Казаринофф лишь несколькими минутами позже своей сестры, Лючии Фессалоне.
1 2 3 4 5 6 7 8