гидромассажные душевые кабины
— Морским офицером лучше быть, чем сухопутным. Что берег? Грязь, пыль. А в море волны, ветер, простор! — убежденно сказала Любушка.
Федя даже покраснел от удовольствия.
— Да, я тоже очень люблю море! — признался он.
Тут же, за чайным столом, Любушка в конце концов написала матери письмо и стала объяснять Феде, как найти в Воронеже дом, где они живут.
— Вот город, на горе. Так — Нищенская слободка, так — Стрелецкий лог, так — Гусиная слободка, — чертила она пальцем по скатерти. — А так — наша Чижовка, ближняя и дальняя. Когда-то в ней водилось много чижей. Вот церковь Троицы, слева большой дом — в нем живут попы, дьякон Калистрат, пономарь. А справа — маленький, это и есть наш. Понятно?
— Понятно, — отвечал Федя, а думал только об одном: поскорее бы эта белозубая девушка приезжала в Воронеж!
— А вот тут, — не переставала Любушка чертить пальцем, — Чижовская роща. Дубы, дубы и дубы. И клены. Красиво! Сюда мы с вами пойдем весной гулять. Хорошо?
— Хорошо, — ответил Федя, а сам подумал: «Одно плохо — пора уходить, а так не хочется!..»
Он поднялся и стал прощаться.
— Ежели когда-либо приедете в Петербург и негде будет остановиться, милости просим ко мне! — гостеприимно предложила тетушка.
— Спасибо! — поблагодарил Федя уходя.
Любушка провожала его.
— Скажите, Любушка, а вы… в самом деле приедете? — спросил он, уже стоя на крыльце.
— При-и-еду! — улыбаясь, протянула она, и Феде почудилось в этом слове: «ми-и-лый…»
Он спрыгнул с крыльца и, не разбирая в темноте луж, зашагал через улицу к себе.
VII
Незаметно промелькнула неделя, как Ушаков приехал в Воронеж, а письмо Любушки все еще продолжало лежать в Федином чемодане.
Он был исполнителен и верен в своем слове, но не хватало времени. В адмиралтействе всем нашлось много дела. Пустошкин работал на постройке мастерских, а Ушакова определили в чертежную.
Когда-то, при Петре I, весь Воронеж был заполнен моряками. Целые улицы занимали корабельные мастера: шлюпочные, парусные, блочные, канатные, купорные. Жили плотники, кузнецы, литейщики. В Воронеже лили пушки, мортиры, ядра, варили смолу, гнали деготь, вили канаты и веревки.
После смерти Петра I все пришло в упадок. Мастерские обветшали или стояли заколоченные. Мастера перемерли или разъехались по другим местам. И многое приходилось начинать сызнова. Оттого теперь у всех — матросов и офицеров — было достаточно работы.
Федя приходил вечером на квартиру усталый. Он видел чемодан, в котором лежало письмо, терзался мыслью, что поручение Любушки до сих пор им не выполнено.
Ушаков каждый день невольно наблюдал за погодой: снежок понемногу укрывал землю.
Иногда, сидя у себя в чертежной и обсуждая с товарищами качество кораблей разной постройки, он говорил что-либо вроде:
— Архангельские хуже петербургских: в бейдевинд имеют большой дрейф.
А сам в это время смотрел в окно на падающий снег и думал с тревогой: «Может, уже приехала?»
И невольно краснел.
Во-первых, от мысли, что он не сдержал слова, а во-вторых, оттого, что было приятно представить: Любушка уже в Воронеже!
Паша Пустошкин, который жил с ним (Нерона Веленбакова услали в Таганрог), пытался было навести разговор на интересующую тему, но прямо о девушке говорить не смел. Живя не первый год с Ушаковым, он знал, что Федя рассердится и сразу оборвет разговор. Он такой: нашел — молчит, потерял — молчит. И потому Пустошкин старался говорить обиняком:
— А уже санная дорога установилась. Вчера из Москвы констапель приехал…
Но Федя упорно молчал, хотя прекрасно понимал, к чему клонит Паша, и хотя этот разговор был ему приятен.
Паша втихомолку наблюдал за другом.
Подошла суббота.
Вечером в чертежной, как и в других командах, был прочтен приказ:
«Завтрашнего числа для праздника воскресенья адмиралтейским служителям шабаш, чтоб богу молились, гуляли тихо и смирно, шумства, драк и прочих непотребств не чинить».
Федя слушал и думал: «Завтра отнесу письмо».
Он утром попросил у соседа, корабельного мастера, бритву и побрился, хотя льняной пушок на щеках был мало заметен.
Потом не мог дождаться обеда. От скуки листал «Регламент о управлении адмиралтейства и верфи».
Паша, любивший пошутить, не выдержал и сказал:
— Не смотри: все равно по параграфу семьдесят седьмому гардемарину жениться запрещается. Не то — дадут три года каторжной работы!
Федя вспыхнул до корней волос и только глянул на него, как рублем подарил! Паше и этого хватило — сразу умолк. Так молча и обедали.
После обеда Федя оделся получше, достал из чемодана письмецо и, стараясь не смотреть Паше в глаза, шмыгнул за дверь.
Адрес он помнил наизусть: «Марии Никитишне Ермаковой у Троицкой церкви, что на Чижовке». За эти дни он узнал, что Чижовка — слободка на горе, предместье Воронежа, которое от города отделяет крутой яр.
«Хорошо, что дом — у церкви. Значит, легко найти, не придется ни у кого спрашивать».
Войдя в слободку, Федя вспомнил: здесь когда-то водилось много чижей. «Не оттого ли и она держала в клетке снегиря? Любит птиц, значит, доброе сердце!..»
Он захотел представить себе ее лицо и не мог: оно как-то уплывало. И лишь не потухала, жила в его памяти широкая, светлая Любушкина улыбка.
Вот и церковь Троицы. Вон один дом деревянный — побольше, другой — маленький, весь белый, крытый очеретом.
Ох как бьется сердце!
Ушаков еще издали разогнался — для храбрости! — и бодро подошел к домику.
Он постучал и ждал, насупившись.
Дверь отворила высокая седая женщина. Хотя глаза у нее были карие, а нос прямой, но ее лицо чем-то напоминало Любушкино.
«Мать!»
— Входите, входите! — приветливо сказала она, отступая в глубь сеней.
Ушаков вошел.
— Честь имею видеть Марью Никитишну Ермакову? — официально спросил Федя.
— Да, это я, — сказала женщина.
— Вам письмо из Петербурга. От дочери.
Он протянул конверт.
— От Любушки? Когда же она приедет?
— Сказывала: по первопутку.
— Пожалуйте сюда, господин мичман. Милости прошу. — Марья Никитишна распахнула дверь в комнату. — Раздевайтесь, у нас тепло, — предложила она.
Поначалу Ушаков думал отдать письмо и сразу же уйти, но сейчас что-то удерживало его здесь. Он снял шинель и шляпу.
— Садитесь! — предложила хозяйка, усаживаясь у стола.
Федя сел.
— Мы ведь тоже из морской семьи. Мою мать в тысяча семьсот первом году по велению царя Петра отправили сюда. Каждый десятый двор должен был поставить одну девицу для вступления в брак с солдатами, а остальные дворы — снабдить ее всем необходимым. И кроме того, дать двадцать рублей приданого. Вот она и вышла замуж за моряка. И мой покойный муж тоже был моряк, — словоохотливо рассказывала Марья Никитишна.
Она оказалась более разговорчивой, чем ее сестра, Настасья Никитишна, и держалась так, что Феде казалось, будто он давным-давно знает ее.
— А вы когда же познакомились с Любушкой?
Федя зарделся. Говорить о том, как он спас снегиря, не хотелось.
— Верно, где-либо в церкви, — улыбнулась Марья Никитишна, — или на гулянье. Вот у нас, в роще, с мая месяца по воскресеньям гулянье… Что, Любушка здорова?
— Ничего, здорова. Я ее всего два раза видел… Я с Балтийского… Меня отправили сюда. Ехал, остановился на Васильевском острову…
— Да, там живет моя старшая сестра, Настасья. Домик-то у нее в третьем годе сгорел…
Ушакову хотелось сказать: знаю, сам видел, но — смолчал.
— Вас как же звать?
— Федор Ушаков.
— Я уж Феденькой стану звать, по-стариковски. Вот я вас пирогом с капустой угощу, — поднялась Марья Никитишна.
Ушаков не отказывался: он чувствовал себя здесь просто и хорошо. И главное, можно свободно говорить о Любушке — это же не с насмешником Пашкой Пустошкиным: не засмеет!
Марья Никитишна поставила пироги, флягу с водкой, угощала.
От водки Ушаков отказался — он не любил пить.
— Одну-единственную. В вашем морском деле — надо. Пьяницей быть — сохрани господи, а придешь с вахты мокрехонький, водкой только и отогреешься и спасешься! — уговаривала хозяйка. — Первая рюмка и называется «прошеная», а вторая уже — «непрошеная»!
Пришлось выпить «прошеную» и закусить пирогом, — пироги были отменные.
Марья Никитишна расспросила его обо всем: откуда родом, сколько имеет душ крепостных, где и на чем плавал. В морском деле она разбиралась словно заправский моряк.
В беседе Ушаков не заметил, как заблаговестили к вечерне. Он хотел уже прощаться, когда в комнату вошел высокий красивый человек. Федя сразу признал: это был грек. Грек учтиво поздоровался, пожелал «приятно кушать» и прошел в соседнюю комнату, о которой Федя почему-то думал, что она Любушкина…
— Это мой постоялец, — зашептала через стол Марья Никитишна. — Павел Зосимович Метакса. Грек. Он поставщик в адмиралтействе. Гарпиус поставляет. Хороший, богатый человек…
У Феди почему-то сразу испортилось настроение. Румянец покрыл его щеки. Он сидел, сдвинув свои густые брови. И все его лицо — с тяжелым, выступающим подбородком — стало старше и суровее.
Корпусные товарищи увидали бы: Федюша чем-то сильно недоволен. Такого лучше не трогать!
Он поднялся, поблагодарил за угощение и стал одеваться.
— Еще раз спасибо, родной! Спасибо, сынок! — говорила на прощанье Марья Никитишна. — Приходи же, Феденька. Вот Любушка приедет, — пела она. — Пишет: к николину дню постарается…
Ушаков шел, невольно высчитывая в уме, сколько дней осталось до зимнего николы.
Грек очень не нравился Феде, хотя ничего худого о нем Ушаков сказать не мог.
VIII
Ушакова все больше и больше захватывала новая для него работа в адмиралтействе.
Приятно было сознавать, что принимаешь непосредственное участие в постройке Азовского флота, что по твоему чертежу будут строить отдельные члены судна. Не то что Паша Пустошкин, который занят такой малоинтересной, обычной, чуть ли не деревенской работой: стройкой кузниц, шлюпочных мастерских да разных сараев. Но Паша Пустошкин рьяно отстаивал свое дело.
— Посмотрел бы я, как ты на своем праме обошелся бы без моего якоря или без шлюпки! — возражал он Феде.
Занятый работой, Ушаков не заметил, как подошел долгожданный николин день.
Федя не знал, что делать: хотелось проведать, приехала ли Любушка, но идти к Ермаковой без дела было как-то стыдно.
Он ломал голову — что бы придумать! И наконец нашел простой выход: пойти к обедне в их слободскую церковь, — если Любушка в Воронеже, она обязательно должна прийти к Троице.
Федя приоделся и зашагал в Чижовку.
Войдя в церковь, он сразу же увидел на левой стороне среди женщин высокую Марью Никитишну. Рядом с ней стояла Любушка.
Ушаков прошел немного вперед и стал на виду. Ему так хотелось посмотреть назад, но это было неприлично.
Он терпеливо простоял до конца службы и, только когда все двинулись ко кресту, обернулся.
Ушаков пристально рассматривал толпу, теснившуюся к священнику с крестом, но Ермаковых не было. Раздосадованный, Федя пошел к выходу.
Выйдя на паперть, он стоял, растерянно смотря по сторонам.
Вдруг кто-то легонько взял его за локоть. Он зло поворотил голову, думая, что это какой-нибудь назойливый нищий, и оторопел: перед ним, улыбаясь, стояла Любушка.
— Здравствуйте, Феденька! Кого это вы ищете? Не меня ли?
Он хотел было отпереться, что, мол, не искал ее, но это не вышло.
— Здравия желаю! — с живостью ответил он.
— Пойдемте же к нам, чего тут стоять! — потащила его Любушка сквозь строй нищих и калек.
Пришли к Ермаковым. Любушка сняла шубку и упорхнула на кухню помогать матери накрывать на стол, приказав Феде немножко обождать, лукаво прибавив:
— И не скучать!
Ушаков смирнехонько сидел у печки. Он чувствовал бы себя счастливым, если бы не эта проклятая дверь в соседнюю комнату… Прислушивался: дома ли грек?
Вошли Марья Никитишна и Любушка с посудой и пирогами.
Хозяйка подошла к небольшому шкапику и, открывая дверку, обернулась к Ушакову:
— Феденька, а водочки выпьем?
— Нет, благодарствую, не надо! — замахал руками Ушаков.
— А в прошлый раз ведь пил! — насмешливо глянула через плечо Любушка. — Я все знаю!
— Быль молодцу не укор! — выручила Марья Никитишна. — Не хотите — неволить не стану!
Сели за стол.
Любушка рассказывала о том, как жила в Петербурге, как ехала до Воронежа.
Потом мать ушла на кухню убирать посуду, а Федя остался с Любушкой. Она упросила его рассказать, как он тогда спасал снегиря.
Ушаков нехотя повиновался.
— Спасли, Феденька, зря: все равно снегиря негодяй кот съел! — вспомнила Любушка.
На кухне послышались голоса. Марья Никитишна уговаривала кого-то откушать пирога, а мужской голос благодарил, но отказывался.
В комнату вошел Метакса. Он поклонился Ушакову и прошел к себе, закрыв дверь.
— Что, постоялец еще у вас? — спросил, заливаясь румянцем, Федя.
— А ну его! — махнула рукой Любушка и зашептала: — Он старый — ему уже тридцать лет!
Над Федей вновь засияло солнце… Метакса пробыл у себя не больше пяти минут и снова ушел.
Весь вечер они провели втроем. Пили чай, а потом Марья Никитишна вязала, а Любушка играла с Федей в свои козыри и носки.
Было весело. Когда Федя проигрывал, озорная Любушка щелкала его по носу картами и заливалась смехом.
Наконец настало время уходить. Любушка провожала его до двери.
— Приходите в следующее воскресенье! Мне скучно одной! — сказала девушка на прощанье.
— Приду! — с радостью ответил Федя.
Дул пронзительный ветер, в лицо било снегом, но Федя не чувствовал холода. К себе в комнату он вошел напевая.
— Ого, какой веселый! Да ты, Федя, никак первый раз в жизни выпил! — рассмеялся Паша, при свече пришивающий пуговицы к бострогу.
— А если б и выпил, Пашенька!
Он обнял друга за плечи и так сдавил, что Пустошкин крякнул:
— Пусти, тамбовский медведь!
Когда в следующее воскресенье Ушаков собирался уходить, Паша, осмелев, спросил:
— Куда? Снова к ней?
— На кудыкину гору! — отшутился Федя и помчался в милую слободку. Дверь ему открыла сама любезная, льстивая Марья Никитишна.
— А, Феденька, деточка! — запела она, увидев мичмана. — Как раз на чаек. Милости просим!
Федя разделся, вошел в знакомую комнату и остолбенел:
1 2 3 4 5 6