https://wodolei.ru/brands/Radaway/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он лежал, развалясь на лавке у стены, и курил.
«Попался. Стыд и срам!» – пронеслось в мозгу Возницина.
Он шагнул через порог и, не заботясь уже о том, чтобы сохранить деловой, серьезный вид, пулей пролетел мимо старухи, разговаривавшей с человеком в сермяге.
Возницин почти бежал по улице, придерживая одной рукой треуголку. Все лицо горело. Было стыдно. Было досадно.
Но мужа, галерного капитана, толстоносого и толстогубого, противного грека, он знал. Это был – не муж.
«Кто же это?» – догадывался Возницын.
IV
„Третиянадесять добродетель пристойная девицам есть стыдливость”.
„Юности честное зерцало”.
По спокойной полноводной Неве плыл прозрачный, слегка голубоватый лед.
У пристани, где стояла Софья, льдинки с легким звоном ударялись о деревянную обшивку свай, рядами укреплявших топкий берег, наседали одна на другую и, шурша, проплывали дальше.
Софья смотрела на широкую, чистую реку, и ей вспоминались мутные воды невзрачной Неглинной с берегами, заваленными навозом и мусором.
После сухопутной, крепко вросшей в землю бревенчатой Москвы этот мазанковый, кирпичный город на островах, исчерченный вдоль и поперек каналами и протоками, город на воде, был Софье необычен.
Но за три недели ей уже полюбились кудрявые петербургские острова, непотухающие зори белой ночи и широкий простор быстрой Невы.
Далекая Москва представлялась Софье каким-то затхлым, тесным запечьем.
Софья стояла, распахнув полы шубейки.
Еще позавчера в Питербурхе свирепствовала снежная буря, хлопьями валил снег, а сегодня выглянуло солнце.
Сегодня Софья смогла выйти из дому погулять: капитанша Мишукова поехала к дяде, князю Меншикову, на Васильевский остров и взяла с собой капризного, избалованного Коленьку, с которым Софья принуждена была проводить целые дни.
Софья с завистью глядела вслед мишуковскому боту, который приближался к Васильевскому острову. Софья еще ни разу не была в самом городе: ни на Березовом острове, где в топкой низине стояли красивые двухэтажные дома, а над рекой возвышались бастионы крепости, уставленные пушками, и блестела вызолоченная колокольня собора; ни на веселом Васильевском, где широко раскинулся меншиковский сад, а трехэтажный дом князя ярко горел на весеннем солнце позолотой лепных украшений. Она только издали любовалась всем этим и слушала, как с городской крепости доносились звуки гобоев и труб (был полдень), а потом начали свой мелодичный перезвон куранты.
Да и здесь, на Адмиралтейском острову, пропахшем смолой и пенькой, Софья не была нигде дальше Адмиралтейства.
Она повернулась и пошла прочь от реки.
Софья минула достраивающийся кирпичный собор Исаакия Далматского, странный, как и все постройки в этом нерусском городе: вместо привычных московских глав-луковиц над деревянной крышей сиротливо громоздился один купол, а на трехъярусной колокольне, стоящей еще в лесах, торчал, точно в Адмиралтействе, высокий, острый шпиц.
Софья минуту постояла у собора, посмотрела, как вверху, вокруг колокольни, кружились, весело повизгивая, стрижи, и пошла дальше через зеленеющий пустырь.
У Невы нечего было смотреть: справа вдоль реки тянулись невзрачные мазанковые домики. А за ними, ближе к прядильному каналу, пересекающему всю площадь до самого Адмиралтейства, виднелись какие-то громадные амбары. Софья и направилась туда.
Она шла по вытоптанной тропинке. Под ногами то и дело хлюпала вода. В более топких местах лежал настланный хворост или брошенный обломок доски. В канавах, полных ржавой воды, квакали пригретые солнцем лягушки.
Софья минула стоявшую в стороне от других построек каменную «смоляную баню», где курили смолу, и пошла вдоль прядильного канала.
За каналом, на островке, тянулись лесные амбары – склады корабельного и мачтового леса. Лес лежал всюду – дубовые в два обхвата комли выпирали из-под навеса амбаров; длинными, ровными, как свеча, соснами был завален весь берег. Бревна плавали в мутной воде каналов, со всех четырех сторон окружавших островок.
Островок кончился. Софья пошла дальше вдоль канала и уперлась в целый ряд мастерских.
Здесь воздух дрожал от звуков: лязгало железо, визжали пилы, стучали топоры, слышался веселый перестук кузнечных молотов.
B раскрытые двери кузницы летели искры. Черные до белков глаз кузнецы гоготали что-то, кивая в сторону Софьи. Вся земля была покрыта тертым, искрошенным углем.
Софья решила возвращаться назад – дальше ничего интересного не предвиделось. Но она не хотела итти прежней дорогой – вдоль канала. Миновав огромные прядильные дворы, где крутили канаты и где пеньковая пыль столбом стояла в воздухе, Софья пошла по грязной улице морской слободы.
Она шла вдоль этих низеньких, одноэтажных, похожих друг на друга, мазанок. Крошечные окна были кое-где открыты. В окне виднелся горшок с бальзамином, кошка, старательно вылизывающая грудку, и белобрысая безбровая хозяйка в камортковом чепчике с кружевами. Здесь жили адмиралтейские служители.
В другом дворе сушилось развешанное белье – латаные порты, сорочки и застиранные пеленки из парусного холста. Бельишко висело на куске толстенного каната. Была ясно: владелец всего этого добра – корабельный человек.
Софья прошла уже большую половину морской слободы, когда встретилась с профосом.
Навстречу Софье, окруженный босоногими адмиралтейскими ребятишками, шел посредине грязной улицы пожилой низколобый матрос. Он двигался медленно: видно было, что матрос тащит за собой на веревке какую-то тяжесть.
Пожилая женщина, проходившая через улицу с ведрами, остановилась и, придерживая одной рукой на плечах коромысло, другой истово крестилась.
Трое моряков, стоявших у мазанки, как-то неприязненно косились на эту процессию.
Софья ускорила шаг и увидела: матрос, обливаясь потом, волочил по улице, словно какую-то вещь, мертвого товарища. Веревка была продета подмышками трупа. Запрокинутая голова билась по земле, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону посиневшим, изможденным лицом с дико вытаращенными глазами. Закостеневшие руки и ноги мертвого матроса оставляли на уличной грязи следы, как от полозьев.
У Софьи потемнело в глазах. Она пошатнулась, хватаясь за угол мазанки.
Чья-то крепкая рука поддержала ее. Софья пришла в себя. Рядом с ней, в темнозеленых кафтанах, стояли два гардемарина: один длинноногий, с небольшими русыми усиками, скривившись, смотрел на профоса; другой – востроносый и востроглазый, лукаво посмеиваясь, держал Софью за локоток.
Софья выдернула локоть и, пересиливая страх и отвращение, подошла к толпе, окружавшей низколобого профоса.
Тут были рабочие с ближайших дворов – кузнецы, пильщики; та же баба с ведрами, несколько матросов и солдат-конвоир с двумя каторжниками в немыслимых отрепьях. Солдат был одет немногим лучше каторжных – обшлага изодранного сермяжного кафтана были разные: один – коричневый, явно крашеный ольховой корой, а другой – вычернен сажей.
Между взрослыми шмыгали ребятишки, желавшие видеть все раньше других.
Профос стоял, вытирая рукавом вспотевший лоб.
Из-за толпы Софье только были видны худые, нелепо вытянутые, голые ноги трупа.
– Что это, он сам умер, или как? – спросила, не обращаясь ни к кому, баба с ведрами.
– Не видишь разве: профос таскает – значит, человек от своих рук утерялся, – сумрачно кинул один из матросов.
– И чего ж это он, горемычный, руки на себя наложил?
– С добра не сделаешь, – живо откликнулся конвоир в сермяжном кафтане. – Вон гляди – молодчики пошли, – он кивнул на проходивших по улице чьих-то, княжеских или посольских, гребцов. Гребцы были в новеньких красных триповых мундирах и черных бархатных колпачках с золотыми кистями. – Таким голубчикам петля на ум не придет: сыты, обуты, одеты. А поживи, как наш брат, солдат, по два года без жалованья да походи в таких отрепьях – во (конвоир расставил руки, глядя на свой неказистый кафтан), что даже летом в караул совестятся назначать, – до всего дойдешь! – запальчиво сказал он и обвел всех глазами, точно желая посмотреть, кто будет оспаривать эту истину.
Толпа молчала.
Профос поплевал на ладони и потащил труп дальше.
Толпа медленно расходилась.
– А зачем все-таки таскать его по улицам? – робко спросила Софья у востроносого гардемарина, который ни на шаг не отходил от Софьи.
– Закон такой: артикул сто шестьдесят семь, – колол Софью острыми глазками гардемарин.
– Да не сто шестьдесят семь, а сто шестьдесят четвертый артикул, – улыбаясь белыми, ровными зубами, сказал его длинноногий товарищ. – Дался тебе в память сто шестьдесят седьмой!
Софье вдруг стало стыдно, что она говорит с незнакомыми. Она круто повернулась и, не оглядываясь, быстро пошла к Адмиралтейству.
– Куда же вы, цыганочка? – кричал вслед востроносый гардемарин.
– Да брось ты, Масальский! Хочешь и вправду сто шестьдесят седьмой артикул заработать! – смеялся товарищ.
Софья почти бежала. Из головы не выходила ужасная процессия.
«Кто такой профос?» – думала она.
Но, вместе с этими мыслями, мелькали и другие:
«Востроглазый – такой смешной, лицо, точно у курицы – без подбородка. А тот высокий очень недурен».
V
– С духовными архиепископ сам справится: на Лазаря Кабакова хорошее доношение состряпали, все его продерзости вывели – и как на мосту, у Алениной трубы, пьяным валялся и как в епитрахили верхом на лошади ездил. А вот чем бы князю Гагарину рот замазать?
Галатьянов озабоченно посмотрел на Шилу.
– Кому? Губернатору? Балаболке этой? А он при чем тут? – удивился Шила.
– В следственной комиссии на архиепископа горы роет.
– За что?
– Чорт его знает. Обиделся, должно быть, что Филофей ему меду митрополичьего не прислал.
Шила сосредоточенно думал о чем-то, пощупывая свою пегую, клинышком, бородку.
Они стояли у гостиных рядов, на углу. Мимо них шли с базара и на базар пешеходы, ехали подводы.
Базар шумел. Ржали лошади. Где-то пронзительно визжал поросенок.
Слепцы-нищие монотонно тянули божественную песню:
Взойди, паненка,
На круту гору,
Ой, Езу, мой Езу,
На круту гору.
Гремя колесами, с площади выехала порожняя телега. Мужик, сидевший в телеге, увидев Шилу и Галатьянова, содрал с головы шапку.
Шила глянул на него и просиял:
– Михалка! Печкуров! Погоди! – весело крикнул он.
Мужик послушно остановил лошадь.
– С чем это приезжал? – подходя к нему, спросил Шила.
– Мясо привозил – хозяин корову зарезал.
– Что ж, Боруху мытных и корчемных доходов уже мало? Мясом торговать задумал? – помрачнев вдруг, сказал Шила.
– Не, корова объелась житом, ее и прирезали.
– Почему сам Борух или его сынок Вульф не повезли, тебе доверили?
– Вчера ж была суббота: им ни ездить, ни торговать нельзя – грех.
– А что ты воскресенья не соблюдаешь – это ничего?
– Э, мне – соблюдай, не соблюдай – одна корысть: все равно без хлеба сидеть! – иронически улыбаясь, махнул рукой Печкуров. – Орем землю да глину, а едим мякину, как говорится…
– У меня, Михалка, к тебе дело есть. Заедем на минутку к нам, – сказал Шила.
– Проше, – ответил Печкуров, услужливо уступая место, а сам садясь в передок телеги.
– Пане Галатьянов, поехали, – кивнул Шила.
Грек, не понимая еще, какое отношение может иметь эта встреча к их недавнему разговору, послушно сел в телегу рядом с Шилой.

* * *
Корчма была набита битком – разъезжались с базара, и народ все время прибывал.
На лавках за расшатанным столом давно не хватало места – пили стоя. Двое питухов удобно расположились в углу, усевшись на черном от стародавней грязи, заплеванном полу.
У стойки было особенно тесно – лезли, толкаясь, к бочке с полпивом.
За бочкой лежало пропитое добро: поношенная свитка, новые лапти, трубка полотна, старый хомут. А сверху всего нелепо подпрыгивали связанные по ногам курица и петух, – хозяин, видимо, не донес их до базара. В корчме стоял дым коромыслом – шум, гам, песни, ругань.
Кто-то стучал по столу кулаком так, что дребезжала посуда. Кто-то надсадно икал и отплевывался. Какая-то подгулявшая баба задорно пела «подушечку»:
Чи ты стар, чи не дюж,
Иль якое лихо,
Я чешуся, копошуся,
А ты лежишь тихо.
Подушечка, подушечка,
Да ты пуховая,
Молодушка, молодушка,
Да ты молодая…
Лысый пьяненький дед в дырявой посконной рубахе, подпоясанной лыком, все время лез к бочке, ругаясь со всеми и крича целовальнику:
– Серега, орлёная твоя душа. Отдай шапку!
Целовальник, проворный русоволосый парень, делал свое дело, не обращая внимания на крики.
– Хитер, дед, – пропил шапку, а теперь назад требуешь! – пошутил кто-то.
– Не, не пропил – в бочку свалилалсь, – ответил дед. И вдруг, поняв безнадежность положения, заплакал пьяненькими слезами: – Шапку!..
– Демьяныч, вынь, пусть не скулит! – попросил целовальника чей-то трезвый голос.
Целовальник, наливая полпиво, подцепил ковшом и вытащил из бочки что-то намокшее, бурое.
– Это, что ль, твоя? Принимай!
Народ расступился. Дед, пошатываясь, шагнул к бочке и взял из рук целовальника порядком намокший войлочный колпак.
– В другой раз будешь знать, как над бочкой ворон ловить! Пьешь, так пей, а не ротозейничай! – сказал целовальник, вытирая мокрые руки о свои русые волосы.
А дед в это время, подставив рот, выжимал из шапки полпиво.
По бороде текла какая-то бурая смесь полпива и грязи.
– Вот догадался…
– От такого сусла сразу протрезвеешь, – смеялись кругом.
Печкуров не видел этой сцены – он сидел в противоположном углу за столом. Шила подарил ему за рассказ о зверовичском откупщике шесть грошей, и Печкуров пропивал их.
Охмелев от первой полкварты, Печкуров с жаром говорил неразговорчивому куму, которого встретил в корчме:
– Спрашивает: «Где зверовичские иудеи богу молятся?» – У Андрея Горбаченка, что возле речки живет, клеть, говорю, наняли – туда ходят. – «А в вино, спрашивает, ничего не мешает, вино Борух продает чистое?» – Вино, говорю, доброе – без пригару, пить бы такое до самой смерти. Только в прошедший вторник переливали бочку – нашли на дне утоплую мышь, это, говорю, действительно, было, а так – вино как вино.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я