Качественный Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Сергеев-Ценский Сергей
Потерянный дневник
Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Потерянный дневник
Рассказ
1 - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
I
Оля Щербинина, миловидная и бойкая девочка лет двенадцати, идя однажды домой из своей школы первой ступени, заметила в стороне от тропинки в густой траве желтенькую узенькую записную книжечку, и когда взяла ее и прочитала на переплете крупную надпись: "Дневник Юрия Белова", то сказала громко:
- Вот так та-ак! Он и дневники ведет!
Этот небольшой девятилетний мальчуган при встречах с нею почему-то застенчиво улыбался, а когда она проходила, долго глядел ей вслед. И ей нравилось, пройдя этак шагов пятнадцать - двадцать, вдруг обернуться, чтобы узнать, смотрит ли Юра, и убедиться: смотрит! Тогда она вздергивала плечом, поджимала губы и говорила про себя: "То-о-же еще!.." Однако ей это было приятно.
Теперь она шла и с любопытством читала написанное на клетчатых страничках крупными красивыми прямыми буквами чернилами:
"Ура! Я опять начал писать стихи да еще почище старых! "Безумец", "Призрак", "Кавказу", "Крыму", "Ночь"... Ведь я, конечно, буду поэтом. Какая слава! Какая честь! Я свой талант никогда не заброшу. Ведь быть поэтом, как это хорошо!.. Непременно буду кончать "Героя".
Тут же были и четыре карандашные строчки, впрочем тщательно зачеркнутые: очевидно, маленький поэт был ими недоволен.
Все-таки зачеркнутое можно было разобрать, и Оля прочитала:
Исчез Ковальский. Появился
Вверху аэроплан стальной,
Как будто демон он носился,
Влеком безумною рукой.
Потом чернилами и опять тщательно было записано:
"4 апреля. Лежал три дня больной. С одной стороны, приятная, а с другой - неприятная история. Приятная тем, что лежишь и ничего не делаешь; неприятная же тем, что не занимаюсь, а время проходит. Хотел кончать "Героя" - нет вдохновенья. Вероятно, буду его писать только когда стану взрослым. Папа завтра в четыре утра уезжает. Жаль! Но ведь он едет для радости, для необходимости нашего переезда в Москву. Читать нечего. Завтра непременно начну заниматься.
5 апреля. Папа уехал, а у меня даже легко на душе. Неужели я такой бессердечный? Нет, я готов жизнь отдать за него! Пишу "Рабыню" - поэму из древнеегипетской жизни. Хорошо удается.
6 апреля. Ну, вот и дописываю! Я вчера говорил, что пишу "Рабыню", теперь я ее дописываю. Буду ее обрабатывать. Это будет, вероятно, очень долго. Вчера вечером разнервничался, сам не знаю почему. Но то было вчера, а сегодня случилось замечательное событие! Волны моря выбросили на берег золотую цепочку с крестиком. Мама ее нашла. Цепочка стоит червонцев пять, если не больше. Мама подарила ее мне, а крестик бабушке. Но я отказался от цепочки, благо мне она не нужна, а мама мне обещалась подарить что-нибудь еще. Эти два дня море бушует невероятно. Рев его слышен даже у нас на квартире.
14 апреля. Семь дней не писал дневника. Получили письмо от папы. У мамочки на руке сделался нарыв, - ни стать, ни сесть, ни даже духу перевесть. "Рабыню" обрабатываю. Заделался в художники, благо есть рисовальная тетрадь, и краски, и кисточки. Это очень приятно. Вижу, дневники делаются все лаконичнее. Впрочем, нечем особенно восторгаться, а описывать тоже нечего. Я... (Везде пишу "я", а кто же такой я? Странно!)
15 апреля. Начал писать новую поэму из жизни волжских разбойников. Между прочим, когда я просматриваю тетрадку моих стихов, то замечаю, что сначала писал только мелкие описательные стихотворения, потом сравнительно с тем, как я развивался, все более и более сложные, и, наконец, имею возможность писать настоящие поэмы. Никто, кроме самых близких мне родных, не будет читать моего дневника никогда, и потому я могу писать здесь, что мне угодно. Пользуясь этим, буду писать здесь все, что я думаю главного. Я почти уверен, что буду вторым Пушкиным. Я думаю, что я буду знаменитый человек своего века и оставлю о себе память будущим поколениям. Я смогу написать о себе стихотворение такого же содержания, как Пушкин: "Я памятник себе воздвиг нерукотворный" и т.д.
20 апреля. Замечательного много, да толку-то из него никакого. Сегодня должно было быть землетрясение, как почему-то предсказывали (а кто неизвестно), однако же его нет, а факт тот, что идет несносный дождь. Слякоть и грязь. Запишу следующий случай. В воскресенье мы, то есть я и мама, были у Морозовых. Говорится: мы пришли к Морозовым, но это неверно. Часть дороги в одном месте мы... плыли по... по... грязи! Но весь ужас нашего положения был в том, что у нас на двоих были одни калоши. И при опасной переправе через рекообразную улицу нам приходилось перебрасывать их с одного берега на другой!
29 апреля. Обыденных событий случилось и случится очень много. Во-первых, я сегодня пойду в театр, чему я очень рад; во-вторых, обработка "Рабыни" подвигается; в-третьих, пишу записки о Крыме; в-четвертых, есть новые темы для стихов; а в-пятых - ура, ура, ура!.. Но здесь я буду писать шифром".
Дальше целая страница была уписана какими-то значками, цифрами и буквами нерусской азбуки, неизвестной Оле Щербининой.
Потом шло четверостишие, нацарапанное кое-как, вкось и вкривь, карандашом:
Керим! Меня убить ты должен?
Нет, пусть уж лучше сам умру!
Гляди, кинжал блестит из ножен!
Смотри, я больше не живу!
Эти строчки были свирепо зачеркнуты прямыми и наклонными чертами. Потом на отдельном листке чернилами:
"Дневник мой!.. Бросил я тебя совсем, и за это ты на меня, конечно, обижен. Принимаюсь снова писать. На этот раз у меня выйдет, кажется, целый рассказ".
Однако дальше шли уже сплошь чистые странички, и Оле стало даже досадно, что этого "рассказа" она так и не прочитает.
Записная книжечка имела новенький вид, хотя Юра писал на ней еще в апреле, а теперь шел май, - средние числа мая, - и прежде всего Оля удивилась тому, как это такой маленький мальчик ее не испачкал, не изорвал! Она бы это сделала непременно. Потом - стихи. Этого уж она никак не могла предположить раньше, чтобы такие маленькие мальчишки писали стихи.
Она видела, как Юра бегал вместе с Фомкой - прачки Татьяны - и другими такими же здесь, по поляне, по которой она шла, где было когда-то - так говорили - татарское кладбище, а теперь паслись коровы, козы, куры. Голос у Юры был звонкий, и он очень увлекался игрой, особенно если играли в прятки. А прятаться здесь было где, так как, кроме кустов шиповника и терновника, тут ближе к дороге стояли штабели дикого камня, привезенного для камнедробилки, и торчала эта самая камнедробилка, которая пока не работала; все это отлично скрывало ребят, и игра выходила веселая. Близко от поляны проходило шоссе, для починки которого и привезли камнедробилку и камень, а за шоссе, шагах в сорока, был спуск к морю.
Отца Юры, юрисконсульта горхоза, Оля видела редко, он постоянно бывал занят или в разъездах, а мать его, женщина еще как будто не старая, но почему-то с седыми волосами, встречалась ей чаще; однако ни ей не было никакой нужды в Оле, ни Оле в ней. Отец же Оли был грузчиком на пристани, а мать - уборщицей в доме отдыха металлистов, и в их квартире не было книг Пушкина. Пушкина Оля знала только по имени, стихотворение "Памятник" было ей незнакомо. Но то, что маленький мальчик, который не начинал еще ходить в школу, пишет так складно, по-книжному, это не только ее удивило, это как-то, - неясно для нее самой, чем именно, - ее оскорбило даже. И когда вот теперь, неожиданно, он встретился ей с небольшой снизкой мелкой рыбешки, раскрасневшийся, счастливый и спешащий домой, она посмотрела на него с любопытством и спросила:
- Где ты взял рыбу?
- Это мне... это мне Фомка дал! - заторопился ответить Юра. - Он на пристани поймал!.. Много!
- Уж этот Фо-омка! - протянула Оля неодобрительно, но Юра вдруг почему-то стыдливо бросился бежать, и белая чистенькая рубашка его (он всегда был одет заботливо и нарядно) вздулась смешным пузырем.
Оля вспомнила, как недели две назад он вздумал ей очень вежливо поклониться, сняв по-взрослому свой белый картузик, а она ему ответила: "Здравствуй, Юрочка!" - и прошла. Потом это случалось несколько раз, что он ей вежливенько кланялся издали, а она слегка кивала головой и улыбалась.
II
Мать Юры была седоволосая, а бабушка - брюнетка.
Когда Юра захотел выяснить причину такой странности, ему объяснили, что мать его поседела от испуга, а бабушка, которая тоже могла в тот момент испугаться, все-таки не испугалась и потому именно не поседела.
- Значит, ты, мама, трусиха, а бабушка - героиня? - допытывался Юра.
- Глупенький, это я не за себя, а за тебя так тогда испугалась, отвечала мать и ерошила его темные волосы.
По ее рассказу, когда он был совсем еще крошка и спал в своей коляске, - отца же совсем тогда не было дома, - в лунную ночь она услышала треск в окне.
Они жили в нижнем этаже - не в этом городе, а в другом. Она открыла глаза и увидела в раскрытом уже окне голову и плечи какого-то человека. Она вскрикнула от ужаса и в этот именно момент поседела. А в следующий момент бабушка, которая лежала, но не спала, на своей кушетке, расположенной как раз под окном, толстою палкой (она хромала, ходила с палкой, и палка эта была всегда у ней под руками) ударила грабителя по голове. Он охнул, свалился под окно и потом исчез.
С тех пор как узнал об этом Юра, он стал смотреть на бабушку, как смотрел бы на царицу амазонок, о которых читал в той же книге по истории, из которой черпал сведения о жизни в древнем Египте. Кстати, бабушка была высокая, широкоплечая, с мужскими чертами лица и ногу себе повредила на скачках.
Она учила Юру французскому языку, на котором говорила так же, как и на русском, а мать - немецкому. О том же, что такое шифрованное письмо, он узнал от отца, однако шифр для дневника изобрел сам, и то заветное, что он записал им и чего не должны были и не могли бы прочитать ни отец, ни мать, ни бабушка, было всего несколько слов об Оле Щербининой. Если бы их расшифровать, они читались бы так: "Я влюблен в Олю. Она очень милая. Сегодня она мне сказала: "Здравствуй, Юрочка!" Какое счастье!.."
Юра очень трудился над тем, чтобы записать это. И немецкие буквы, и римские цифры, и цифры арабские, и два знака - вопросительный и восклицательный - все это, затейливо чередуясь, создавало неодолимое препятствие для всякого, кто захотел бы проникнуть в тайну девятилетнего его сердца.
Отец Юры должен был получить место помощника коммерческого директора на одном из заводов под самой Москвою, и ездил он выяснять условия жизни там, в центре. О самом важном, о квартире, думать не приходилось, - квартира была готовая, при заводе. Нужно было дождаться, когда завод, - а он еще не был вполне закончен, - будет пущен.
Приехал из Москвы отец Юры - звали его Валерьян Николаич - отнюдь не разочарованным. Завод хотя и был в окрестности Москвы, но сообщение с Москвой было и теперь уже налажено вполне сносно. Могла найти себе канцелярскую работу при заводе и мать Юры, а самого Юру можно было устроить учиться в заводской школе. Единственно, что было досадно, - это оставалось ждать еще два, а может быть, и три месяца.
- Да-а, но вот мо-ре! - мечтательно, хотя и басом, говорила бабушка. Что нам заменит там море?
- Ну, море - это пустяки, конечно! - отзывался Валерьян Николаич. - К тому обстоятельству, что море торчать у нас вечно перед глазами не будет, мы отлично привыкнем через две недели!
- А как же мои "Записки о Крыме"? - спросил Юра. - Я ведь их начал писать... Хотя, разумеется, там я могу писать "Записки о Москве". Это будет даже еще интереснее, я думаю.
- Ну вот, сам видишь, что интереснее! Конечно, интереснее!.. В Москве жизнь кипит, как в котле.
Вальерьян Николаич был коренаст, крепок, большеголов, имел лысый лоб, круглое лицо, носил очки в роговой оправе. По крупным красным губам часто проводил языком - такая была у него привычка. Стихов он никогда в жизни не писал и не понимал, откуда это взялось у Юры. Но Юра вышел в мать, а не в отца: темноволосый, но с голубыми глазами, с удлиненным и женственным лицом и для своих лет довольно все-таки рослый.
Голос у него был, как у девочки, и, когда, раздеваясь, чтобы загореть на солнце, он показывал отцу свои мускулы, пыхтя и надувая щеки, чтобы ярче ударили в глаза отца его пока еще не существующие бицепсы, отец шутя брал его подмышки, подымал над головою и делал вид, что хочет перебросить через каменную стену на соседний двор. Это очень смущало Юру. Это обнаруживало его слабость. Этого он не любил.
Он говорил в таких случаях, отворачиваясь:
- Я скоро вырасту, скоро!.. Пусть папа не думает, что... - и глаза его становились розовые от обиды.
Через неделю-другую опыт с бицепсами повторялся с таким же результатом.
При доме, в котором жил Юра, был небольшой сад со старыми каштанами и двумя тоже старыми мимозами. На крепком суку одной из мимоз устроили для Юры качели. Иногда, крадучись, приходил качаться вместе с Юрой тот самый Фомка, у которого достал бычков и зеленух Юра. Жил он недалеко от Юры по так называемой Сухой Балке - название явно ироническое, так как во время зимних дождей балка эта была почти непроходима от грязи. Фомка был одних лет с Юрой, но мать его ходила на поденку - большей частью стирать белье, - и Фомка пользовался полной свободой.
III
Дня через два после того, как Юра потерял свой дневник, а Оля Щербинина его нашла, в народном суде здешнем слушалось дело о краже Щербиниными сыном и отцом (дедом Оли), а также двумя другими грузчиками, товарищами Щербинина, восьми досок со склада горхоза.
Интересы горхоза защищал Валерьян Николаич по обязанности юрисконсульта, а грузчики взяли себе в защитники старого адвоката Пожарова.
Грузчики были оправданы за недостаточностью улик, и на другой день у себя дома, в тесной и дружеской компании двух таких же стариков, как и он сам, плотников, Щербинин рассказывал, а Оля с надворья слышала обо всех обстоятельствах дела.
Дед уже усыхал, - годы брали свое, - шея его была тонкая и вся из жил, морщин, кадыков и мослаков, но деятельно ворочалась эта шея туда и сюда, и таращились из-под нависающих серых бровей и хитровато щурились молочного цвета глаза, и очень широко иногда раскрывался под лохматыми седыми усами начисто беззубый дедов рот.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я