https://wodolei.ru/catalog/mebel/Roca/
Валерия Вербинина
ПУТЕШЕСТВЕННИК ИЗ НИОТКУДА
ГЛАВА I
Собственно говоря, я и сам не знаю, зачем начал писать эти записки. Человек я совершенно обыкновенный и, можно даже сказать, ничем не примечательный. В звании моем нет ничего выдающегося, а проживаю в самом заурядном уездном городке, каких десятки тысяч по всей России. Я не могу похвастаться близким знакомством со знаменитостями, по крайней мере такими, о которых стоило бы писать (к примеру, конокрад Антипка Кривой, с которым я нередко сталкиваюсь по долгу службы, в некотором роде является местной знаменитостью, но вряд ли он достоин чего-то большего, чем несколько сухих строк полицейского рапорта). Я не участвовал ни в каких знаменательных исторических событиях, и великие дела, оказывающие влияние на судьбы мира, вершились не на моих глазах. Кажется, я никогда даже не попадал ни в какие истории, исключая разве что распитие бутылки шампанского по случаю поступления в университет, каковое распитие обернулось для меня разбитым стеклом и мучительной изжогой. И вот он я – сплошное «не», докучная череда докучных отрицаний: не был, не состоял, не подделывал векселей, не проживал по чужому виду на жительство, не женат, не богат и ни с какой решительно стороны не интересен. И внезапно оказывается, что мне совершенно не о чем писать.
А между тем – то ли оттого, что без конца идет тихий, моросящий, вынимающий душу дождь, то ли оттого, что все книги уже давно читаны и перечитаны, а журналы «Нива», «Новое время» и «Осколки» изучены вдоль и поперек, и делать совершенно нечего, и до конца дня еще ох как далеко, – хочется написать что-нибудь неожиданное, яркое, захватывающее, блеснуть оригинальностью мысли и новизною суждений. Но не писать же о дожде, о бесприютном северном лете, о том, что у стекла жужжит монотонно и недовольно муха, что чернила бледны, а мой почерк неразборчив, что мне тридцать два года и в последнее время я все чаще подумываю о самоубийстве.
Дождь, кажется, перестал. Хотел бы я видеть в этом хороший знак, но ведь я же знаю все наперед, и сегодняшний день будет точно такой же, как и все остальные дни. Народ потянется в трактиры, где-нибудь в лавочке, пока приказчик будет любезничать с хорошенькой зашедшей барышней, шустрая старушка стянет аршин сукна, на соседней улице извозчичья лошадь едва не задавит рассеянного гражданина, а тем временем в трактирном чаду разольется гармоника и подерутся двое купцов, которые только что клялись друг другу в преданности до гроба. И опять мне придется подсчитывать число разбитой посуды, выслушивать жалобы трактирщика Власа, призывать к порядку свидетелей и писать очередной никому не нужный протокол.
Тоска! Ах, если бы хоть раз произошло что-нибудь непредвиденное, неожиданное, поражающее воображение! Все, что угодно, только не трактирная драка и не мелкая кража в еще более мелкой лавочке. Хоть бы убийство какое случилось, что ли! Как три года тому назад, когда мещанин Игумнов уходил в пьяной драке свою любовницу, да еще потом так пытался дело представить, будто ее двоюродный брат убил из-за наследства. Но ничего, я его, голубчика, все равно вывел на чистую воду, и хоть он запирался как мог, я неопровержимо установил его вину. После того дела даже городской голова стал со мной здороваться. Два раза поздоровался, а на третий раз...
Что такое, никак шаги в коридоре? Быстрые, начальственные – слишком быстрые для Григория Никаноровича, по правде говоря. Неужели и впрямь что-то произошло? Неужели...
* * *
Все тем же стремительным, по-военному чеканным шагом он вошел в мою комнатку, и сразу же стало казаться, что в ней слишком мало места.
– Здравия желаю, ваше превосходительство!
– Ну ты бы, Аполлинарий Евграфович, бросил свои шутки, право...
Григорий Никанорович Ряжский – наш исправник. Он господин и повелитель всех обиженных мошенниками приказчиков, всех прохожих, претерпевших урон от чужих лошадей, и купцов, охочих до исправления чужих физиономий посредством рукоприкладства. Ни одно покусительство на уголовные уложения в нашем городе N не ускользает от его орлиного взора, даром что он путает статьи законов и более разбирается в висте, чем в тонкостях следственного дела. Во всех прочих отношениях Григорий Никанорович представляет собой прямо-таки образец примерного гражданина. Он высок, широкоплеч, носит пышные усы и в своем мундире (который ему весьма к лицу) выглядит не хуже какого-нибудь главнокомандующего. У него серые выпуклые рачьи глаза и добродушная белозубая улыбка. К женскому полу он неравнодушен, и женский пол платит ему горячей взаимностью. Уже лет пять Григорий Никанорович собирается жениться, и уже лет пять это ему никак не удается, хотя на сорок верст в округе нет ни единой маменьки, которая не мечтала бы видеть свою дочь госпожой Ряжской. Но всякий раз что-нибудь да срывается, и исправник, печально вздыхая, говорит, что ему, очевидно, не судьба познать всю сладость брачных уз.
Насколько я знаю, он, впрочем, прекрасно обходится и без них, коротая время то у одной, то у другой вдовушки, которые не требуют от него больше того, что он готов им дать.
Вообще Григорий Никанорович принадлежит к тем людям, которые умеют устраивать свою жизнь, и устраивают ее так, как нужно им. Его послужной список безупречен: исправник всего на три года старше меня, но, уверяю вас, я и за тридцать лет не сумею добиться того, что уже заслужил сей холеный, элегантный господин. Он умеет всем нравиться, и ему все рады. Ретрограды считают его за своего, но с либералами он всегда держится на либеральной ноге, показывая, что всякие условности – не для него. Он ни на секунду не забывает, что я тоже учился в университете, как и он, и шутливо отмахивается, когда я величаю его «превосходительством». Он знает, когда уместно быть фамильярным, а когда – проявить строгость, и я уверяю вас, что никто не может быть представительнее его, когда он распекает проштрафившегося городового.
Обыватели почтительно именуют его «наш полицмейстер», и не только из желания польстить, но и потому, что в Григории Никаноровиче и впрямь есть что-то от крупного начальника большого города. Он умеет приблизить к себе, умеет, если надо, держать дистанцию, умеет тонко польстить и вызвать на лесть; о своих заслугах, истинных или мнимых, он умеет промолчать так красноречиво, что обыкновенно получает двойную награду. Почему-то я уверен, что и взятки он берет с таким видом, словно делает одолжение дающему, который должен ощущать неловкость оттого, что посмел побеспокоить своим подношением столь почтенного и респектабельного человека.
Нет, я не отрицаю несомненных достоинств Ряжского: он не плут, не пьяница, не лицемер, не подлец; он по-своему очень умен, хотя ум у него не врожденный, а такой, который везде чего-то нахватался и методично использует накопленные знания. При всей своей лени (а в душе исправник страшно ленив, хоть и тщательно скрывает это) Григорий Никанорович умеет производить впечатление самого деятельного человека, и в первую очередь потому, что ловко находит для себя помощников, которые делают за него всю основную работу.
Еще недавно таких помощников было двое – я и Тимофей Столяров, но потом Тимофей обзавелся супругой и уехал в женино имение в Екатеринославской губернии. Случилось это восемь месяцев тому назад, в ноябре 1883-го, и с тех пор я, оставшись в одиночестве, извел бесчисленное количество бумаги и написал множество рапортов о пострадавших прохожих, побитых женах, реже – побитых мужьях, а чаще всего – об украденном имуществе. Некоторое оживление внес приезд к мещанке Евсеевой внука-студента, по слухам, революционера и анархиста, и Григорий Никанорович уже был готов назначить за смутьяном тайный надзор, да тут выяснилось, что студент обратился к богу и готовится поступать в монахи. Монахом он, впрочем, так и не стал, потому что влюбился в цыганку и сбежал вместе с ней. Узнав о том, Григорий Никанорович долго вздыхал и качал головой – должно быть, тоже имел виды на цыганку.
– До чего же непостоянна нынешняя молодежь – никакой основательности! – заметил он, помнится, тогда.
В самом Григории Никаноровиче этой основательности было чуть ли не с избытком, не зря же его обожают женщины, уважают мужчины и даже уличные мальчишки провожают его восхищенными взорами, едва он появляется на улице.
Интересно, почему же я терпеть его не могу?..
– Ну, что новенького, Аполлинарий Евграфович?
– Ничего, Григорий Никанорович.
– Тэк-с.
Исправник прошелся по комнате, бросил зачем-то взгляд за окно, убедился, что вид за ним находится на прежнем месте, и на каблуках круто обернулся ко мне.
– А что там со Стариковым?
Илья Ефимович Стариков – бывший помещик, запойный пьяница, не так давно потерявший за долги свое имение и осевший в городе, – два дня назад был задержан за непотребное поведение в нетрезвом виде. По совести говоря, я удивился вопросу, потому что он был не того калибра персоной, чтобы беспокоить представительного Григория Никаноровича.
– Старикова утром отпустили. Он оплатил причиненные трактирщику Фролову убытки.
– Тэк-с, тэк-с.
Григорий Никанорович вновь вперил взор в окно, но лабазы за ним и унылая пожарная каланча, равно как и корявая вывеска «Моды парижские, лондонские и иные прочие от madame Федосеевой» никуда не хотели деваться.
– Отпустили, значит... Гм! То есть он вполне мог это совершить.
Невольно я подался вперед.
– Что совершить, Григорий Никанорович?
– Убийство.
ГЛАВА II
Краткое, звучное, вкусное слово «убийство», которое так обожают все без исключения авторы уголовных романов, вдохнуло жизнь в сырой безнадежный день. Не скрою, я почувствовал нечто вроде прилива сил. В нашем городке приключилось убийство... Значит, для меня еще не все потеряно! Я достал свою записную книжку, куда имел обыкновение заносить все самые важные дела. Последней строкой в ней стояло: «Кража белья у Прасковьи Сыромятиной...» К черту Прасковью!
– Тысяча извинений, Григорий Никанорович. Я ничего не знал, никто мне ни о чем подобном не докладывал. Я готов немедленно приступить к делу.
– Да уж, вся надежда только на вас, – вздохнул исправник, валясь на стул. – Полагаю, впрочем, что это дело рук Старикова. Из мести...
– Где произошло убийство? – спросил я, решив до поры не придавать значения обвинениям, не подкрепленным никакими фактами.
– В лепехинском лесу.
Я нахмурился. Когда-то весь лепехинский лес, сама деревенька Лепехино и огромная усадьба с двенадцатью колоннами на фасаде принадлежали предкам Старикова, а потом ему самому. Казалось, что все имущество без особых хлопот перейдет в руки Дмитрия, единственного сына Ильи Ефимовича, но судьба распорядилась иначе. Отличавшийся на редкость склочным характером, Стариков вусмерть разругался с сыном и выгнал его из дому. Через несколько лет жизни, полной нужды и всяческих лишений, Дмитрий повесился в Петербурге, в комнатке на чердаке – ему было нечем платить за жилье, а отец, порвавший с ним все отношения, заявил, что не даст ему ни гроша, и сдержал свое слово. Однако гибель Дмитрия произвела на Илью Ефимовича ужасное впечатление. Теперь он сожалел о случившемся, раскаивался в своем жестокосердии и вдобавок ко всему начал крепко выпивать. Стариков и раньше был склонен к буйству и диким выходкам, а теперь сделался совершенно невыносимым. Люди отвернулись от него, и даже самые преданные друзья предпочли забыть о его существовании. Состояние его пошатнулось, дела пришли в полное расстройство, да и последствия 1861 года[1] не лучшим образом сказались на его благополучии. Финал истории вышел вполне закономерным и логичным: Стариков разорился и вынужден был перебраться в N, а усадьбу вместе с лесом и охотничьими угодьями приобрела семья Веневитиновых. Это были богатые, сытые, уверенные в себе люди, которых в N почему-то сразу же невзлюбили – они были приезжие, откуда-то из Вологодской губернии, муж выдавал себя за дворянина, но для дворянина он слишком хорошо вел дела, а жена его и дочь, как стало достоверно известно из самых надежных источников, выписывали себе платья из самого Парижа. Через несколько дней дочь должна была выйти замуж, а ее жених...
У меня заныло под ложечкой. Григорий Никанорович упорно избегал моего взгляда. Неужели ополоумевший от пьянства Стариков посмел поднять руку на кого-то из членов семьи, завладевшей его имуществом? Ведь недаром же исправник упомянул о мести...
Да уж, кажется, происшествие будет почище, чем убийство любовницы Игумнова!
– Кто жертва? – спросил я, поправляя очки.
Григорий Никанорович замялся, и одно это должно было подтвердить мои самые худшие предчувствия.
– Дело очень деликатное, Аполлинарий Евграфович... Я бы попросил вас проявить крайнюю осторожность.
– Разумеется, разумеется, – нетерпеливо сказал я. – Так как ее зовут?
– Кого?
– Жертву, разумеется. – Непонятливость начальника начала меня раздражать.
Григорий Никанорович вздохнул:
– Вы должны принять в соображение, что жертва занимала в доме Веневитиновых совершенно особое, я бы даже сказал, исключительное положение... Она была любимицей Анны Львовны.
Анной Львовной звали хозяйку дома. Так что, убита одна из горничных? Я терялся в догадках.
– Кхм! – Исправник выразительно кашлянул в кулак. – Непростое дело, крайне непростое, доложу я вам.
– Позвольте мне самому судить, – уже сердито сказал я. – Но вы так и не сказали мне имени жертвы.
И тут Григорий Никанорович удивился:
– Как, разве вы еще не догадались? Это Жужу.
– Жужу?
– Ну да... Любимая левретка Анны Львовны. Сегодня утром она пропала, а через несколько часов ее нашли в лесу. Кто-то задушил несчастное животное... Изверг, истинный изверг! Бедная Анна Львовна вне себя от горя. Мне пришлось пообещать ей, что убийцу непременно отыщут и примут меры. Вы уж постарайтесь, Аполлинарий Евграфович.
1 2 3 4 5 6 7
ПУТЕШЕСТВЕННИК ИЗ НИОТКУДА
ГЛАВА I
Собственно говоря, я и сам не знаю, зачем начал писать эти записки. Человек я совершенно обыкновенный и, можно даже сказать, ничем не примечательный. В звании моем нет ничего выдающегося, а проживаю в самом заурядном уездном городке, каких десятки тысяч по всей России. Я не могу похвастаться близким знакомством со знаменитостями, по крайней мере такими, о которых стоило бы писать (к примеру, конокрад Антипка Кривой, с которым я нередко сталкиваюсь по долгу службы, в некотором роде является местной знаменитостью, но вряд ли он достоин чего-то большего, чем несколько сухих строк полицейского рапорта). Я не участвовал ни в каких знаменательных исторических событиях, и великие дела, оказывающие влияние на судьбы мира, вершились не на моих глазах. Кажется, я никогда даже не попадал ни в какие истории, исключая разве что распитие бутылки шампанского по случаю поступления в университет, каковое распитие обернулось для меня разбитым стеклом и мучительной изжогой. И вот он я – сплошное «не», докучная череда докучных отрицаний: не был, не состоял, не подделывал векселей, не проживал по чужому виду на жительство, не женат, не богат и ни с какой решительно стороны не интересен. И внезапно оказывается, что мне совершенно не о чем писать.
А между тем – то ли оттого, что без конца идет тихий, моросящий, вынимающий душу дождь, то ли оттого, что все книги уже давно читаны и перечитаны, а журналы «Нива», «Новое время» и «Осколки» изучены вдоль и поперек, и делать совершенно нечего, и до конца дня еще ох как далеко, – хочется написать что-нибудь неожиданное, яркое, захватывающее, блеснуть оригинальностью мысли и новизною суждений. Но не писать же о дожде, о бесприютном северном лете, о том, что у стекла жужжит монотонно и недовольно муха, что чернила бледны, а мой почерк неразборчив, что мне тридцать два года и в последнее время я все чаще подумываю о самоубийстве.
Дождь, кажется, перестал. Хотел бы я видеть в этом хороший знак, но ведь я же знаю все наперед, и сегодняшний день будет точно такой же, как и все остальные дни. Народ потянется в трактиры, где-нибудь в лавочке, пока приказчик будет любезничать с хорошенькой зашедшей барышней, шустрая старушка стянет аршин сукна, на соседней улице извозчичья лошадь едва не задавит рассеянного гражданина, а тем временем в трактирном чаду разольется гармоника и подерутся двое купцов, которые только что клялись друг другу в преданности до гроба. И опять мне придется подсчитывать число разбитой посуды, выслушивать жалобы трактирщика Власа, призывать к порядку свидетелей и писать очередной никому не нужный протокол.
Тоска! Ах, если бы хоть раз произошло что-нибудь непредвиденное, неожиданное, поражающее воображение! Все, что угодно, только не трактирная драка и не мелкая кража в еще более мелкой лавочке. Хоть бы убийство какое случилось, что ли! Как три года тому назад, когда мещанин Игумнов уходил в пьяной драке свою любовницу, да еще потом так пытался дело представить, будто ее двоюродный брат убил из-за наследства. Но ничего, я его, голубчика, все равно вывел на чистую воду, и хоть он запирался как мог, я неопровержимо установил его вину. После того дела даже городской голова стал со мной здороваться. Два раза поздоровался, а на третий раз...
Что такое, никак шаги в коридоре? Быстрые, начальственные – слишком быстрые для Григория Никаноровича, по правде говоря. Неужели и впрямь что-то произошло? Неужели...
* * *
Все тем же стремительным, по-военному чеканным шагом он вошел в мою комнатку, и сразу же стало казаться, что в ней слишком мало места.
– Здравия желаю, ваше превосходительство!
– Ну ты бы, Аполлинарий Евграфович, бросил свои шутки, право...
Григорий Никанорович Ряжский – наш исправник. Он господин и повелитель всех обиженных мошенниками приказчиков, всех прохожих, претерпевших урон от чужих лошадей, и купцов, охочих до исправления чужих физиономий посредством рукоприкладства. Ни одно покусительство на уголовные уложения в нашем городе N не ускользает от его орлиного взора, даром что он путает статьи законов и более разбирается в висте, чем в тонкостях следственного дела. Во всех прочих отношениях Григорий Никанорович представляет собой прямо-таки образец примерного гражданина. Он высок, широкоплеч, носит пышные усы и в своем мундире (который ему весьма к лицу) выглядит не хуже какого-нибудь главнокомандующего. У него серые выпуклые рачьи глаза и добродушная белозубая улыбка. К женскому полу он неравнодушен, и женский пол платит ему горячей взаимностью. Уже лет пять Григорий Никанорович собирается жениться, и уже лет пять это ему никак не удается, хотя на сорок верст в округе нет ни единой маменьки, которая не мечтала бы видеть свою дочь госпожой Ряжской. Но всякий раз что-нибудь да срывается, и исправник, печально вздыхая, говорит, что ему, очевидно, не судьба познать всю сладость брачных уз.
Насколько я знаю, он, впрочем, прекрасно обходится и без них, коротая время то у одной, то у другой вдовушки, которые не требуют от него больше того, что он готов им дать.
Вообще Григорий Никанорович принадлежит к тем людям, которые умеют устраивать свою жизнь, и устраивают ее так, как нужно им. Его послужной список безупречен: исправник всего на три года старше меня, но, уверяю вас, я и за тридцать лет не сумею добиться того, что уже заслужил сей холеный, элегантный господин. Он умеет всем нравиться, и ему все рады. Ретрограды считают его за своего, но с либералами он всегда держится на либеральной ноге, показывая, что всякие условности – не для него. Он ни на секунду не забывает, что я тоже учился в университете, как и он, и шутливо отмахивается, когда я величаю его «превосходительством». Он знает, когда уместно быть фамильярным, а когда – проявить строгость, и я уверяю вас, что никто не может быть представительнее его, когда он распекает проштрафившегося городового.
Обыватели почтительно именуют его «наш полицмейстер», и не только из желания польстить, но и потому, что в Григории Никаноровиче и впрямь есть что-то от крупного начальника большого города. Он умеет приблизить к себе, умеет, если надо, держать дистанцию, умеет тонко польстить и вызвать на лесть; о своих заслугах, истинных или мнимых, он умеет промолчать так красноречиво, что обыкновенно получает двойную награду. Почему-то я уверен, что и взятки он берет с таким видом, словно делает одолжение дающему, который должен ощущать неловкость оттого, что посмел побеспокоить своим подношением столь почтенного и респектабельного человека.
Нет, я не отрицаю несомненных достоинств Ряжского: он не плут, не пьяница, не лицемер, не подлец; он по-своему очень умен, хотя ум у него не врожденный, а такой, который везде чего-то нахватался и методично использует накопленные знания. При всей своей лени (а в душе исправник страшно ленив, хоть и тщательно скрывает это) Григорий Никанорович умеет производить впечатление самого деятельного человека, и в первую очередь потому, что ловко находит для себя помощников, которые делают за него всю основную работу.
Еще недавно таких помощников было двое – я и Тимофей Столяров, но потом Тимофей обзавелся супругой и уехал в женино имение в Екатеринославской губернии. Случилось это восемь месяцев тому назад, в ноябре 1883-го, и с тех пор я, оставшись в одиночестве, извел бесчисленное количество бумаги и написал множество рапортов о пострадавших прохожих, побитых женах, реже – побитых мужьях, а чаще всего – об украденном имуществе. Некоторое оживление внес приезд к мещанке Евсеевой внука-студента, по слухам, революционера и анархиста, и Григорий Никанорович уже был готов назначить за смутьяном тайный надзор, да тут выяснилось, что студент обратился к богу и готовится поступать в монахи. Монахом он, впрочем, так и не стал, потому что влюбился в цыганку и сбежал вместе с ней. Узнав о том, Григорий Никанорович долго вздыхал и качал головой – должно быть, тоже имел виды на цыганку.
– До чего же непостоянна нынешняя молодежь – никакой основательности! – заметил он, помнится, тогда.
В самом Григории Никаноровиче этой основательности было чуть ли не с избытком, не зря же его обожают женщины, уважают мужчины и даже уличные мальчишки провожают его восхищенными взорами, едва он появляется на улице.
Интересно, почему же я терпеть его не могу?..
– Ну, что новенького, Аполлинарий Евграфович?
– Ничего, Григорий Никанорович.
– Тэк-с.
Исправник прошелся по комнате, бросил зачем-то взгляд за окно, убедился, что вид за ним находится на прежнем месте, и на каблуках круто обернулся ко мне.
– А что там со Стариковым?
Илья Ефимович Стариков – бывший помещик, запойный пьяница, не так давно потерявший за долги свое имение и осевший в городе, – два дня назад был задержан за непотребное поведение в нетрезвом виде. По совести говоря, я удивился вопросу, потому что он был не того калибра персоной, чтобы беспокоить представительного Григория Никаноровича.
– Старикова утром отпустили. Он оплатил причиненные трактирщику Фролову убытки.
– Тэк-с, тэк-с.
Григорий Никанорович вновь вперил взор в окно, но лабазы за ним и унылая пожарная каланча, равно как и корявая вывеска «Моды парижские, лондонские и иные прочие от madame Федосеевой» никуда не хотели деваться.
– Отпустили, значит... Гм! То есть он вполне мог это совершить.
Невольно я подался вперед.
– Что совершить, Григорий Никанорович?
– Убийство.
ГЛАВА II
Краткое, звучное, вкусное слово «убийство», которое так обожают все без исключения авторы уголовных романов, вдохнуло жизнь в сырой безнадежный день. Не скрою, я почувствовал нечто вроде прилива сил. В нашем городке приключилось убийство... Значит, для меня еще не все потеряно! Я достал свою записную книжку, куда имел обыкновение заносить все самые важные дела. Последней строкой в ней стояло: «Кража белья у Прасковьи Сыромятиной...» К черту Прасковью!
– Тысяча извинений, Григорий Никанорович. Я ничего не знал, никто мне ни о чем подобном не докладывал. Я готов немедленно приступить к делу.
– Да уж, вся надежда только на вас, – вздохнул исправник, валясь на стул. – Полагаю, впрочем, что это дело рук Старикова. Из мести...
– Где произошло убийство? – спросил я, решив до поры не придавать значения обвинениям, не подкрепленным никакими фактами.
– В лепехинском лесу.
Я нахмурился. Когда-то весь лепехинский лес, сама деревенька Лепехино и огромная усадьба с двенадцатью колоннами на фасаде принадлежали предкам Старикова, а потом ему самому. Казалось, что все имущество без особых хлопот перейдет в руки Дмитрия, единственного сына Ильи Ефимовича, но судьба распорядилась иначе. Отличавшийся на редкость склочным характером, Стариков вусмерть разругался с сыном и выгнал его из дому. Через несколько лет жизни, полной нужды и всяческих лишений, Дмитрий повесился в Петербурге, в комнатке на чердаке – ему было нечем платить за жилье, а отец, порвавший с ним все отношения, заявил, что не даст ему ни гроша, и сдержал свое слово. Однако гибель Дмитрия произвела на Илью Ефимовича ужасное впечатление. Теперь он сожалел о случившемся, раскаивался в своем жестокосердии и вдобавок ко всему начал крепко выпивать. Стариков и раньше был склонен к буйству и диким выходкам, а теперь сделался совершенно невыносимым. Люди отвернулись от него, и даже самые преданные друзья предпочли забыть о его существовании. Состояние его пошатнулось, дела пришли в полное расстройство, да и последствия 1861 года[1] не лучшим образом сказались на его благополучии. Финал истории вышел вполне закономерным и логичным: Стариков разорился и вынужден был перебраться в N, а усадьбу вместе с лесом и охотничьими угодьями приобрела семья Веневитиновых. Это были богатые, сытые, уверенные в себе люди, которых в N почему-то сразу же невзлюбили – они были приезжие, откуда-то из Вологодской губернии, муж выдавал себя за дворянина, но для дворянина он слишком хорошо вел дела, а жена его и дочь, как стало достоверно известно из самых надежных источников, выписывали себе платья из самого Парижа. Через несколько дней дочь должна была выйти замуж, а ее жених...
У меня заныло под ложечкой. Григорий Никанорович упорно избегал моего взгляда. Неужели ополоумевший от пьянства Стариков посмел поднять руку на кого-то из членов семьи, завладевшей его имуществом? Ведь недаром же исправник упомянул о мести...
Да уж, кажется, происшествие будет почище, чем убийство любовницы Игумнова!
– Кто жертва? – спросил я, поправляя очки.
Григорий Никанорович замялся, и одно это должно было подтвердить мои самые худшие предчувствия.
– Дело очень деликатное, Аполлинарий Евграфович... Я бы попросил вас проявить крайнюю осторожность.
– Разумеется, разумеется, – нетерпеливо сказал я. – Так как ее зовут?
– Кого?
– Жертву, разумеется. – Непонятливость начальника начала меня раздражать.
Григорий Никанорович вздохнул:
– Вы должны принять в соображение, что жертва занимала в доме Веневитиновых совершенно особое, я бы даже сказал, исключительное положение... Она была любимицей Анны Львовны.
Анной Львовной звали хозяйку дома. Так что, убита одна из горничных? Я терялся в догадках.
– Кхм! – Исправник выразительно кашлянул в кулак. – Непростое дело, крайне непростое, доложу я вам.
– Позвольте мне самому судить, – уже сердито сказал я. – Но вы так и не сказали мне имени жертвы.
И тут Григорий Никанорович удивился:
– Как, разве вы еще не догадались? Это Жужу.
– Жужу?
– Ну да... Любимая левретка Анны Львовны. Сегодня утром она пропала, а через несколько часов ее нашли в лесу. Кто-то задушил несчастное животное... Изверг, истинный изверг! Бедная Анна Львовна вне себя от горя. Мне пришлось пообещать ей, что убийцу непременно отыщут и примут меры. Вы уж постарайтесь, Аполлинарий Евграфович.
1 2 3 4 5 6 7