https://wodolei.ru/catalog/mebel/shkaf/
Им еще не довелось увидеть здесь какую-нибудь живую душу, кроме поваров, агентов и надзирателей. Но они знали, что тюрьма набита политзаключенными и по ночам тяжело дышит сотнями легких, которым недостает воздуха.
Единственным знаком внешнего мира, единственным проблеском жизни, доходившим до них из других бараков, были звуки — звуки, приглушенные картонным барьером. На рассвете из двора соседнего барака врывалась команда: «Стройся!» Вслед за этим доносился поспешный топот многих ног — начиналась поверка заключенных. «Первый!..» «Второй!..» «Третий!..» «Четвертый!..» «Пятый!..» — и так до «Семьдесят второй!».
Капитан пытался определить характеры невидимых соседей по тембру и выражению их голосов во время утренней поверки.
— Первый! — спокойно произносил кто-то.
— Это человек толковый, — делал вывод Капитан.
— Второй! — в голосе чувствовались боязнь и неуверенность.
— Этот еще не избавился от страха, — ставил диагноз Капитан.
— Третий! — гордо, как вызов, бросал человек.
— С мятежным духом, — следовало определение.
— Четвертый! — безразлично выкрикивал вялый голос.
— Этот еще не до конца осознал, что он — заключенный.
— Пятый! — в голосе угодливая поспешность.
— Холуй по натуре.
— Шестой! Седьмой! Восьмой! — отзывались автоматически и почти одновременно, ускоряя ритм переклички, три голоса.
— Серые личности, ни грана своего в характере, — презрительно замечал Капитан.
— Десятый! — выкрикивал невпопад девятый по счету, и тут же брань и удары клинком, прервав перекличку, сыпались на несчастного в наказание за его рассеянность.
Врач не соглашался с результатами подобных психологических опытов на расстоянии:
— Не всегда тон голоса выражает характер человека. Он может свидетельствовать и о временном душевном состоянии, — доказывал Врач. — Встал утром человек с левой ноги — вот тебе и причина, чтобы крикнуть «Четырнадцатый» тоном ниспровергателя. А вспомнит поутру этот бунтарь свой дом, обмякнет от грусти и то же слово скажет таким тоном, словно с рождения только и знает, что стонать да жаловаться.
Другим звуком, прорывавшим картонные заграждения, был ни с чем не сравнимый взрыв оглушительного хохота. Не раз на дню гремел этот заразительный хохот счастливого человека, неуместный клич бездумной юношеской радости, отдававшийся странным эхом среди высоких тюремных стен.
— Должно быть, негр, — определил по привычке Капитан,
— На этот раз ты прав, — согласился Врач. — Только негры умеют так заразительно хохотать.
Хохот доносился чаще под вечер, когда в одной из камер соседнего барака садились играть в домино. Слышался яростный стук костяшек, и время от времени долетал громкий голос того же негра:
— Заказывай панихиду. Последний ход.
— Тридцать два. Мы вышли.
— Сапожники!
Изредка ветер приносил откуда-то издалека звуки музыки: видимо, кто-то из тюремных надзирателей слушал радио. Однажды ночью Парикмахер вскарабкался на поставленную стоймя к стене железную койку и карандашом, сбереженным Бухгалтером при обыске, просверлил в картоне на слуховых окошках отверстия. Крохотные дырки позволяли увидеть только однообразную полосу серой стены. Зато слышнее стала музыка: незатейливые вальсы, ударные инструменты антильских негров, мужественные аккорды национального гимна.
В то воскресенье утром они поймали обрывки репортажа о матче бейсбола:
— …Мяч летит вверх, вверх… со счетом один — ноль выигрывает команда… сенсационная игра…
Журналист и Парикмахер спорили, пытаясь по голосу и манере вести репортаж определить личность комментатора. Оба они были заядлыми болельщиками, знали по именам всех видных спортсменов и следили за их успехами. Как «и следовало ожидать, они разошлись во мнениях относительно достоинств и слабостей своих фаворитов.
Именно эта банальная размолвка на спортивной почве послужила Журналисту поводом, чтобы поведать о своих горьких испытаниях. Вернее, он перешел от спора к рассказу без всякого повода, просто по ходу препирательства.
— Более чем посредственный игрок, — убежденно заявил он о спортсмене, которого Парикмахер считал звездой первой величины.
— Твое дело — политика, — возразил Парикмахер, задетый за живое. — У тебя есть призвание, есть способности. Но в спорте ты ни черта не смыслишь и порешь бред собачий.
— Дело в том, дорогой, что как раз к политике-то я и не испытываю никакого влечения, — усмехнулся Журналист. — Политика, как трясина, засосала меня вопреки моей воле,
— Кто тебе поверит, — вмешался из своего угла Бухгалтер. — Сколько я тебя знаю, ты только и говоришь о политике, и вся твоя жизнь связана с политикой.
— Выходит, плохо ты меня знаешь, — отрезал Журналист.
Бухгалтер улыбнулся и с наигранной наивностью спросил:
— Тогда, может быть, ты нам скажешь, за что ты очутился в этой камере? За пристрастие к черной магии? За любовь к животным? Или тебя завлекла сюда песней сирена?
Лицо Журналиста стало серьезным.
— Да, все началось Первого мая прошлого года, — начал он. — Руководство нашего профсоюза решило послать своего оратора на рабочий митинг. Манифестация была запрещена полицейскими властями, но рабочих это не остановило. Ну, поскольку мне было что сказать — кое-какие факты бередили мне с некоторых пор сердце, — то я предложил: буду выступать я, если нет возражений. Товарищи наградили меня аплодисментами. Полицейские, как и следовало ожидать, разогнали манифестацию стрельбой из автоматов как раз на середине моей речи, однако меня никто пальцем не тронул. Зато вечером, когда я приехал домой и только-только вызвал лифт, чтобы подняться к себе в квартиру, из темноты подъезда вышли два агента, велели мне следовать с ними. Два месяца сидел под арестом — ни допросов, ни пыток. Единственное неудобство — грязная камера и соседство с бандитом-рецидивистом, отправившим в лучший мир по скромным подсчетам дюжину душ. Затем меня освободили, но с подпиской — являться раз в три дня в полицейский участок. Я по-джентельменски выполнял это тягостное обязательство в течение нескольких недель, пока обстановка в стране не осложнилась, пока диктатура не завинтила еще крепче гайки. Мне сообщили, что несколько таких же, как я, неблагонадежных граждан, которым надлежало систематически являться в полицию, были арестованы, как только показались там для отметки. Не желая попасть в ловушку, я решил «исчезнуть из обращения», начал искать контакты с теми, кто боролся в подполье.
(Нет, я не лгал, утверждая, что политика втянула меня в свой водоворот вопреки моему желанию. Точно так в свое время я вошел в журналистику. Со мной вообще это бывает в жизни, очевидно, потому, что я не умею продумывать свои решения, частенько предпочитаю плыть по воле волн, в лучшем случае руководствуясь интуицией. Правда, уж если я окунулся в какое-либо дело, то вкладываю в него всю страсть, на какую способен, — подчас даже больше, чем требуется. Мой отец одержим идеей сделать из меня адвоката, по примеру деда и прадеда — образцовых покойников в традиционных тогах и шапочках, чьи портреты облагораживают его библиотеку. Только окончил я иезуитский колледж и получил диплом бакалавра, отец записывает меня в университет, на факультет права, — он даже не счел нужным узнать мое мнение на сей счет, не снизошел до объяснений. Однако в этом случае я решил не следовать безропотно чужой воле. В защиту свои х вкусов я выдвигаю простой и ясный довод: я никогда не понимал, да и понимать не желаю, для чего существует адвокатура и какой вклад в мировой прогресс могут внести люди столь темной и хитрой профессии. Но едва я заикнулся о том, что некоторые книги, вроде «Пандектов», вызывают у меня отвращение, отец пришел в ярость — по сути дела выставил меня из дому, невзирая на слезы и мольбы моих обеих сестер. На первых порах я работаю шофером на грузовике, ибо, кроме умения водить машину, играть в футбол, школьных знаний да шапочного знакомства с римским правом, у меня нет ничего ни в руках, ни за душой. Однажды в дальнем рейсе, когда я, не выпуская баранки, обхаживал свою попутчицу, молоденькую горничную, я вдруг увидел у бензоколонки своего одн окашника из колледжа Сан-Игнасио, с ним стоял какой-то человек с фотоаппаратом. «Никогда бы не поверил, что парень с твоими способностями добывает хлеб насущный шоферской работой! — говорит мой друг, поздоровавшись. — Ты ведь и говорить и писать умеешь». Я молчу, жду, что он дальше скажет, и он продолжает: «Я, знаешь, тоже бросил университет, сейчас работаю в редакции газеты. Почему бы тебе не зайти к нам, когда вернешься в Каракас?» Две недели спустя я заглянул к нему в редакцию, он тут же представляет меня главному редактору: «Вы искали репортера, вот он». «В каких газетах вы работали?» — спрашивает в лоб редактор. Мой друг опережает меня с ответом: «Он еще не работал в газете, но имеет диплом бакалавра, учился в университете. Кроме того, сеньор главный редактор, он был самым способным учеником в иезуитском колледже, а по словесности ему не было равных». Хотя последние слова — явное преувеличение, редактор соглашается взять меня на пробу в отдел информации. В первый же день мне, репортеру по происшествиям, здорово везет. Пьяный штукатур убил мастерком свою жену, и я не только красочно описываю это происшествие, но и сопровождаю репортаж фотоснимком жертвы, это фото я нашел в доме и потихоньку сунул в карман, когда осматривал место трагедии. Материал идет в номер. Главный редактор вызывает меня к себе и, не вынимая изо рта сигареты, цедит: «Поздравляю, молодчина!»)
— Как вам известно, за кандидатов нашей партии голосовало подавляющее большинство избирателей. Вам известно также, что диктатура фальсифицировала результаты выборов, избирательные урны где-то похоронила, а наших депутатов и сенаторов не только не пустила в конгресс, но бросила в тюрьмы или выслала из страны. У нас оставался один выход — подполье. Я отрастил усы а-ля испанский трактирщик, временами покидал конспиративную квартиру, чтобы встречаться с представителями оппозиции, как из числа гражданских лиц, так и военных — трех-четырех офицеров нам рекомендовали как противников диктатуры. Явки с военными проводились в самых необычных местах: в приемной зубного врача, в баре одной аргентинки, пользующейся сомнительной репутацией, в конюшне ипподрома. С рассветом я появлялся на ипподроме, выходил на беговой круг с хронометром в руке, как бы для ознакомления с пробными забегами. Вскоре появлялся подполковник, владелец скакуна чистых кровей, кстати сказать, приходившего к столбу всегда последним. Разговаривали мы в тесной конюшне, пропитанной запахом навоза и лечебных притираний, чуть не под брюхом у лошади, качавшей головой в такт нашим словам. В одну из встреч подполковник сообщил мне, что группа офицеров недовольна махинациями на выборах и считает своим долгом выступить с оружием в руках против диктатуры. Не имея каких-либо полномочий, я обещал ему поддержку моей партии, а также других оппозиционных партий, профсоюзов, студенчества и вообще всего народа. Самое важное, решил я, чтобы военные выступили, а там пойдет. Лиха беда начало.
(Хотя газетчиком я стал по воле случая, эта увлекательная профессия приносит мне с первых же шагов столько удовольствия, что я даже перестаю сердиться на отца. Забуду, что он лишил меня домашнего очага, и, в свою очередь, предоставлю ему возможность простить мне пренебрежение к «Пандектам» Юстиниана. Примирение происходит в теплой и непринужденной домашней атмосфере, в библиотеке, под портретами образцовых предков в традиционных тогах и шапочках. Отец настаивает на моем переселении домой, я наотрез отказываюсь: во-первых, не хочу беспокоить сестер возвращениями на рассвете, а во-вторых, кто глотнул свободы, тот едва ли вернется в клетку по доброй воле. Большинство моих товарищей по работе — ребята что надо. Правда, есть две-три странные личности, особенно один — с прыщавой шеей и дурным запахом изо рта — целыми днями вьется около начальства и хотя тщится выдавать себя то ли за коммуниста, то ли за социалиста, наверняка служит в полиции, голову даю на отсечение. Первое время коллеги-репортеры подшучивают надо мной, еще новичком. Так, просит меня кто-то к телефону и сообщает, что в таком-то доме совершено преступление на почве ревности. Я хватаю блокнот, фотографа и мчусь по адресу. Дверь открывает какой-то человек и, услышав мой вопрос: «Как зовут убитую?» — сперва испуганно крестится, а потом с возмущением заявляет, что я нахожусь в резиденции апостолического нунция его святейшества папы и что здесь никогда никого не убивали. Что же касается проходимца с прыщавой шеей, то он пуще огня опасается поссориться со мной. И, надо сказать, для этого есть веские основания: рост у меня сто восемьдесят, я неплохо боксирую, готов в любой момент дать сдачу.)
— С некоторых пор полиция стала усиленно разыскивать меня. Очень возможно, что наши конспиративные связи были обнаружены, кто-то из арестованных распустил на допросе язык. Нагрянули с обыском ко мне на квартиру, захватили охотничье ружье и спортивные снаряды. Обшарили дом отца, начиная с библиотеки по римскому праву и кончая кладовой, пышно именовавшейся винным погребом, где отец хранил несколько бутылок французского вина. Устроили обыск и в помещении редакции, не забыв даже типографию, как будто человек может скрываться под ротационной машиной. Один из моих сослуживцев по прозвищу «Ангельский святоша» — он ходил по воскресеньям к мессе и любил рисовать непорочно-голубой акварелью — встретил меня на конспиративной квартире и настоял, чтобы я перебрался в более надежное место. Куда бы, вы думали? В дом священника, его близкого родственника. Под крылышком сердобольного падре я провел несколько недель, читая религиозные книги и слушая неуемную болтовню попугая, обладавшего задатками церковного служки, и мог бы без тревог прожить там остаток жизни, если бы обстоятельства интимного характера не потребовали однажды, чтобы я вышел из дому.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Единственным знаком внешнего мира, единственным проблеском жизни, доходившим до них из других бараков, были звуки — звуки, приглушенные картонным барьером. На рассвете из двора соседнего барака врывалась команда: «Стройся!» Вслед за этим доносился поспешный топот многих ног — начиналась поверка заключенных. «Первый!..» «Второй!..» «Третий!..» «Четвертый!..» «Пятый!..» — и так до «Семьдесят второй!».
Капитан пытался определить характеры невидимых соседей по тембру и выражению их голосов во время утренней поверки.
— Первый! — спокойно произносил кто-то.
— Это человек толковый, — делал вывод Капитан.
— Второй! — в голосе чувствовались боязнь и неуверенность.
— Этот еще не избавился от страха, — ставил диагноз Капитан.
— Третий! — гордо, как вызов, бросал человек.
— С мятежным духом, — следовало определение.
— Четвертый! — безразлично выкрикивал вялый голос.
— Этот еще не до конца осознал, что он — заключенный.
— Пятый! — в голосе угодливая поспешность.
— Холуй по натуре.
— Шестой! Седьмой! Восьмой! — отзывались автоматически и почти одновременно, ускоряя ритм переклички, три голоса.
— Серые личности, ни грана своего в характере, — презрительно замечал Капитан.
— Десятый! — выкрикивал невпопад девятый по счету, и тут же брань и удары клинком, прервав перекличку, сыпались на несчастного в наказание за его рассеянность.
Врач не соглашался с результатами подобных психологических опытов на расстоянии:
— Не всегда тон голоса выражает характер человека. Он может свидетельствовать и о временном душевном состоянии, — доказывал Врач. — Встал утром человек с левой ноги — вот тебе и причина, чтобы крикнуть «Четырнадцатый» тоном ниспровергателя. А вспомнит поутру этот бунтарь свой дом, обмякнет от грусти и то же слово скажет таким тоном, словно с рождения только и знает, что стонать да жаловаться.
Другим звуком, прорывавшим картонные заграждения, был ни с чем не сравнимый взрыв оглушительного хохота. Не раз на дню гремел этот заразительный хохот счастливого человека, неуместный клич бездумной юношеской радости, отдававшийся странным эхом среди высоких тюремных стен.
— Должно быть, негр, — определил по привычке Капитан,
— На этот раз ты прав, — согласился Врач. — Только негры умеют так заразительно хохотать.
Хохот доносился чаще под вечер, когда в одной из камер соседнего барака садились играть в домино. Слышался яростный стук костяшек, и время от времени долетал громкий голос того же негра:
— Заказывай панихиду. Последний ход.
— Тридцать два. Мы вышли.
— Сапожники!
Изредка ветер приносил откуда-то издалека звуки музыки: видимо, кто-то из тюремных надзирателей слушал радио. Однажды ночью Парикмахер вскарабкался на поставленную стоймя к стене железную койку и карандашом, сбереженным Бухгалтером при обыске, просверлил в картоне на слуховых окошках отверстия. Крохотные дырки позволяли увидеть только однообразную полосу серой стены. Зато слышнее стала музыка: незатейливые вальсы, ударные инструменты антильских негров, мужественные аккорды национального гимна.
В то воскресенье утром они поймали обрывки репортажа о матче бейсбола:
— …Мяч летит вверх, вверх… со счетом один — ноль выигрывает команда… сенсационная игра…
Журналист и Парикмахер спорили, пытаясь по голосу и манере вести репортаж определить личность комментатора. Оба они были заядлыми болельщиками, знали по именам всех видных спортсменов и следили за их успехами. Как «и следовало ожидать, они разошлись во мнениях относительно достоинств и слабостей своих фаворитов.
Именно эта банальная размолвка на спортивной почве послужила Журналисту поводом, чтобы поведать о своих горьких испытаниях. Вернее, он перешел от спора к рассказу без всякого повода, просто по ходу препирательства.
— Более чем посредственный игрок, — убежденно заявил он о спортсмене, которого Парикмахер считал звездой первой величины.
— Твое дело — политика, — возразил Парикмахер, задетый за живое. — У тебя есть призвание, есть способности. Но в спорте ты ни черта не смыслишь и порешь бред собачий.
— Дело в том, дорогой, что как раз к политике-то я и не испытываю никакого влечения, — усмехнулся Журналист. — Политика, как трясина, засосала меня вопреки моей воле,
— Кто тебе поверит, — вмешался из своего угла Бухгалтер. — Сколько я тебя знаю, ты только и говоришь о политике, и вся твоя жизнь связана с политикой.
— Выходит, плохо ты меня знаешь, — отрезал Журналист.
Бухгалтер улыбнулся и с наигранной наивностью спросил:
— Тогда, может быть, ты нам скажешь, за что ты очутился в этой камере? За пристрастие к черной магии? За любовь к животным? Или тебя завлекла сюда песней сирена?
Лицо Журналиста стало серьезным.
— Да, все началось Первого мая прошлого года, — начал он. — Руководство нашего профсоюза решило послать своего оратора на рабочий митинг. Манифестация была запрещена полицейскими властями, но рабочих это не остановило. Ну, поскольку мне было что сказать — кое-какие факты бередили мне с некоторых пор сердце, — то я предложил: буду выступать я, если нет возражений. Товарищи наградили меня аплодисментами. Полицейские, как и следовало ожидать, разогнали манифестацию стрельбой из автоматов как раз на середине моей речи, однако меня никто пальцем не тронул. Зато вечером, когда я приехал домой и только-только вызвал лифт, чтобы подняться к себе в квартиру, из темноты подъезда вышли два агента, велели мне следовать с ними. Два месяца сидел под арестом — ни допросов, ни пыток. Единственное неудобство — грязная камера и соседство с бандитом-рецидивистом, отправившим в лучший мир по скромным подсчетам дюжину душ. Затем меня освободили, но с подпиской — являться раз в три дня в полицейский участок. Я по-джентельменски выполнял это тягостное обязательство в течение нескольких недель, пока обстановка в стране не осложнилась, пока диктатура не завинтила еще крепче гайки. Мне сообщили, что несколько таких же, как я, неблагонадежных граждан, которым надлежало систематически являться в полицию, были арестованы, как только показались там для отметки. Не желая попасть в ловушку, я решил «исчезнуть из обращения», начал искать контакты с теми, кто боролся в подполье.
(Нет, я не лгал, утверждая, что политика втянула меня в свой водоворот вопреки моему желанию. Точно так в свое время я вошел в журналистику. Со мной вообще это бывает в жизни, очевидно, потому, что я не умею продумывать свои решения, частенько предпочитаю плыть по воле волн, в лучшем случае руководствуясь интуицией. Правда, уж если я окунулся в какое-либо дело, то вкладываю в него всю страсть, на какую способен, — подчас даже больше, чем требуется. Мой отец одержим идеей сделать из меня адвоката, по примеру деда и прадеда — образцовых покойников в традиционных тогах и шапочках, чьи портреты облагораживают его библиотеку. Только окончил я иезуитский колледж и получил диплом бакалавра, отец записывает меня в университет, на факультет права, — он даже не счел нужным узнать мое мнение на сей счет, не снизошел до объяснений. Однако в этом случае я решил не следовать безропотно чужой воле. В защиту свои х вкусов я выдвигаю простой и ясный довод: я никогда не понимал, да и понимать не желаю, для чего существует адвокатура и какой вклад в мировой прогресс могут внести люди столь темной и хитрой профессии. Но едва я заикнулся о том, что некоторые книги, вроде «Пандектов», вызывают у меня отвращение, отец пришел в ярость — по сути дела выставил меня из дому, невзирая на слезы и мольбы моих обеих сестер. На первых порах я работаю шофером на грузовике, ибо, кроме умения водить машину, играть в футбол, школьных знаний да шапочного знакомства с римским правом, у меня нет ничего ни в руках, ни за душой. Однажды в дальнем рейсе, когда я, не выпуская баранки, обхаживал свою попутчицу, молоденькую горничную, я вдруг увидел у бензоколонки своего одн окашника из колледжа Сан-Игнасио, с ним стоял какой-то человек с фотоаппаратом. «Никогда бы не поверил, что парень с твоими способностями добывает хлеб насущный шоферской работой! — говорит мой друг, поздоровавшись. — Ты ведь и говорить и писать умеешь». Я молчу, жду, что он дальше скажет, и он продолжает: «Я, знаешь, тоже бросил университет, сейчас работаю в редакции газеты. Почему бы тебе не зайти к нам, когда вернешься в Каракас?» Две недели спустя я заглянул к нему в редакцию, он тут же представляет меня главному редактору: «Вы искали репортера, вот он». «В каких газетах вы работали?» — спрашивает в лоб редактор. Мой друг опережает меня с ответом: «Он еще не работал в газете, но имеет диплом бакалавра, учился в университете. Кроме того, сеньор главный редактор, он был самым способным учеником в иезуитском колледже, а по словесности ему не было равных». Хотя последние слова — явное преувеличение, редактор соглашается взять меня на пробу в отдел информации. В первый же день мне, репортеру по происшествиям, здорово везет. Пьяный штукатур убил мастерком свою жену, и я не только красочно описываю это происшествие, но и сопровождаю репортаж фотоснимком жертвы, это фото я нашел в доме и потихоньку сунул в карман, когда осматривал место трагедии. Материал идет в номер. Главный редактор вызывает меня к себе и, не вынимая изо рта сигареты, цедит: «Поздравляю, молодчина!»)
— Как вам известно, за кандидатов нашей партии голосовало подавляющее большинство избирателей. Вам известно также, что диктатура фальсифицировала результаты выборов, избирательные урны где-то похоронила, а наших депутатов и сенаторов не только не пустила в конгресс, но бросила в тюрьмы или выслала из страны. У нас оставался один выход — подполье. Я отрастил усы а-ля испанский трактирщик, временами покидал конспиративную квартиру, чтобы встречаться с представителями оппозиции, как из числа гражданских лиц, так и военных — трех-четырех офицеров нам рекомендовали как противников диктатуры. Явки с военными проводились в самых необычных местах: в приемной зубного врача, в баре одной аргентинки, пользующейся сомнительной репутацией, в конюшне ипподрома. С рассветом я появлялся на ипподроме, выходил на беговой круг с хронометром в руке, как бы для ознакомления с пробными забегами. Вскоре появлялся подполковник, владелец скакуна чистых кровей, кстати сказать, приходившего к столбу всегда последним. Разговаривали мы в тесной конюшне, пропитанной запахом навоза и лечебных притираний, чуть не под брюхом у лошади, качавшей головой в такт нашим словам. В одну из встреч подполковник сообщил мне, что группа офицеров недовольна махинациями на выборах и считает своим долгом выступить с оружием в руках против диктатуры. Не имея каких-либо полномочий, я обещал ему поддержку моей партии, а также других оппозиционных партий, профсоюзов, студенчества и вообще всего народа. Самое важное, решил я, чтобы военные выступили, а там пойдет. Лиха беда начало.
(Хотя газетчиком я стал по воле случая, эта увлекательная профессия приносит мне с первых же шагов столько удовольствия, что я даже перестаю сердиться на отца. Забуду, что он лишил меня домашнего очага, и, в свою очередь, предоставлю ему возможность простить мне пренебрежение к «Пандектам» Юстиниана. Примирение происходит в теплой и непринужденной домашней атмосфере, в библиотеке, под портретами образцовых предков в традиционных тогах и шапочках. Отец настаивает на моем переселении домой, я наотрез отказываюсь: во-первых, не хочу беспокоить сестер возвращениями на рассвете, а во-вторых, кто глотнул свободы, тот едва ли вернется в клетку по доброй воле. Большинство моих товарищей по работе — ребята что надо. Правда, есть две-три странные личности, особенно один — с прыщавой шеей и дурным запахом изо рта — целыми днями вьется около начальства и хотя тщится выдавать себя то ли за коммуниста, то ли за социалиста, наверняка служит в полиции, голову даю на отсечение. Первое время коллеги-репортеры подшучивают надо мной, еще новичком. Так, просит меня кто-то к телефону и сообщает, что в таком-то доме совершено преступление на почве ревности. Я хватаю блокнот, фотографа и мчусь по адресу. Дверь открывает какой-то человек и, услышав мой вопрос: «Как зовут убитую?» — сперва испуганно крестится, а потом с возмущением заявляет, что я нахожусь в резиденции апостолического нунция его святейшества папы и что здесь никогда никого не убивали. Что же касается проходимца с прыщавой шеей, то он пуще огня опасается поссориться со мной. И, надо сказать, для этого есть веские основания: рост у меня сто восемьдесят, я неплохо боксирую, готов в любой момент дать сдачу.)
— С некоторых пор полиция стала усиленно разыскивать меня. Очень возможно, что наши конспиративные связи были обнаружены, кто-то из арестованных распустил на допросе язык. Нагрянули с обыском ко мне на квартиру, захватили охотничье ружье и спортивные снаряды. Обшарили дом отца, начиная с библиотеки по римскому праву и кончая кладовой, пышно именовавшейся винным погребом, где отец хранил несколько бутылок французского вина. Устроили обыск и в помещении редакции, не забыв даже типографию, как будто человек может скрываться под ротационной машиной. Один из моих сослуживцев по прозвищу «Ангельский святоша» — он ходил по воскресеньям к мессе и любил рисовать непорочно-голубой акварелью — встретил меня на конспиративной квартире и настоял, чтобы я перебрался в более надежное место. Куда бы, вы думали? В дом священника, его близкого родственника. Под крылышком сердобольного падре я провел несколько недель, читая религиозные книги и слушая неуемную болтовню попугая, обладавшего задатками церковного служки, и мог бы без тревог прожить там остаток жизни, если бы обстоятельства интимного характера не потребовали однажды, чтобы я вышел из дому.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22