https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Поспешить надо, пока не стемнело...
Скоро он был у Росевичей. Хоть парень, открывавший ему ворота, и сказал, что хозяева дома, в избе оказалась одна Еленка.
– Мишку вашего видал, – объяснил свой приезд Юрий.– Поклон вам передает. А где ваши?
– Наши в Волковыск поехали.
– А ты почему не поехала? – спросил Юрий.
– Они в церковь поехали,– сказала девушка.– Молиться. А я здесь могу помолиться. А Кульчиха и без молитвы помогает. Что молиться? Сколько я молитв нашептала, каждую ночь... Все спят, а я молюсь: господи, ничего мне не надо, верни то, что раньше дал,– ходить по земле, ведь я молодая, а я обузой в доме, меня на руках носят...
– Бог добрый,– сказал Юрий,– поможет.
– Бог суровый,– возразила Еленка.– Меня наказал, а за мои грехи – всю нашу семью...
– Какие у тебя грехи? – искренне удивился Юрий.
– Когда вот так сидишь изо дня в день, в бессилии, всю прежнюю жизнь переберешь, каждый взгляд, каждое сказанное слово вспомнишь, оглядишь и оценишь. Гордыня меня слепила – вот и грех. Три года назад стал ходить здесь один парень, может, ты и видел его – Юшко Скирдан. Ничем он не был хуже других, только я будто его и не видела. Я самой красивой себя считала, даже злилась, что он на меня глядит, что в церковь следом скачет, из церкви тоже вослед и на гуляньях рядом, как тень. Он сватов прислал, а я отказала. Так он подстерег меня у Роси, схватил в седло и помчал. Девки прибежали, сказали отцу. Мишка, Гнатка, отец, старший брат Волк – за мечи и вдогон. А с Юшкой были дружки. Он сбросил меня на землю, стали биться. Мне страшно: вокруг вздыбливаются кони, кости хрустят под мечами. Вдруг вот так близко, рукой достать, повисает вниз головой человек, кровь льется на землю, и вижу – это брат мой Волк, мертвый. А наши их перебили. А у меня ноги отнялись...
– В чем же твой грех? – тихо спросил Юрий.– Он виновен.
– Чем он виновен? Любил...
– А чем ты виновна?
– Могла сказать «да», сказала «нет». И Волк был бы жив. И он. И его друзья. И я была бы здоровая. И матуля о Волке горюет. И страшно мне, что навлекла проклятье на дом. Вот Мишку ранили, а я думаю: за мои вины...
– Ты добрая,– сочувственно сказал Юрий.– Но чужую вину брать на себя нельзя. Юшко виновен: силой любить не заставишь. Даже бог не насилует людей любить себя. Как же может человек человека принуждать? Это грех. А на тебе нет греха. Придет час, наступит облегчение. Ты только молись. А знаешь, почему...
Но досказать, почему надо молиться, Юрий не успел: в избу вошла грузная, с тяжелым дыханием баба и, увидав рядом с Еленкой незнакомого, по-детски удивилась, но, признав Юрия, присела к столу с явной охотой послушать и поговорить. Юрий вновь рассказал о Мишке и опять передал от него поклон, а тетка Малаша (так назвала бабу Еленка) стала жаловаться на шептунью: не пускает к Мишеньке подойти, даже ее, тетку Малашу, не пустила. Вышла на порог, говорит: «Нечего тебе тут делать, ты и в дверь не пролезешь, только Муха лает попусту». Так в дождь и пошла назад, обреханная собакой. Но все можно перетерпеть, лишь бы Мишенька стал здоровый. Поделившись обидой, тетка Малаша принялась выспрашивать: что Кульчиха говорила? видел ли он козу и где? брехала ль на него собака? что лирник говорил?
Видя искренне внимание тетки и Еленки, Юрий увлекся и поведал о летописи, давно начатой отцом Фотием для вечной памяти о здешних делах. «Ты гляди,– дивилась тетка,– и что, Юрка, через сто лет люди прочитают?» «Ради того и пишем! – кивнул Юрий.– И через сто, и через триста будут читать». «И обо мне прочитают?» – испуганно спросила тетка. «Ну, конечно,– согласился Юрий, но все же ради правды добавил: – Если написать». «Ну, так ты, хлопец, будь разумным, не пиши уже, что меня эта ведьма облаяла, будто я в двери не пролезу. Смеяться будут с меня». Тут тетка наконец догадалась, что довольно далеко до тех читателей и поспешила с оправданием: «Я стыдливая. Я и на том свете покраснею».
Рассказывая волковыскую старину, записанную отцом Фотием, Юрий отметил, что своими рассказами, а может, и приездом развеселил Еленку, и ему стало приятно. Он решил, что будет молиться за нее.
Досидев с Еленкой и теткой до сумерек, Юрий поскакал к сестре. Отдохнувшая и накормленная у Росевичей лошадь шла резво. В сгущающейся темноте, противясь мраку, проступали звезды. Весело будил пустынность дороги перестук подков по замерзшей земле. В лад этим знакам бодрости хорошо вспоминался прошедший день, и Юрий чувствовал себя укрепленным в добре. Ему казалось, что его успокоенность передастся и Ольге, и печаль ее уменьшится, а надежда на жизнь окрепнет. Думая об Еленке, лирнике, Мишке, он верил, что и они сейчас вспоминают о нем, что сказанные каждым искренние слова создали между ними ублаготворяющее единение и родственность – знание своей нужности другим. Да не все складывалось по думам Юрия. Мишка Росевич в этот час чувствовал себя ненужным на свете. Впервые душа его сильно смутилась, впервые он увидал себя чужими глазами – глазами Кульчихи, лирника, тех безымянных людей, которых он вольно и невольно обидел. Это смущение пришло к нему, когда лирник сказал гордые слова: «шли на святое дело». Отметилось, что и Кульчиха уважительно слушала старца, и припомнилось то небрежение, с которым она отзывалась о других битвах и стычках людей. Его заняло желание возразить бабке Кульчихе, объяснить ей что-то такое, чего она не понимает. Он задумался, о чем из своей жизни мог бы рассказать с такою же гордостью, как лирник о Синей Воде. Тому назад пять лет ходили на Смоленск, когда их князь поднялся против Витовта. Взяли город и очень радовались. Но кого рубили, казнили? Своих же одноплеменников. Сколько сирот потом пошло по дорогам, как этот старец! Чем гордиться? Грех! Ходили против крыжаков. И не однажды. Так ведь тоже не похвалишься. Как стояли Пруссы, так и стоят. Зато своих же, русских, в Коложе разорили начисто. «Крыжаки гродненцев порубили, мы десять тысяч коложан в Гродно силою перевели». Не расскажешь Кульчихе, как это было, не похвалишься. «Да,– кивнула бы,– самое боярское дело людей, как скотину, гонять!» Конечно, взять Коложу Витовт сказал, и народ переместить из родных мест в Гродно тоже он решил. Но чьи руки исполнили? Кто делал, кто рвение проявлял, из кожи вон лез, чтобы князь глянул приветливо? Шли к городу и знали, что совершим: город сгорит, а людей за Неман погоним. Никого не велено было рубить, насиловать, грабить. Только самых буйных порубить, тех, кто смириться не стерпит. Самых смелых, схватившихся за мечи, и покрошили на улицах. Не татар на Воскле, не немцев в поле – кривичей, в их родном городе. Язык не повернется об этом Кульчихе сказать, да и никому иному. Стоял город, курился утренними дымами на свою же беду – из тех печей углями наши лучники потом хаты поджигали. Быстро горели: крепко высохли за многие лета стены и стрехи, солома и гонт... Ворвались сотни, заняли улицы и проулки, бойких коложан вырубили, а всех прочих взашей из домов: запрягайтесь, скарб на телеги – и вон из города. Все до единого, до последней души. Там старик помирает, просится – дайте помереть дома, нет, на воз ложись, в поле помрешь, бог везде примет. Там баба кричит, рожает – и ее на подводу, быстрее родит, коли потрясется. Там парень раненый стонет – где ранен? с кем воевал? против наших? – нож ему в горло. Поп в церкви на молитву стал, городу пощады у господа просит – за руки того попа, за ноги, и тоже на воз. Кругом крики, плач, мольбы, только юродивый сидит возле церкви, хохочет – весело ему, вконец дурачок спятил от всеобщего сумасшествия. И его в шею, в шею, за город, чтобы не сгорел в обреченной Коложе. Коровы мычат, свиньи связанные верещат, куры, петухи ошалели, бабы мечутся за ними, вяжут, кидают на воз, псы взбесились, бросаются грызть коней, псов рубят пополам намертво. Дети плачут, девки воют, старухи голосят...
В аду тише, чем тогда в Коложе, в последний ее день на земле. Гул, горестный гул, десять тысяч народа сразу страдает. У самих страх на душе, жалко тех людей, и плетью их: шевелись, поторапливайся. У кого пять подвод – всё грузит, до последней онучки уложился. А у соседа один конь – выкрутись-ка, уложи на телегу все нажитое за свою жизнь и дедовскую: бадейки, одежду, кули, сундук, стол да лавки, мешки с крупами, свинью, кур, прялки, решето, косу и вилы, соху, борону, овчину, жбаны, сковороды – кто ж тебе их потом даст! А бедные, безлошадные, те и не собираются вовсе, сидят на земле перед домом, плачут: убейте нас лучше тут! Другой мужик от отчаяния топор в руки – и рубиться: нате, берите все. А его древком копья по лбу, чтобы упал, и ногами, ногами, сапогами в бока: собирайся, выводи семейство из города, ты князю Витовту нужен, не порубишь вас всех, заказано.
И вытекает из городских ворот поток несчастья, где все вопиют о страхе и бедствиях: люди, коровы, привязанные к возам, овцы и куры, немощные деды и малые дети. Бурлит этот поток человеческий, как река, по руслу меж конной стражи, выносится за версту от города на луг и поле. Молодых несколько парней кинулись в бега через поле – куда ты убежишь, голова глупая! Тут же их конные лучники и свалили, чтобы другим бежать расхотелось. А матери их и сестры убиваются, рвутся поцеловать своих родненьких в последний раз, а их плетью, плетью – в толпу, в табор...
К ночи вымели город, словно сусек, пусто на улицах, кладбищенская тишина. Табор коложский притих в кольце стражи, сбились люди семьями возле своих подвод, страшатся, ждут необычной смерти; непонятно им, что далее последует. Пересидели ночь под возами, а пришло утро, их всех на дорогу, подводу за подводой, в поход, на новое местожительство... А по городу в полторы тысячи дворов расскакалась сотня факельщиков. В одни ворота влетели, в другие вылетели, поднялись в синее небо дымы. Все подожгли: хаты, овины, лавки, звонницу, рубленую коложскую церковь, стены, обложенные хворостом и снопами. Вспыхнули тысячи огней, взвились клубы черного дыма, осыпались сажей, провалилась маковка церкви – запылал огненным столбом древний псковский город. Кто-то, однако, оказался там – может, хитрец простодушный прятался в яме или дитя несмышленое сидело в подпечье,– теперь он возопил о спасении, крик провисел в воздухе недолгий миг и сгинул, и голос этот из огненного чрева прижег совесть.
«Неужто и я там был и вместе с другими все это зло делал?» – не верилось теперь Мишке. Но забытые те деньки вставали перед глазами в ясности всех лиц, живости голосов, в очевидности всех грехов и страданий... Тысячу верст дороги прошли, и через версту могилка с крестом осталась. Девочка зачахла и умерла, старики вымерли от тягот, дитя грудное в холодную ночь замерло навек на руках у молодухи, девку кто-то из стражи изнасиловал, она удавилась, бунт подавили... И дожди, грязь по колено, а по грязи бредут, держась за телегу, дети – от сожженной нами Коложи к разбитому немцами Гродно, где холмы над Неманом и где треть их помрет зимой от голода и морозов... «Грешен я, грешен,– шепчет Мишка.– Души губил! Чужие и невинные губил, а свою жалко, Кульчиха спасает...
Почему же мы такими зверьми бываем и не стыдимся? А про грехи и душу тогда только вспоминаем, когда собственная жизнь на волоске висит? Не стукнули б дидой в бок, никогда не припомнилась бы та Коложа. Там все казалось понятным и правильным. Великий князь приказал, значит, так и должно быть, он лучше знает, он перед богом ответчик. Да и как простой вояр может прекословить, если князья молчат, и священники молчат, словно не видят. Заговор какой-то между людьми на злые поступки. Может, и шевелится совесть, да никто не пускает ее в рост; наоборот, душит ее и черное дело старательно исполняет. Как собаки, думал Мишка, за мясную кость. Вычистили от людей Коложу, князь сказал: «Молодцы, хлопцы!», все сразу улыбками расцвели и готовы другой любой город огнем пройти. Еще и собачья надежда в душе: вдруг, если крепко потрудишься бизуном, заметят и награду дадут – коня позволят взять себе из чужой стайни, или в десятники повысят, или из десятников в сотники, если сотника убьют. А другому достаточно и похвального взгляда. А третий на друзей равняется. А кто таким злодейством набыл чужое имущество, очень рад, что свой двор обогатит. В церкви на иконах Христос в одной рубахе нарисован, веревкой перепоясан, деревянный крестик на груди. А у нас золотые. А кто не имеет, тот мечтает о золотом, и мечом ради него рубит, над душой человеческой издевается, как безумец... И Мишка утешал себя: «Но не своей же волей стал я горлорез. Чужая воля на грехи движет. Хоть бы однажды на святое дело подвигла, чтобы зло добром уравнять!»
И с этой думой он дожидался своего выздоровления.
БРЕСТСКИЙ ЗАМОК. СГОВОР
В полдень первого декабря великий князь Витовт на четвертой версте Люблинской дороги встречал короля Владислава Ягайлу. День выдался неудачный: небо, час назад еще ясное, вдруг обвалилось мокрым снегом; выведенные для ублажения королевской гордости знатные бояре и почетная хоругвь терялись за снежной завесой, словно их вовсе не было. Снегопад заслонял дорогу; текуны, говорившие о приближении королевского обоза, становились видимы лишь с двадцати шагов.
После долгого, нудного ожидания послышался наконец глухой шум, что-то затемнело за белой пестрядью, и тут же появились облепленные снегом всадники – Ягайла, под-канцлер Миколай Тромба, первый ряд сопутствующих панов, а вся прочая свита, растянувшаяся на добрых две версты, еще должна была приблизиться. Витовт стряхнул с коня снежную опушку и поскакал навстречу Ягайле: «Рады видеть нашего брата, светлейшего короля!» Поздоровались, поцеловались, поругали непогоду и тронулись в Брест. Молчали – снег лепился в лицо. Через полчаса достигли слободы, а когда вошли в стены, на костельной звоннице и на всех городских церквах зазвонили колокола.
Выгнанный на улицы народ кланялся князю и королю, дивился огромному польскому поезду: шла в две сотни копий отборная королевская хоругвь, восьмерики лошадей тянули поставленные на полозья домины, обшитые сукном, украшенные золотыми гербами, с застекленными дверцами;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47


А-П

П-Я