https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/shtangi/
- Ишь ты! - одобрительно протянул Фома; он хотел добавить: "Кого подцепила!" - но удержался.
- Пришли мы за родительским благословением навеки нерушимым, продолжала бойко отчеканивать Мотя, играя смешливыми глазами, - только это ты нам после дашь, а теперь чаем напой, а то шли мы долго и заморились.
- Ишь ты, дело-то какое! - довольным тоном заметил Фома, и по лицу его, теряясь в густых усах и бороде, поползла детски-блаженная улыбка: жених с кокардой и серебряными наплечниками ему положительно нравился.
Никишка лежал наверху и наблюдал, какими здоровыми и жизнерадостными были Мотя с женихом. "Сто лет проживут", - подумал он про них, и ему стало больно от зависти и хотелось провалиться куда-нибудь, чтобы его никто не заметил.
Но его заметили.
- Больной, что ли? - тихо спросил, кивая на него головой, жених у Моти.
- А, братец мой любезный! - направилась к нему Мотя. - Умирать собираетесь?
Никишка грустно улыбнулся, потом худыми руками поднялся на "нашесте" и привычными движениями длинных ног спустился вниз.
- В Киеве-то был? - безжалостно-иронически спросила Мотя.
- В Киеве был, а вот в Ялту хотел дойти, не дошел, простудился, - глухо ответил Никишка, глядя в землю.
- В Ялту! Тоже не дура, ишь куда захотел! У нас в прошлом годе барышню тоже в Ялту возили, чахотка была такая, как ты, - подбрасывая зонтиком, припомнила Мотя.
- Ну? А оттуда какая приехала? - спросил Никишка с живейшим участием.
- Оттуда? - переспросила с усмешечкой Мотя. - Оттуда не повезли, там и схоронили.
Никишка больше ничего не спрашивал: для него теперь сразу стало ясно, что он умрет, и, с ненавистью взглянув исподлобья на красного жениха Моти, он повернулся, кашлянул в руку и побрел по узкой тропинке в глубь леса.
Без шапки, в опорках, надетых на босые ноги, длинный, узкий, жалкий, окончательно пришибленный, он шел среди роскошных от дождей зеленых кустов орешника и черемухи, шел и тупо глядел в землю.
Киев, Ялта - все, от чего он ждал спасения, разлетелось прахом. Точно это был гриб-дождевик, круглый и полный, но ударили по грибу палкой, и он превратился в душную пыль.
Теперь уже ничего не оставалось у Никишки, никаких надежд.
Ему представилось, как лежит он в гробу мертвый, но чувствующий, как на нем кишат черви, обгладывая кости, и он все это слышит, и ему больно и душно, но он не может пошевельнуться.
Почти на самой тропинке лошадиный череп, с длинными желтыми зубами и черными впадинами глаз, мирно покоился под кустом смородины. Он видел этот череп и прежде, но теперь ему показалось, что в черепе сидит смерть и стережет каждый его шаг, глядя сквозь темные впадины.
Он похолодел, остановился и несмело толкнул череп ногой; череп лениво повернулся, сверкнул оскаленными зубами, а под ним, на мокрой земле, закопошились козявки. Смерть глядела теперь на него через одну глазницу и как бы говорила: "Оттолкнуть меня хочешь, нет, не оттолкнешь! И мать, и отчим, и сестра, и жених ее будут жить, а ты умрешь".
Ему сделалось страшно и хотелось уйти, но кругом был лес. За передними дубами и кленами виднелись сквозь зелень еще другие, потоньше, за этими еще и еще...
Никишке показалось, что он в клетке и что деревья - спицы клетки, что сколько бы он ни шел, он не уйдет. Он безнадежно оглянулся кругом и сел на упавшую от бури ветлу. Ветла была старая, наполовину гнилая, так что от ствола в нижней части остался только тонкий слой коричневой древесины, покрытый корою. Но ветла хотела еще жить; она вцепилась в землю жидкими сучьями и, шурша белесыми повисшими листьями, не сдавалась. Соки шли еще по тонкому слою древесины, их было мало для всех ветвей, но они были, и дерево жило, жило, готовясь к смерти.
Никишке это показалось слишком похожим на него самого. Ему стало неприятно и досадно; он встал с ветлы и пошел по тропинке дальше, пока не наткнулся на широкий почерневший дубовый пень.
Перед самыми глазами его проскользнула в воздухе с громким писком синица; кругом раздавались тоже какие-то лесные голоса: шум листьев, гудение пчел, и все это в общем отразилось в его душе, как досадная стая летучих мышей.
Он сел на пень, и руки его опустились между колен, костлявые, узкие, нерабочие.
Внимательно и долго рассматривал Никишка свои руки. Ему было противно все его худое, истощенное тело, но руки больше всего: они лишали его возможности работать, жить так, как другие. Чем больше он смотрел на них, тем больше накоплялось в нем жалкой, слезливой злобы, и, откачнувшись, он неожиданно для самого себя плюнул на них с размаху.
Он сидел, нагнувши голову, смотрел, как с пальцев стекала, вытянувшись в нитку, слюна, и думал: "Почему я умру, а они будут жить?"
Перед ним выросла, играя красными тонами щек, обрубковатая крупная фигура жениха Моти. В ней все было плотно прилажено и сбито: и широкая грудь, распиравшая тужурку, и бычья шея, и мускулистые руки, выходившие из рукавов.
Отчего же одному дано много, а другому ничего?
Исподлобья взглянул он вверх, точно желая там найти отгадку; но там зеленели листья и синело небо; и листья и небо были далеки от него, полны собою и безучастны.
Никишка почувствовал, что он один, что он никому и никуда не нужен и что он неминуемо скоро умрет.
Это было прежде всего непонятно и обидно, и от обиды в Никишке подымалась сдавленная бессильная злость.
VII
Он пришел к избе вечером. Раньше он не хотел идти, несмотря на голод: он боялся, что Мотя будет над ним смеяться, а жених ее смотреть на него недоуменно-презрительными и самодовольными глазами.
Но, подойдя, он застал всех дома.
Жених стоял без фуражки на берегу и курил, блестя широким стриженным под польку затылком, Фома прилаживал сиденья в лодке, нагнувшись так, что была видна только его новая кумачовая завороченная рубаха, а Федосья добродушно говорила дочери:
- Затейница, право слово, затейница! И чего не выдумает? На тот бок кашу варить. Что она там, скуснее будет?
Глаза у нее были масленистые, и все лицо сияло одним простым и приятным сознанием: дочь была пристроена, и помолвка справлена.
- Нет уж, мамочка милая, здесь кашу варить, это к моей физике не подходит, - бойко отозвалась Мотя и свежей, зеленой веткой хлестнула жениха по спине.
Тот обернулся и степенно, с папиросой в зубах, смеющийся и довольный, протянул руки, чтобы вырвать ветку, но она извивалась, как уж, била его по протянутым рукам, визжала и хохотала от удовольствия и избытка жизни.
- Ну что она выдумывает, срамница! - широко улыбаясь, качала головой Федосья. - Вот смотри, надоест она тебе, - обратилась она к жениху, болтает день-деньской, угомону нет.
- Пускай болтает, - отозвался жених, - я вот это-то и люблю, что веселая. Работа-то у нас скучная, да еще если и жена попадет скучная, куда ж тогда деваться?
- А я буду звонить, звонить языком, пока в гроб не вгоню! - смеялась Мотя. - Господи! выдумали дураки будильники какие-то. Из меня вот бы какой будильник вышел, просто прелесть. Никому бы покою не дала!
- Жениха-то пожалей, что ж ты его так охаживаешь, - смеялся Фома из лодки.
- Нужно его, ишь он недоимщик какой! - притворно-сердитым голосом отозвалась Мотя и посмотрела на жениха букой.
Никишка все это видел и слышал из-за кустов. Опять в тысячный раз он почувствовал себя лишним и тихо уселся под орешником, выжидая, когда они уедут.
Вот Федосья вынесла прикрытый грязной тряпкой самовар, котелок для каши, пучок сухой лучины и стала укладывать все на дне лодки, неуклюже поворачиваясь в ней тучным телом.
Фома, взяв у будущего зятя папироску, с наслаждением закрывая глаза, затягивался "турецким" и вспоминал, как один раз на охоте купец Зязин угощал его сигарой.
- Вот это так штука! Толстенная! Курил я ее, курил почесть день цельный... И дым сладкий, как сахарный, - говорил Фома.
- А как лодка-то? Спокойная? Не потечет? - спросил жених.
- Да не должна бы течь... Пока не текла... Я ведь ее смолил эту весну, гудроном, всю чисто... - не спеша отвечал Фома в промежутках между затяжками.
- Лодка крепкая, - добавила Федосья.
- А четверых-то подымет? - снова справился жених.
- Семерых подымет, не токма четверых, - самодовольно ответил Фома.
- Ну, и потонешь, эка штука! Невидаль какая... муж! - протянула Мотя.
- Муж-то, может, и не потонет, а вот как жена, - засмеялся чиновник.
- Жена-a! Подумаешь! Жена тебе не рожена, а теща в пеленках! - И Мотя снова ударила его веткой.
Никишка видел, как они уселись в лодку, причем жених Моти все пробовал, крепки ли сиденья и нет ли щелей в бортах, а подвыпивший Фома с Мотей над ним смеялись.
Фома стал на корме, отпихнулся от берега и повернул лодку.
Серая, большая, некрашеная лодка, грузно усевшись в воду, покачнулась и повернулась лениво, точно не хотела уходить от берега. Борта ее подымались над водой вершка на два, и жених снова опасливо заговорил:
- Какое там семерых, она и четверых едва держит.
- И то правда, - поддерживала Федосья. - Вы уж сидите-то поскромнее.
Мотя звонко рассмеялась и, шутя, начала раскачивать лодку из стороны в сторону.
- Ну ты, озорница! - прикрикнула на нее Федосья.
Никишка смотрел на них завистливыми глазами. "Небось, обо мне и не вспомнил никто, и повесься я сейчас на дубу, скажут: хорошо сделал".
Широкая река была спокойна; по ее темной спине скользили розовые отблески зари. На другом берегу подымалась темная зелень сплошного дубового леса. Красным, ярким пятном на медленно движущейся лодке выделялась стоячая фигура Фомы; из-за него блестели серебряные погоны жениха Моти и белела ее кофточка, и до Никишки долетал с реки ее визг и смех.
Они были уже на середине, когда случилось что-то непонятное, страшное, жестокое и совершенно ненужное.
Мотя шалила. Она зачерпнула рукой воды и плеснула в лицо жениха. Тот не хотел остаться в долгу, он тоже наклонился зачерпнуть воды, но не соразмерил силы. Низко сидевшая лодка накренилась, опустилась левым бортом в реку, и широким каскадом в нее хлынула желтая вода.
Федосья испуганно взвизгнула и всем тяжелым телом инстинктивно бросилась вправо. Правый борт так же, как и левый, ушел в воду.
Еще не успел никто опомниться, как лодка, наполовину полная водою, стала тихо опускаться под ними.
Выбежавший из-за кустов Никишка, испуганно расширив глаза и застыв на берегу от ужаса, смотрел, как они тонули.
Женщины не умели плавать, и громкий беспомощный крик их двойным потоком ворвался в дремавший воздух.
Но кругом все было тихо.
Так же темно-зеленой неподвижной стеной стоял дубовый лес на той стороне, так же спокойно протянулись над водой длинные корявые сучья на этой; так же, свесив узкие листья, любовался собой в воде камыш; сияла заря, розовели весело тучки, и на середине реки небольшая кучка людей тонула. Быстро намокшая одежда давила их и тащила вниз; от беспорядочной возни их на поверхности в разные стороны тихо покатились грядками мелкие круглые волны: точно улыбнулась насмешливо река.
Красная кумачовая рубаха Фомы почернела от воды и надулась пузырем, а кудлатая голова отчаянно вертелась из стороны в сторону, в такт неуклюже высовывавшимся из воды рукам.
Федосья барахталась и кричала: "Спасите, батюшки!" Потом над водой осталась только ее голова с упавшим на шею платком, и вместо слов в воздухе над самой водой стенало одно захлебывающееся, замирающее: "А-а-а!.."
Потом и голова скрылась под водою.
Никишка видел уже теперь только два пятна: одно впереди, черное с белым - это жених Моти, обхватив ее поперек левой рукой, греб правой, а сзади него другое пятно, темное, мелькающее над водой, - это отчим.
Ему было страшно жаль их, и он метался по берегу и кричал. Но он знал, что не поможет и что кругом никого нет, и дрожал всем своим худым телом и от жалости, и от страха, и от бессилия помочь.
- Никишка! Родной! - донесся вдруг до него сдавленный хриплый голос Фомы.
Он уже выбился из сил: тяжелые новые сапоги, в которых он вздумал пощеголять ради помолвки, сковывали его ноги; руки сводило судорогой.
Никишка вздрогнул и прыгнул с берега в воду. С детства он боялся воды и плавать не умел. Прыгая в воду, он знал, что никому и ничем не поможет, но стоять на берегу в то время, когда тонут его родные, близкие ему люди, стоять и только смотреть - было невыносимо. Никишка бросился даже вплавь, часто и ненужно болтая ногами; но в двух шагах от берега дно переходило в обрыв. Он хотел стать здесь, но окунулся с головой. Испуганный и дрожащий, кое-как докарабкался он до мелкого места и, тяжело отдуваясь, стал.
Головы отчима не было видно.
Шагах в двадцати медленно и тяжело плыл жених Моти.
Ее голова с бледным, чем-то обрезанным, мокрым лицом и закрытыми глазами безжизненно кивала при каждом его взмахе, и он молча греб правой рукой, ежесекундно выплевывая воду.
- Скорей, скорей! Еще немножко осталось, - сквозь слезы кричал ему Никишка, но он уже захлебывался и опустился глубже.
Никишка видел, как силился он оторвать рукой обхватившие его за шею и окостеневшие руки Моти, но не мог.
- Как же это? Господи! - кричал на берегу Никишка.
Он видел, как отчаянно билось над водой тело жениха Моти и потом торжественно и тихо опустилось на дно вместе с ней.
По реке поплыло несколько белых пузырей, и, спокойная, она по-прежнему уходила куда-то вдаль, а камыши у берега по-прежнему любовались в ней своим отражением.
По лицу Никишки текли слезы и останавливались в серых впадинах щек.
Он никак не мог обнять и понять всего, что случилось сейчас перед его глазами.
Он стоял и широкими глазами все смотрел туда, где исчезли все, так недавно еще веселые, полные жизни люди. Но там плавала только грязная тряпка с самовара и фуражка Фомы да торчал угол высунувшейся лодки.
Никишка закрестился испуганно и часто и, забыв свою хворь, обдирая локти о кусты, опрометью бросился за версту через лес к монастырю.
VIII
Наступила ночь. В лесной сторожке горела маленькая жестяная лампочка, а около нее за столом сидел Никишка и жевал хлеб.
Человек пять монахов вместе с седым о.Никоном приходили, осмотрели место катастрофы, вытащили затонувшую, но не опрокинувшуюся лодку и ушли, рассудив, что тела дня через три вскроются сами, а искать их теперь бесполезно.
1 2 3 4