https://wodolei.ru/catalog/mebel/shafy-i-penaly/
Я мигом оседлала его, в первый раз по своей инициативе припала к его губам, зарылась лицом на его груди, потребовала его… И он, точно долгие годы ждал этой минуты, яростно вошел в меня.
– Говори! – вопила я. – Рассказывай, как горели дома!
– Мы оцепили деревню, чтобы никто не мог улизнуть… Облили бензином и подожгли.
– Вы слышали крики? Рассказывай! Как они кричали?
– Слышали… Некоторым детям и женщинам удавалось выбраться из горящего дома. Их пристреливали.
Мы стонали в два голоса, катаясь на постели.
– Рассказывай! Что было с женщинами, когда в них стреляли?
Вдруг все кончилось, он обмяк, молча поднялся и вышел из спальни, а я, обливаясь потом, осталась лежать на спине. Муж вернулся, лег и закрыл глаза, как будто ничего и не было.
После этого случая мы никогда больше не касались тех воспоминаний. В моем муже по-прежнему уживались мягкость и своеволие, простодушие и нервозность. Он беспокоился, что его могут привлечь как военного преступника, но все обошлось. Может быть потому, что те, кто мог выступить свидетелями обвинения, сгорели заживо? Некому было подать в суд? До сих пор мне кажется это удивительным.
Однако события прошлого, озарившие ту памятную ночь ярким пламенем, не исчезли из нашей супружеской жизни. Не только не исчезли, но и стали искрами, готовыми вспыхнуть в любую минуту и определяющими мое отношение к мужу. Мы больше не заговаривали об этом вслух, это было табу, священной тайной, связующей нас, супругов.
Буду предельно откровенна.
И в последующем я каждый раз, когда делила ложе с мужем, глядя на его лицо, освещенное лампой, неизменно воображала одна маленькую, никогда не виданную мной деревушку. Муж расставляет подчиненных так, чтобы никто не мог убежать. Женщин и детей запихивают в глинобитную лачугу, крытую соломой. Кавасаки обливает ее бензином. А он ждет, нетерпеливо поглядывая на часы. Наконец, все готово, зажигают огонь. Вспыхивает соломенная крыша, пламя мгновенно охватывает весь дом и вместе с черным дымом взметается в небо. Вместе с пламенем в небо поднимаются крики и плач. Выбегают превратившиеся в горящие факелы женщины, обнимающие детей. И муж вместе со своими подчиненными методично их отстреливает.
Мой муж убийца. Помню, я смотрела на него и думала: этот человек, который сейчас лежит на кровати и, попивая виски, читает книгу, убивал женщин и детей… Неожиданно всю меня с головы до пят пронзило невыразимое наслаждение, и я, кажется, даже простонала. Но Нарусэ ни о чем не догадался.
– Что с тобой? – спросил он. – Ты не спишь? Попался такой увлекательный детектив, невозможно остановиться, пока не дочитаешь до конца.
Его улыбающееся лицо было в точности таким, каким я знала его с давних пор. Всеобщий любимец, преподаватель, обожаемый студентами.
В моменты телесной близости я воображала все одну и ту же сцену. Благодаря ей я доходила до несказанного наслаждения, благодаря ей крепла моя любовь к мужу. Эта составляющая его существо двойственность, эта многосложность усиливали мою привязанность к нему. Не было случая, чтобы я осуждала его или чувствовала к нему презрение. Более того, содеянное им не вызывало у меня ни малейшего отвращения. Если бы я была мужчиной и меня, как его, послали на фронт, я бы наверняка поступила так же. И потом продолжала бы жить как ни в чем не бывало, так, чтобы даже самый близкий человек ничего не заподозрил… Не знаю, мучился ли он в глубине души тем, что совершил. Во всяком случае, я, его жена, этого не замечала. И мне ни в малейшей степени не было совестно от того, что меня возбуждает его преступление и что я использую его ради своего удовольствия.
Наш брак продолжался двадцать три года. Мы жили счастливо, пока муж не погиб в автокатастрофе, возвращаясь из университета. Ему было пятьдесят пять лет. Произошедшее в китайской деревне было лишь однажды темой нашего разговора, но оно стало угольями, постоянно тлеющими в наших сердцах, готовыми яростно вспыхнуть в любую минуту, питающими в нас плотскую страсть. Кавасаки больше не объявлялся, муж достиг довольно значительных успехов на научной стезе, и коллеги искренне скорбели о его кончине.
После смерти мужа я ощутила в себе пустоту, которую ничем не заполнить. Можете представить, как страдала я от того, что не родила от него ребенка! Впервые я почувствовала сильное желание быть матерью, чувство, которое прежде было мне незнакомо.
Чтобы хоть как-то заполнить пустоту, я по совету друзей поступила на курсы волонтеров. Их цель – подготовить добровольцев, которые могли бы работать в одной из столичных клиник.
После года занятий я получила направление в известную вам больницу. Когда меня спросили, какое отделение я бы предпочла, я, не задумываясь, назвала педиатрию. До сих пор помню: когда под руководством медсестры я впервые сунула бутылочку с молоком в рот недоношенного младенца, помещенного в маленький стеклянный ящик, я почувствовала жар в сосках своей никогда не кормившей груди. Когда я видела, как больные лейкозом дети, обнимавшие меня, просившие меня рассказать им сказку, меньше чем через месяц неуклонно слабели и, несмотря на все переливания крови и противораковые инъекции, впадали в кому, я от всего сердца молила богов, чтобы мне позволили умереть вместо них. Поверьте, это была не рисовка, я искренне желала этого!
А с другой стороны, та же самая я ни на минуту не забывала о том, что совершил мой муж. Когда я возвращалась из клиники домой и, отужинав, предавалась своим мыслям, висящая на стене фотография мужа вновь наполняла меня воспоминаниями. Взметнувшееся пламя охватывает крестьянский дом, искры и черный дым взметаются в небо, из дома с воплями выбегают женщины и дети… Этих детей убивает мой муж… Нет, я сама вместе с мужем, смеясь, стреляю в этих детей… Эти воспоминания, сливаясь с образом мужа, пробуждают во мне неодолимое возбуждение. Из каких бездн оно восстает? Куда ведет меня? Этот душевный мрак, с которым не могут справиться ни здравомыслие, ни рассудок…
Случайно я познакомилась с молодой женщиной, которая, как и я, носит в душе этот неодолимый мрак. Не буду скрывать, речь о Мотоко Итои, нарисовавшей Ваш портрет.
Мотоко, пусть и иначе, дала мне возможность испытать то же наслаждение, которому научил меня муж. В приступе страсти она молит о смерти. И я говорю ей: Умри! Видите ли, люди гибнут не только во имя любви и красоты, порой они идут на смерть ради уродства и падения в ничто. Я убеждаюсь в этом всякий раз, когда смотрю на Мотоко. Хочу, чтобы Вы об этом знали.
Проведя ночь с Мотоко, я на следующий день с легким сердцем иду в больницу, обнимаю детей, помогаю медсестрам. Но ночью… Когда-то давно муж рассказал мне, девочке, о чулане души. В этом чулане сидит кукла с большими глазами, и как только наступает ночь, она оживает и начинает танцевать. Вот и в моей душе живет и танцует такая кукла. Вы, наверно, спросите, кто из нас подлинная я? Но я этого не знаю. Вы спросите, страдаю ли я от такой раздвоенности и внутреннего противоречия? Да, иногда я сама себе внушаю ужас. Мне жутко. Но бывает и по-другому, и эти мысли меня нисколько не угнетают. Дописав до этого места, я…»
Когда Сугуро вернулся из своей рабочей квартиры домой, в ярко освещенной гостиной на столе, украшенном цветами, стояли большие суповые тарелки, купленные в Милане. Обычно эти тарелки доставались только по случаю семейных праздников.
– Что такое сегодня? – спросил он.
– Как, ты забыл? – возмутилась жена. – Сегодня же годовщина нашей свадьбы!
– Ах да, конечно.
Его мысли были целиком заняты письмом Нарусэ. Прошло уже три дня, как он его прочел, но не переставал удивляться, и с каждым днем любопытство в нем разгоралось все сильнее. С одной стороны, это страшная женщина, но, будучи писателем, он не мог просто-напросто отвергнуть ее и забыть. Отправляя в рот суп, он только для приличия спросил жену, что она делала сегодня, и вполуха выслушал, что она была у врача, который сделал ей инъекцию против болей в суставах, затем на обратном пути зашла на ярмарку нового электрообогревательного оборудования.
Этот разговор давно стал для них чем-то вроде супружеского ритуала, и Сугуро не забывал к месту улыбаться или кивать.
– Как же много каждый год появляется новых полезных электроприборов!
– Ты только восторгаешься, а ничего не покупаешь.
– Да уж скоро зима кончится.
Разумеется, Сугуро и словом не заикнулся о встрече с Кобари, о «Шато руж» и уж конечно же не сказал о письме Нарусэ. Все это было вне того мира, который они с женой создали за много лет совместными усилиями, и потому не могло стать предметом разговора.
– Я написала письмо Мицу, узнать, как у нее дела, но ответа не получила.
– Нынешняя молодежь терпеть не может писать.
– Когда будешь гулять… если случайно встретишь ее…
– Вряд ли это возможно. Ты бы вот что – купила садовую лопатку. Уже скоро высаживать луковицы.
Уклонившись от разговора о Мицу, он вернулся к привычной, ничего не значащей болтовне, поглядывая на постаревшее лицо жены, у которой начали седеть волосы. Украдкой наблюдал за тем, как движутся губы, когда она ест. В отличие от Нарусэ, ее манера есть не внушала никаких сексуальных помыслов… Сугуро вновь вспомнил чей-то рассказ про примерную супругу, сопоставляя его с письмом Нарусэ. Нет ли в его жене таких же противоречий, как в Нарусэ, не скрывает ли и она в душе тайный мир, о существовании которого невозможно догадаться, если судить по внешнему виду? Что, если жена всего лишь раз и навсегда вошла в образ, чтобы подладиться к нему? Но даже предполагать такое о жене казалось святотатством. И однако, точно волос, попавшийся в супе и приставший к языку, мучила фраза из письма Нарусэ: «Вы спросите, которая из них я?» И еще: «Иногда я сама себе внушаю ужас. Мне жутко».
V
Ночью его разбудил телефонный звонок. Он доносился с нижнего этажа с назойливой требовательностью. Часы на ночном столике высвечивали два часа.
– Телефон! – зашевелилась на соседней кровати жена.
– Пусть звонит.
– Ты думаешь?… Наверно, опять чьи-то шалости.
Сугуро молча слушал пронзительный звон. Наверняка и жена, лежа в темноте, прислушивалась беспокойно. Этот звук казался стоном, идущим со дна души. Бездонная дыра, разинувшая свой зев. И завывающий в ней ветер. То, о чем он еще не писал в своих романах…
В комнате для гостей, как в гримерной, на всех четырех стенах висели зеркала. Сугуро хмуро глядел на свои размноженные отражения. Он попивал чай, который принесла девушка, когда, постучав в дверь, вошел Куримото.
– Зал уже заполнен на восемьдесят процентов. На ваши с Тоно лекции всегда сбегаются домохозяйки.
Серьезный юноша-редактор ни разу не упоминал об их прогулке по злачной улице в Кабукитё. Ясно, что заговорить об этом он считал неприличным по отношению к почтенному писателю.
– О чем сегодня говорит Тоно?
– О галлюцинациях. Такова объявленная тема.
Издательская компания, в которой работал Куримото, раз в месяц приглашала двух лекторов, чтобы выступить перед читательской публикой. Тоно, получивший приглашение выступать вместе с Сугуро, был психологом, придерживающимся фрейдистского направления. Они несколько раз встречались на банкетах. Тема «о галлюцинациях» с фрейдистской точки зрения, очевидно, подразумевала объяснение галлюцинаций, как порождений либидо, но это все, что мог предположить Сугуро.
Куримото ушел, и, когда Сугуро допил чай, появился толстый Тоно. Он, видимо, был прямиком из университета. Положив на гримерный стол новенький атташе-кейс, он сказал писклявым, не вязавшимся с его тучным телом, голосом:
– Я обойдусь без чая. У меня с собой есть кое-что получше. – Точно фокусник, он извлек маленькую фляжку виски. – Перед лекцией я всегда принимаю это.
– Взбадривает?
– Еще как! Глотнешь, и все, кто находится в зале, кажутся какими-то букашками.
– Подходящий пример галлюцинации для твоей сегодняшней лекции, – заметил Сугуро. – Не правда ли, иллюзии столь же полезны, что и реальность?
Вновь появился Куримото и объявил, что все шестьсот мест заполнены. Что, если одно из них занимает Нарусэ? Сугуро послал, не подписавшись, открытку с программой лекций на адрес больницы. Где-то в душе он надеялся, что она придет. Тоно взглянул на стенные часы:
– Осталось двадцать минут. Кажется, я пришел слишком рано.
– Нет, так спокойнее и для меня, выступающего первым, – покачал головой Сугуро. – Кстати, я хотел тебя спросить об одной вещи. Можно?
– Пожалуйста. О чем? – Прополаскивая рот виски, Тоно опасливо заерзал на стуле, слишком миниатюрном для его внушительного туловища.
– Как вы, психоаналитики, объясняете садизм и мазохизм?
– Садизм? Мазохизм?
– Да.
– Надо же, не думал, что тебя интересуют такие вещи! – рассмеялся Тоно. – Ты же христианин?
– Но при этом я писатель, которого волнует все в человеке.
– Ну конечно. Извини. Я не так выразился, просто я всегда относил тебя к писателям, склонным к биофилии.
– Не мог бы ты попроще? Я не силен в специальных терминах.
– Есть такой философ и психолог – Эрих Фромм. Он делит людей на два типа. Существуют писатели, которые по преимуществу любят в человеческой жизни созидательную цельность и гармонию. Например, Мусянокодзи. К ним же можно отнести Ямамото Юдзо. Из иностранных – прежде всего Гете. Таких писателей Фромм относит к биофильному типу. Разве ты не из этой категории?
– Откуда ж мне знать?
– Однако существует и другой тип писателей – те, кого влечет не созидательное будущее, а всё темное, отжившее, по натуре склонны к самоубийству. Классический пример – Дадзай Осаму. Этот тип он называет некрофильским.
– У нас, литераторов, чаще говорят о склонности к разрушению. Но при чем здесь мазохизм?
– Как при чем? Люди, относящиеся к некрофильскому типу, как ты сам сказал, склонны к разрушению. И прежде всего их влечет к саморазрушению, к падению, к деградации. Усиливаясь, эта наклонность проявляется в желании вернуться в неорганическое, инертное состояние.
– Что значит – неорганическое состояние?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26