https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy_s_installyaciey/
Газон перед зданием был усыпан золотыми опавшими листьями вязов и каштанов, игравшие там дети бросали корм птицам. По прошлому опыту я знал, что в это время дня посетителей в музее почти не бывает.
Сквозь оконные витражи в зал проникали скупые лучи осеннего солнца, в углах сидело несколько служителей, и больше – ни души. Я рассматривал единорога на гобелене, о котором рассказывает Рильке в своих «Записках Мальте». Затем мой взгляд задержался на старинных статуях святых, созданных в XII–XIII вв., и, наконец, я остановился перед одним из тех шедевров, воспоминания о которых давно похоронил на дне своей души. То было воплощение подлинно высокого, искусства, служить которому я хотел, но спасовал и погряз в тине мещанского благополучия. Передо мной был вырезанный из дерева неизвестным мастером мертвый лик распятого Христа. Изборожденный морщинами, с каплями липкого пота лоб мученика. Выступающие скулы и заострившийся костлявый нос, обмякшие скорбные губы человека, терпевшего до последнего вздоха. Словами все не передашь, но от этого лица, вырезанного из одного куска дерева, исходил какой-то неизъяснимый свет, бьющий в глаза и приковывающий взор.
Сколько раз в былое время я подходил к этой деревянной скульптуре и мечтал о том, чтобы самому создать произведение, которое излучало бы такой же негасимый свет. Но когда я вернулся в Японию, обзавелся семьей и с головой ушел в житейские дела, мне стало казаться, что постепенно мечта моя развеялась и перестала меня манить. Зато, как бы в компенсацию, я получил теперь возможность располагать деньгами, сшить себе, например, твидовое пальто, которое было сейчас на мне. В душе я всегда стыдился того, что в свое время затыкал уши, когда один мой внутренний голос призывал не сходить с пути борьбы и исканий, и охотно открывал их для другого, толкавшего меня на более простой и легкий путь.
Небо хмурилось, и в таком же хмуром настроении я вышел из музея. В табачной лавке, пропитанной острым, пряным запахом табака, я купил пачку сигарет и, закурив, бесцельно побрел вдоль набережной.
Я остановился, положил руки на каменный парапет набережной, и у меня вдруг возникло желание побывать на квартире сестры. Вчера вечером и во время телефонного разговора сегодня утром мне показалось, что она почему-то боится моего посещения. Не ночует ли, чего доброго, у этой девчонки какой-нибудь мужлан? Когда девушке уже двадцать с лишним лет, ничего нет удивительного, если она заводит себе возлюбленного, но тут дело касалось моей сестренки, и мне почему-то была неприятна эта мысль. Такое же неприятное чувство испытал я вчера вечером в такси, когда увидел, что сестра курит* Я снова спустился в подземку и вернулся на площадь Согласия. Сестра часто писала, что живет в семье француза М., где к ней относятся чуть ли не как к родной. Не без гордости сообщала она также, что из окна ее комнаты видна площадь Согласия.
Отыскать в Париже дом не так уж трудно, потому что здесь все здания по одну сторону улицы значатся под четными номерами, по другую – под нечетными. Постояв некоторое время в нерешительности перед домом господина М., я наконец нажал на кнопку звонка. Дверь открыла старуха, видимо консьержка, которая что-то ела. Когда я назвал имя сестры, старуха, продолжая жевать, указала грязной рукой за угол дома. Я глядел на нее, не сразу поняв значение этого жеста и переспросил. Тогда консьержка сказала, что японская девица обитает на шестом этаже и попасть к ней можно только через черный ход. Грунт во дворе превратился в серую жижу, должно быть из-за плохого стока воды. Кругом были набросаны картофельные очистки, луковая шелуха. В подъезде было темно, как в пещере, и стоял запах прогорклого масла. Я собрался было подняться по узкой лестнице, но в это время появился какой-то негр, который посоветовал мне воспользоваться лифтом. Судя по всему, лифт предназначался не столько для перевозки людей, сколько для подъема тяжестей наверх и транспортировки мусора вниз. Он скрипел, как несмазанная телега, но все же поднял меня на шестой этаж. В коридоре я услышал громкий детский плач. Комнаты, похожие на чуланы, были расположены в ряд. Одна дверь открылась, и на пороге показалась дородная негритянка. Детский плач доносился из этой комнаты. На веревке, протянутой от стенки к стенке, сушилось белье.
Я остановился перед дверью, к которой была приклеена бумажка с именем сестры, и рассеянно смотрел на эту самодельную табличку. Подошла негритянка и, узнав, кто я и зачем пришел, принесла ключ.
Комната сестры была маленькой, темной и холодной. Типичная мансарда, в которых обычно живут самые бедные парижане. В комнате стояли старый, облезлый полированный гардероб и железная кровать. Стекло небольшого окошка треснуло, сестра заклеила его кружком из японской цветной узорчатой бумаги для детей – в этом было что-то трогательное и прелестное.
Я сел на жесткую кровать и уставился в крашеный потолок, по которому тянулось несколько железных труб. «Так вот как обстоят дела…» – уныло пробормотал я, еще раз окидывая взглядом комнату. Я взялся за дверцу гардероба, и она со скрипом открылась. Все висевшие в нем платья я помнил. Это были старые платья, которые сестра сшила себе в Японии еще пять лет назад. На верхней полочке стояли две фотографии: на одной была она сама, а на другой – я с женой и сыном. Над фотографиями висел журавлик из японской цветной бумаги для детских поделок.
Крадучись, я вышел в коридор и закрыл дверь. Уперев руки в бока, негритянка, точно полицейский на посту, продолжала стоять на прежнем месте и взглядом следила за мной.
В шесть часов вечера я ждал сестру в кафе на Монпарнасе. Кафе, как обычно в этот час, было полно посетителей. По залу слонялись какие-то девицы с причудливыми прическами и худущие длинноволосые юноши, на которых пальто болтались, как на скелетах. Густой табачный дым заволакивал помещение, со всех сторон слышалась разноплеменная речь. Каждый из здешних посетителей мнил себя принадлежащим к миру искусства. Как и семь лет назад, я с презрением относился к этой публике, «стоящей лагерем» в Париже, считая всех этих людей отбросами общества. Конечно, были среди них и стоящие, серьезные люди. Но эти – возможно, как раз в силу своей серьезности и высокой требовательности к своему мастерству – тоже никак не могли пробить себе дорогу в жестоком мире искусства. Никому из них не дано было создать творение, от которого исходил бы такой же пронзительный свет, какой исходил от мертвого лика Христа в Музее изящных искусств средневековья. Вся эта братия бедствует в Париже, попусту растрачивает силы и впереди у нее – полное жизненное крушение, бездомная старость.
«Ну а ты что собой представляешь?» – спросил я себя, поднося ко рту рюмку с мартини. Несколько янтарных капель пролилось на мое шикарное твидовое пальто. Я вспомнил старенькие платья, висевшие в гардеробе сестры. «Ты вернулся в Японию, – продолжал я рассуждать сам с собой, – испугавшись жизненного крушения? И вместо настоящего искусства занялся поделками, чтобы заработать деньги на покупку этого пальто!»
Толкнув запотевшую от людского дыхания стеклянную дверь, в кафе вошла сестра. Как и вчера вечером, она была в плаще и в косынке с узором из голубых пятен. Я спросил ее, что она будет пить, она ответила, что предпочитает чинзано. Я заметил, что у нее не совсем здоровый цвет лица, на что она возразила:
– Я себя прекрасно чувствую. Просто сегодня пришлось много стучать на машинке, поэтому, возможно, выгляжу уставшей.
Когда сестра жила в Японии, она тоже с удивительной скоростью печатала на машинке.
Вчера вечером я не обратил особого внимания на ее одежду, но сейчас придирчивым взглядом осмотрел весь ее наряд. Она была одета, как обычно одеваются студентки. Сидела она чуть боком ко мне, тесно сдвинув колени своих длинных ног, и по этой позе я почувствовал, что она озябла. Завтра, подумал я, надо будет под каким-нибудь предлогом, чтобы не задеть самолюбия этой девочки, купить ей хоть теплый шарф.
– Ну как ты провел сегодня день без меня? – спросила она. – Не скучал?
– О, я, как настоящая деревенщина, слонялся по городу, катался на подземке, – ответил я и, подумав, что все равно она об этом узнает, добавил: – Побывал и на твоей квартире.
Она молчала.
– Послушай, – продолжал я. – Я вот о чем сейчас подумал… Ты не хотела бы вернуться в Японию?
– Почему вдруг?
– Как почему? Ты достаточно долго здесь пожила. Может, уже хватит?
– Нет еще. Я только начала заниматься тем, чем хотела. Да и учитель мой говорит, что еще рано.
– Кто он, этот твой учитель?
– Господин Лебедев, я ведь тебе еще вчера о нем говорила, – на этот раз сердито отвечала сестра. – Это первоклассный актер. Месяц назад он играл на сцене театра Мариньи. Из японцев я у него единственная ученица.
Я невольно еще раз окинул взглядом окружающую публику. По-прежнему по залу кафе слонялись, переходя с места на место, несколько десятков женщин с причудливыми прическами и тощие мужчины в пальто, которые, казалось, были надеты прямо на голое тело. Это был человеческий хлам. Каждый из них наверняка считал себя единственным непревзойденным талантом и все больше погружался на дно. Не такая ли участь ожидала и мою сестру в этом чужом городе!
– Оглянись вокруг себя! – сказал я. – Ведь для тебя дело может обернуться так же, как и для этих людей. – При этом я бросил взгляд на свое шикарное твидовое пальто.
Но ее трудно было переубедить.
– Ну и что? – с вызовом отвечала она. – Допустим, и со мной так случится. Так ведь смысл жизни не только в том, чтобы преуспевать. Я могу довольствоваться теми благами, которые имею сейчас. На большее я не претендую.
– Но присмотрись как следует к этой компании! – воскликнул я невольно. – Неужели эти люди не внушают тебе ужаса? Ведь они ничего не дают искусству и ничего не получают от него!
Я приехал в Париж вовсе не для того, чтобы спорить с сестрой. Я хотел сказать, что все эти мужчины и женщины, несмотря на все их бесконечные разговоры об искусстве, искреннюю преданность и рвение, отнюдь не всегда способны создать нечто действительно ценное в мире прекрасного с его неумолимыми законами и жесткими требованиями. Но я не сумел это как следует выразить, и слова мои, вероятно, возымели на сестру обратное действие.
– Понимаю, – сказала она, уставившись на меня широко распахнутыми черными глазами. – Поэтому ты, милый, и вернулся в Японию? Ты, видимо, не можешь бескорыстно служить искусству, тебе нужна мзда.
– Перестань, я не хочу с тобой ссориться, – сказал я и попросил у официанта счет.
То, что сказала сестра, наполовину было справедливо. Семь лет тому назад внутренний голос говорил мне: «Не ищи путей полегче. Оставайся здесь, пусть даже тебе и придется уплатить за это ценой одиночества». Но тогда я заткнул уши и отрекся от мертвого лика Христа, хранящегося в Музее изящных искусств средневековья, похоронив его образ на дне своей души. А взамен… взамен получил вот это твидовое пальто.
Мы вышли из кафе. Над городом по-прежнему нависали дождевые тучи. Я пригласил сестру в рыбный ресторанчик. И за едой, и когда мы возвращались по усыпан-; ной опавшими листьями улице, мы избегали неприятной для нас обоих темы.
– Каждую неделю, – рассказывала сестра, – господин Лебедев дает мне новое задание. Последнее задание было такое. Прошло несколько лет, а женщина никак не может забыть бросившего ее мужчину. И вот однажды она получает от него письмо. Попробуйте, сказал учитель, выразить ее чувства при чтении этого письма, не произнеся ни одного слова, без единого звука, одной мимикой.
–. Ну и как ты это сделала?
– Движением пальцев и глаз, – оживленно ответила сестра. – Во всяком случае, господин Лебедев расхвалил меня. По части мимических сцен японцы вообще не знают себе равных.
Да, видно, этот Лебедев – птица невысокого полета, подумал я. Так учат ремеслу, а не искусству. Если говорить о настоящем искусстве, то оно не нуждается в подобного рода внешних, поверхностных выражениях чувств. Высокое мастерство, которым отмечен хранящийся в музее под стеклом лик распятого Христа, ничего общего не имеет ни с дилетантскими приемами господина Лебедева, ни с потугами публики, которую я только что видел в кафе. Я это слишком хорошо понимал, потому что и сам не способен был создать ничего похожего на тот шедевр.
Когда сестра стала рассказывать о своих занятиях под руководством господина Лебедева, голос ее преобразился. В нем уже не слышалось ни раздражения, ни усталости. Она говорила живо, весело, с каким-то радостным упоением. Впрочем, возможно, она лишь делала вид, что весела и счастлива. Я тотчас вспомнил ее крохотную, темную и холодную комнатушку под чердаком. Не исключено, что эта девочка хочет пустить пыль в глаза даже мне, своему старшему брату.
Расставшись с сестрой и вернувшись в гостиницу, я сразу почувствовал невероятную усталость. Я лег в постель, закурил и как-то незаметно стал повторять про себя, словно навязчивый рефрен: «Лебедев, Лебедев, Лебедев». У меня появилось желание до своего отъезда из Парижа хоть раз встретиться с этим человеком. Есть ли у сестры актерский талант? Я уже давно пришел к выводу, что в искусстве одним усердием и упорством ничего не добьешься. Мне во что бы то ни стало надо повидаться с этим Лебедевым и попробовать выяснить, что он думает об артистическом даровании сестры. Если он скажет, что это не более как самомнение, мой долг – уговорить ее вернуться в Японию.
На следующий день я позвонил в дирекцию театра Мариньи, так как вспомнил, что, по словам сестры, Лебедев играет в этом театре.
В трубке послышался высокий женский голос:
– Лебежев или Лебедев? Произнесите, пожалуйста, четче… А когда, вы говорите, этот актер выступал у нас? – Хм… Фамилию Лебедева в театре Мариньи, видимо, не так уж хорошо помнили. – Сейчас попробую выяснить. Подождите, пожалуйста.
Пока я ожидал ответа, в душе моей все больше накипало чувство горечи, похожее на жалость.
1 2 3
Сквозь оконные витражи в зал проникали скупые лучи осеннего солнца, в углах сидело несколько служителей, и больше – ни души. Я рассматривал единорога на гобелене, о котором рассказывает Рильке в своих «Записках Мальте». Затем мой взгляд задержался на старинных статуях святых, созданных в XII–XIII вв., и, наконец, я остановился перед одним из тех шедевров, воспоминания о которых давно похоронил на дне своей души. То было воплощение подлинно высокого, искусства, служить которому я хотел, но спасовал и погряз в тине мещанского благополучия. Передо мной был вырезанный из дерева неизвестным мастером мертвый лик распятого Христа. Изборожденный морщинами, с каплями липкого пота лоб мученика. Выступающие скулы и заострившийся костлявый нос, обмякшие скорбные губы человека, терпевшего до последнего вздоха. Словами все не передашь, но от этого лица, вырезанного из одного куска дерева, исходил какой-то неизъяснимый свет, бьющий в глаза и приковывающий взор.
Сколько раз в былое время я подходил к этой деревянной скульптуре и мечтал о том, чтобы самому создать произведение, которое излучало бы такой же негасимый свет. Но когда я вернулся в Японию, обзавелся семьей и с головой ушел в житейские дела, мне стало казаться, что постепенно мечта моя развеялась и перестала меня манить. Зато, как бы в компенсацию, я получил теперь возможность располагать деньгами, сшить себе, например, твидовое пальто, которое было сейчас на мне. В душе я всегда стыдился того, что в свое время затыкал уши, когда один мой внутренний голос призывал не сходить с пути борьбы и исканий, и охотно открывал их для другого, толкавшего меня на более простой и легкий путь.
Небо хмурилось, и в таком же хмуром настроении я вышел из музея. В табачной лавке, пропитанной острым, пряным запахом табака, я купил пачку сигарет и, закурив, бесцельно побрел вдоль набережной.
Я остановился, положил руки на каменный парапет набережной, и у меня вдруг возникло желание побывать на квартире сестры. Вчера вечером и во время телефонного разговора сегодня утром мне показалось, что она почему-то боится моего посещения. Не ночует ли, чего доброго, у этой девчонки какой-нибудь мужлан? Когда девушке уже двадцать с лишним лет, ничего нет удивительного, если она заводит себе возлюбленного, но тут дело касалось моей сестренки, и мне почему-то была неприятна эта мысль. Такое же неприятное чувство испытал я вчера вечером в такси, когда увидел, что сестра курит* Я снова спустился в подземку и вернулся на площадь Согласия. Сестра часто писала, что живет в семье француза М., где к ней относятся чуть ли не как к родной. Не без гордости сообщала она также, что из окна ее комнаты видна площадь Согласия.
Отыскать в Париже дом не так уж трудно, потому что здесь все здания по одну сторону улицы значатся под четными номерами, по другую – под нечетными. Постояв некоторое время в нерешительности перед домом господина М., я наконец нажал на кнопку звонка. Дверь открыла старуха, видимо консьержка, которая что-то ела. Когда я назвал имя сестры, старуха, продолжая жевать, указала грязной рукой за угол дома. Я глядел на нее, не сразу поняв значение этого жеста и переспросил. Тогда консьержка сказала, что японская девица обитает на шестом этаже и попасть к ней можно только через черный ход. Грунт во дворе превратился в серую жижу, должно быть из-за плохого стока воды. Кругом были набросаны картофельные очистки, луковая шелуха. В подъезде было темно, как в пещере, и стоял запах прогорклого масла. Я собрался было подняться по узкой лестнице, но в это время появился какой-то негр, который посоветовал мне воспользоваться лифтом. Судя по всему, лифт предназначался не столько для перевозки людей, сколько для подъема тяжестей наверх и транспортировки мусора вниз. Он скрипел, как несмазанная телега, но все же поднял меня на шестой этаж. В коридоре я услышал громкий детский плач. Комнаты, похожие на чуланы, были расположены в ряд. Одна дверь открылась, и на пороге показалась дородная негритянка. Детский плач доносился из этой комнаты. На веревке, протянутой от стенки к стенке, сушилось белье.
Я остановился перед дверью, к которой была приклеена бумажка с именем сестры, и рассеянно смотрел на эту самодельную табличку. Подошла негритянка и, узнав, кто я и зачем пришел, принесла ключ.
Комната сестры была маленькой, темной и холодной. Типичная мансарда, в которых обычно живут самые бедные парижане. В комнате стояли старый, облезлый полированный гардероб и железная кровать. Стекло небольшого окошка треснуло, сестра заклеила его кружком из японской цветной узорчатой бумаги для детей – в этом было что-то трогательное и прелестное.
Я сел на жесткую кровать и уставился в крашеный потолок, по которому тянулось несколько железных труб. «Так вот как обстоят дела…» – уныло пробормотал я, еще раз окидывая взглядом комнату. Я взялся за дверцу гардероба, и она со скрипом открылась. Все висевшие в нем платья я помнил. Это были старые платья, которые сестра сшила себе в Японии еще пять лет назад. На верхней полочке стояли две фотографии: на одной была она сама, а на другой – я с женой и сыном. Над фотографиями висел журавлик из японской цветной бумаги для детских поделок.
Крадучись, я вышел в коридор и закрыл дверь. Уперев руки в бока, негритянка, точно полицейский на посту, продолжала стоять на прежнем месте и взглядом следила за мной.
В шесть часов вечера я ждал сестру в кафе на Монпарнасе. Кафе, как обычно в этот час, было полно посетителей. По залу слонялись какие-то девицы с причудливыми прическами и худущие длинноволосые юноши, на которых пальто болтались, как на скелетах. Густой табачный дым заволакивал помещение, со всех сторон слышалась разноплеменная речь. Каждый из здешних посетителей мнил себя принадлежащим к миру искусства. Как и семь лет назад, я с презрением относился к этой публике, «стоящей лагерем» в Париже, считая всех этих людей отбросами общества. Конечно, были среди них и стоящие, серьезные люди. Но эти – возможно, как раз в силу своей серьезности и высокой требовательности к своему мастерству – тоже никак не могли пробить себе дорогу в жестоком мире искусства. Никому из них не дано было создать творение, от которого исходил бы такой же пронзительный свет, какой исходил от мертвого лика Христа в Музее изящных искусств средневековья. Вся эта братия бедствует в Париже, попусту растрачивает силы и впереди у нее – полное жизненное крушение, бездомная старость.
«Ну а ты что собой представляешь?» – спросил я себя, поднося ко рту рюмку с мартини. Несколько янтарных капель пролилось на мое шикарное твидовое пальто. Я вспомнил старенькие платья, висевшие в гардеробе сестры. «Ты вернулся в Японию, – продолжал я рассуждать сам с собой, – испугавшись жизненного крушения? И вместо настоящего искусства занялся поделками, чтобы заработать деньги на покупку этого пальто!»
Толкнув запотевшую от людского дыхания стеклянную дверь, в кафе вошла сестра. Как и вчера вечером, она была в плаще и в косынке с узором из голубых пятен. Я спросил ее, что она будет пить, она ответила, что предпочитает чинзано. Я заметил, что у нее не совсем здоровый цвет лица, на что она возразила:
– Я себя прекрасно чувствую. Просто сегодня пришлось много стучать на машинке, поэтому, возможно, выгляжу уставшей.
Когда сестра жила в Японии, она тоже с удивительной скоростью печатала на машинке.
Вчера вечером я не обратил особого внимания на ее одежду, но сейчас придирчивым взглядом осмотрел весь ее наряд. Она была одета, как обычно одеваются студентки. Сидела она чуть боком ко мне, тесно сдвинув колени своих длинных ног, и по этой позе я почувствовал, что она озябла. Завтра, подумал я, надо будет под каким-нибудь предлогом, чтобы не задеть самолюбия этой девочки, купить ей хоть теплый шарф.
– Ну как ты провел сегодня день без меня? – спросила она. – Не скучал?
– О, я, как настоящая деревенщина, слонялся по городу, катался на подземке, – ответил я и, подумав, что все равно она об этом узнает, добавил: – Побывал и на твоей квартире.
Она молчала.
– Послушай, – продолжал я. – Я вот о чем сейчас подумал… Ты не хотела бы вернуться в Японию?
– Почему вдруг?
– Как почему? Ты достаточно долго здесь пожила. Может, уже хватит?
– Нет еще. Я только начала заниматься тем, чем хотела. Да и учитель мой говорит, что еще рано.
– Кто он, этот твой учитель?
– Господин Лебедев, я ведь тебе еще вчера о нем говорила, – на этот раз сердито отвечала сестра. – Это первоклассный актер. Месяц назад он играл на сцене театра Мариньи. Из японцев я у него единственная ученица.
Я невольно еще раз окинул взглядом окружающую публику. По-прежнему по залу кафе слонялись, переходя с места на место, несколько десятков женщин с причудливыми прическами и тощие мужчины в пальто, которые, казалось, были надеты прямо на голое тело. Это был человеческий хлам. Каждый из них наверняка считал себя единственным непревзойденным талантом и все больше погружался на дно. Не такая ли участь ожидала и мою сестру в этом чужом городе!
– Оглянись вокруг себя! – сказал я. – Ведь для тебя дело может обернуться так же, как и для этих людей. – При этом я бросил взгляд на свое шикарное твидовое пальто.
Но ее трудно было переубедить.
– Ну и что? – с вызовом отвечала она. – Допустим, и со мной так случится. Так ведь смысл жизни не только в том, чтобы преуспевать. Я могу довольствоваться теми благами, которые имею сейчас. На большее я не претендую.
– Но присмотрись как следует к этой компании! – воскликнул я невольно. – Неужели эти люди не внушают тебе ужаса? Ведь они ничего не дают искусству и ничего не получают от него!
Я приехал в Париж вовсе не для того, чтобы спорить с сестрой. Я хотел сказать, что все эти мужчины и женщины, несмотря на все их бесконечные разговоры об искусстве, искреннюю преданность и рвение, отнюдь не всегда способны создать нечто действительно ценное в мире прекрасного с его неумолимыми законами и жесткими требованиями. Но я не сумел это как следует выразить, и слова мои, вероятно, возымели на сестру обратное действие.
– Понимаю, – сказала она, уставившись на меня широко распахнутыми черными глазами. – Поэтому ты, милый, и вернулся в Японию? Ты, видимо, не можешь бескорыстно служить искусству, тебе нужна мзда.
– Перестань, я не хочу с тобой ссориться, – сказал я и попросил у официанта счет.
То, что сказала сестра, наполовину было справедливо. Семь лет тому назад внутренний голос говорил мне: «Не ищи путей полегче. Оставайся здесь, пусть даже тебе и придется уплатить за это ценой одиночества». Но тогда я заткнул уши и отрекся от мертвого лика Христа, хранящегося в Музее изящных искусств средневековья, похоронив его образ на дне своей души. А взамен… взамен получил вот это твидовое пальто.
Мы вышли из кафе. Над городом по-прежнему нависали дождевые тучи. Я пригласил сестру в рыбный ресторанчик. И за едой, и когда мы возвращались по усыпан-; ной опавшими листьями улице, мы избегали неприятной для нас обоих темы.
– Каждую неделю, – рассказывала сестра, – господин Лебедев дает мне новое задание. Последнее задание было такое. Прошло несколько лет, а женщина никак не может забыть бросившего ее мужчину. И вот однажды она получает от него письмо. Попробуйте, сказал учитель, выразить ее чувства при чтении этого письма, не произнеся ни одного слова, без единого звука, одной мимикой.
–. Ну и как ты это сделала?
– Движением пальцев и глаз, – оживленно ответила сестра. – Во всяком случае, господин Лебедев расхвалил меня. По части мимических сцен японцы вообще не знают себе равных.
Да, видно, этот Лебедев – птица невысокого полета, подумал я. Так учат ремеслу, а не искусству. Если говорить о настоящем искусстве, то оно не нуждается в подобного рода внешних, поверхностных выражениях чувств. Высокое мастерство, которым отмечен хранящийся в музее под стеклом лик распятого Христа, ничего общего не имеет ни с дилетантскими приемами господина Лебедева, ни с потугами публики, которую я только что видел в кафе. Я это слишком хорошо понимал, потому что и сам не способен был создать ничего похожего на тот шедевр.
Когда сестра стала рассказывать о своих занятиях под руководством господина Лебедева, голос ее преобразился. В нем уже не слышалось ни раздражения, ни усталости. Она говорила живо, весело, с каким-то радостным упоением. Впрочем, возможно, она лишь делала вид, что весела и счастлива. Я тотчас вспомнил ее крохотную, темную и холодную комнатушку под чердаком. Не исключено, что эта девочка хочет пустить пыль в глаза даже мне, своему старшему брату.
Расставшись с сестрой и вернувшись в гостиницу, я сразу почувствовал невероятную усталость. Я лег в постель, закурил и как-то незаметно стал повторять про себя, словно навязчивый рефрен: «Лебедев, Лебедев, Лебедев». У меня появилось желание до своего отъезда из Парижа хоть раз встретиться с этим человеком. Есть ли у сестры актерский талант? Я уже давно пришел к выводу, что в искусстве одним усердием и упорством ничего не добьешься. Мне во что бы то ни стало надо повидаться с этим Лебедевым и попробовать выяснить, что он думает об артистическом даровании сестры. Если он скажет, что это не более как самомнение, мой долг – уговорить ее вернуться в Японию.
На следующий день я позвонил в дирекцию театра Мариньи, так как вспомнил, что, по словам сестры, Лебедев играет в этом театре.
В трубке послышался высокий женский голос:
– Лебежев или Лебедев? Произнесите, пожалуйста, четче… А когда, вы говорите, этот актер выступал у нас? – Хм… Фамилию Лебедева в театре Мариньи, видимо, не так уж хорошо помнили. – Сейчас попробую выяснить. Подождите, пожалуйста.
Пока я ожидал ответа, в душе моей все больше накипало чувство горечи, похожее на жалость.
1 2 3