https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/170na70/
Рассказы –
OCR Busya
«Лайош Мештерхази «Избранные произведения»»: Правда; Москва; 1989
Лайош Мештерхази
День, когда они были убиты
Он проспал всего несколько часов, но проснулся спокойным, отдохнувшим и даже слегка повеселевшим. Вчера их перевели из полицейского участка в тюрьму на улице Марко. Со вчерашнего дня прекратились пытки, уже сутки не повторялись искусственно вызываемые припадки малярии, которые выматывают человека гораздо больше, чем плеть, побои и загоняемые под ногти иглы. Было наконец получено обвинительное заключение – безудержная клевета, обычные антибольшевистские бредни, извращенные и тенденциозно подтасованные факты, сдобренные высокопарными и казуистическими юридическими формулировками в обычном, присущем хортистам, стиле. Да и можно ли было ожидать чего-либо иного? Им сказали: подготовьтесь к защите. Против всего этого? Какая защита?!
Он ждал адвокатов – сегодня их должны были наконец допустить к нему; после строгой двухнедельной изоляции ждал вестей с воли. Адвокаты не приходили…
Далеко за полночь он поймал себя на том, что вот уже, пожалуй, в двадцатый раз мысли его вращаются по одному и тому же логическому кругу, что его навязчиво преследует одно и то же: «А ведь это, наверное, последняя ночь в моей жизни!» Он напряг всю силу своей воли: спать! Спать, чтобы завтра дать бой! Не думать об обвинительном акте, не думать о суде!..
Он вспомнил о своей библиотеке, о любимых книгах, разложенных по полкам… Кстати, в каком порядке? Первым стоит Аристотель, затем редкое, антикварное издание Лукреция Кара, Кампанелла, Томас Мор, французские просветители XVIII века… С каждым томом связана своя особая небольшая история. Первое двухтомное издание немецко-французского словаря 1844 года… Оно куплено в Вене у букиниста. Всю зиму у него стыли пальцы: словарь был приобретен как раз на те деньги, которые он отложил на перчатки. Руки можно прятать в карманы… Вспомнился последний концерт в Москве, на котором он был с женой… Он попробовал такт за тактом воспроизвести первую часть этого фортепьянного концерта, стараясь слышать и сопровождение, весь оркестр… Так, вспоминая, он погрузился в сон.
Спать в тюрьме – дело нелегкое. Беспрестанный стук кованых солдатских ботинок или сапог, разносящийся по гулкому коридору, постоянные окрики, хлопанье дверьми. Заснул он незадолго до рассвета, а когда проснулся, утро по-настоящему еще не наступило. И все же он сумел отдохнуть, успокоиться. С первой же секунды пробуждения ощутил огромный прилив сил – так бывало перед выполнением какого-нибудь особо важного задания. Это его обрадовало.
Не защищаться, не спасать свою жизнь собирается он, а доказать свою правоту, и не только себе, но всему миру, во имя прекрасного будущего. Его сегодняшний подвиг будет последним, подведет итог всей его жизни. Каждое слово, каждый жест играют сейчас особую роль…
Зал суда – затхлое, пыльное помещение. Колонны, гипсовая лепка, потертая облицовка. На скамьях, расположенных амфитеатром, публика. Впереди – высокие судейский стол, а за ним, в нише, белая мраморная статуя Франца-Иосифа. Словно сам бог справедливости в облике этого душителя свободы снизошел сюда, на алтарь правосудия. Справа – четверо защитников, слева на возвышении – место прокурора. Возле него два господина, один седоватый, чопорный, другой вертлявый, помоложе, – это врачи. Накануне вечером они обмерили· ему череп, устроили чуть не экзамен по математика и мировой литературе, зато синяков и вспухших кровоподтеков на теле словно не заметили.
Судьи: один – львиная голова с белоснежной гривой; другой – прилизанная прическа с тщательным пробором посредине; третий – сияющая лысина на плоское черепе… И только лица у всех одинаковые: застывшие надменные. По этим лицам видно, что мысли, все до единой, заранее сформулированы и обрели завершенные вид. И приговор тоже. За округлыми формулировками таится скудость содержания…
Публика: журналисты (статьи уже почти готовы и торчат из карманов, остается лишь добавить немного «колорита»); полицейские офицеры, сыщики, судейские чиновники и студенты права в зеленых и черных камилавках – их привели учиться… И это к ним придется обращаться? Перед ними, как на исповеди, обнажать свою душу?… Впрочем, даже каменная стена, а тем более стена из глупости, предвзятости и ненависти, не может преградить дорогу идее. Такой стены нет. О том, что он скажет, завтра и послезавтра узнают в Кишпеште, на судостроительном заводе в Обуде, и чуткие сердца настоящих людей сумеют отличить правду от газетной лжи…
Светлое пятно на вытертой до блеска скамье подсказывает, куда садиться. По бокам – стражники с примкнутыми штыками. Слева даже двое. А за ними – Фюршт. Борода двухнедельной давности, губы потрескавшиеся, красные, как в жару.
Неожиданно его охватывает чувство какого-то беспокойства. В зале наступает полная тишина, за судейским столом стоит председатель, опершись одной рукой о стол, а в другой держа папку с бумагами.
Заседание чрезвычайного трибунала открывается.
Он беспокоился не за себя. Дорога, которой он шел, была определена самой жизнью профессионала-революционера. Привычка подчинять свою личную судьбу общему делу вошла в его плоть и кровь. Даже в полубреду, в полусознательном состоянии, он не мог бы поступать иначе, чем поступает сейчас, – только так и всегда так.
Но с какого же это времени? Да с самого детства, когда он остался сиротой. С тех пор, как тринадцати лет от роду пустился бродить по белу свету и пешком добрался из Трансильвании до Будапешта. С тех трудных лет, когда ему пришлось перебиваться уроками, по ночам учиться, а на рассвете разносить газеты. Он взвалил все это на свои неокрепшие детские плечи, на больные легкие, лишь бы получить образование…
На его пути попадались перекрестки, где можно было свернуть к уюту, к обывательским удобствам. Не всякий почитатель Ади, не каждый член кружка Галилея, не все ученики Эрвина Сабо стали революционерами… К девятнадцати годам он был уже вполне «взрослым человеком», освобожденным от военной службы и работавшим в одном из крупнейших банков страны. Он вполне мог бы преуспеть!.. (Солидное финансовое учреждение!) Совсем недавно, за несколько дней до ареста, ему довелось соприкоснуться с этим учреждением еще раз. Товарищи сообщили, что на опытном земельном участке Учетного банка женщины собирают осыпавшиеся горошины, получая по полтора-два филлера за килограмм. Двадцать – тридцать филлеров в день! – И когда они начали роптать, управляющий, доктор Чолноки, отрезал: «Чего вы хотите? На трамвайный билет зарабатываете, а коли этого мало, вместо вас найдем сотню других!..»
«Пусть каждый заботится о себе!» – вот девиз толстокожего мира мещанства. Но что делать, если несправедливость задевала его даже больше, чем сама нищета? И если несчастья других ранили его больнее, чем свои собственные? Он был «белобилетником» и печатал антивоенные листовки… И дорога звала его дальше, вперед, к революционным социалистам, в создававшуюся коммунистическую партию…
В июле 1931 года ему поручили возглавить секретариат партии. С документами на имя Яноша Ковача в кармане он прибыл в Будапешт. На протяжении целого года он каждое утро появлялся в помещении партийного центра, на улице Эндре Тхек, и только поздно вечером вспоминал, что на сегодня довольно… На протяжении целого года он каждое утро украдкой следил, не увязались ли за ним сыщики. Он знал, что его ищут, за ним охотятся. И как ни неожиданно все произошло, его все-таки не застигли врасплох, когда две недели назад, утром 15 июля 1932 года, в дверях партийного Центра возникли фигуры сыщиков… Он знал, на что идет. Знал с самого начала и до конца. Он знает об этом и сейчас. Знает и потому не может поступить иначе.
Он не боится за себя. Он опасается за своего товарища, молодого Шандора Фюршта. Молодого? Всего на шесть лет моложе: Фюршту двадцать девять. Шесть лет… Фюршт был еще ребенком, когда он вместе с другими уже возглавлял революцию. А когда Фюршт стал профессиональным революционером, за его плечами уже были сто тридцать три дня работы в Народном комиссариате внутренних дел, руководство нелегальным партийным аппаратом в Вене, почти год пребывания в каком-то засекреченном будапештском складе, где он редактировал и издавал партийную газету…
Чем же так тревожит его Фюршт: недостатком смелости и преданности? Нет. Но уж больно хитры судьи, каждый их вопрос – западня. Хватит ли выдержки у этого слишком прямого и чистого юноши, хватит ли находчивости, чтобы избежать ловушки?…
Допрос, вплоть до мельчайших деталей; построен так, как он и предполагал. Он заранее подготовил сжатые ответы, чтобы успеть хоть коротко высказать главное, прежде чем его лишат слова.
– Признаете ли себя виновным?
– Нет. Во всех своих поступках я руководствовался моими коммунистическими убеждениями.
– Почему стали коммунистом?
Важный вопрос! Он особенно важен сейчас, за несколько дней до выборов, когда Гинденбург и прусские юнкера хотят с помощью путча сломить левую оппозицию; когда в Лозанне под вывеской «разоружения» принято решение о милитаризации Германии, когда доллары и фунты рекой льются в партийную кассу Гитлера, выдвинутого на роль полководца в новой грабительской войне, и когда здесь, в Венгрии, влиятельные лица – депутаты правительственной партии – скрывают у себя разыскиваемых национал-социалистских убийц…
– Занимался коммунистической деятельностью потому, что являюсь убежденным противником войны… Мы ставили своей целью не проведение какой-либо подрывной работы, а просвещение широких масс рабочих… Мы хотели убедить рабочий класс, что наша дорога – единственно верная и прямая…
Его, разумеется, лишают слова. Но главное сказано.
Один из вопросов звучит для него довольно неожиданно. Он не полагал, что у Тёреки хватит глупости задать его, но уж и не думал, что тот осмелится сделать этот вопрос предметом публичного обсуждения. Когда он сказал, что в 1928 году уже приезжал сюда, на родину, Тёреки, покраснев от ярости, заорал:
– Что? На родину? Это ваша родина? Что общего у вас с родиной?
Господин председатель завтракал на своем обычном месте, которое мадам считала террасой, а он называл по-новому – верандой. Он отведал яичницы с ветчиной, выпил чаю и напоследок съел очищенный кечкеметский абрикос. Да, абрикос – вещь неплохая, особенно для пищеварения. А по нынешним временам есть абрикосы – это в некотором роде патриотично. Мы еще покажем этим австрийцам! Обойдемся без ихних шиллингов! Будем есть абрикосы сами!.. Погоди – вот только просмотрю газеты! – придет Гитлер, и Дольфус в два счета умерит свой голосочек!..
Он с наслаждением жевал абрикос. Вот уже одиннадцатый год, как он сидит в кресле председателя трибунала, но сейчас, кажется, опять наметились какие-то сдвиги: появились признаки, манящие к высотам апелляционного суда. На днях проездом из Вишеграда сюда заглянул его превосходительство. «Просто так, для небольшой дружеской беседы». Так вот, для начала ему, вероятно, передадут новое дело о крупном мошенничестве. Вопрос довольно щекотливый. Надо суметь его «квалифицировать» – то есть решить, кого нельзя вызывать в суд даже в качестве свидетеля, и продумать, кому какие вопросы ставить.
Окончив завтрак, он закурил сигару. У него вошло в привычку выкуривать ее здесь же, на веранде. Он любовался открывающимся отсюда видом: широкая излучина Дуная, словно горное озеро меж островерхих вершин, а на противоположной стороне – пестрые полосы обработанных полей… Красивейшее место в стране! Он любит утверждать и повторять это ежедневно, так же как каждое утро привык говорить горничной, убирающей со стола: «А ты все мечешься, Маришка. Даже остановиться не хочешь, чтобы хоть немного полюбоваться… Разве не прелестное это зрелище? Да, с этой веранды наша маленькая страна кажется настоящей жемчужиной!.. Плечи человека расправляются во всю ширь: родина!..» А горничная в ответ: «Времени нет любоваться, ваша милость». И он на это: «Ну хорошо, хорошо…» Доступно ли чувство прекрасного простой девчонке, из которой они и горничную-то, пригодную хоть к чему-то, воспитали с трудом!
Вошла Маришка, но в руках ее вместо подноса была телеграмма: «Немедленно выезжайте в Будапешт для подготовки завтрашнего заседания». Вот как! Он положил сигару. Нельзя сказать, чтобы это явилось для него неожиданностью. Министр юстиции, находясь здесь, подробно рассказывал о деле этих коммунистов. И, конечно, не случайно. Но – завтра? Выходит, чрезвычайное заседание!.. Неужели трибунал? Значит, его делают членом военно-полевого трибунала, а серьезное, сложное дело уходит из рук? Он был немного разочарован. Дело, правда, судя по газетам, в частности по «Немзети Уйшаг», громкое, ничего не скажешь. Его невозможно даже как следует рассмотреть в рамках военно-полевого трибунала, для этого понадобилось бы несколько дней…
К полудню он был уже в Будапеште, зашел к Тёреки и получил папку судебных материалов.
– Прости меня, но я не совсем понимаю… Речь, стало быть, идет о том, чтобы мы решали это дело по существу? Но ты же знаешь, Шадль как раз сегодня разбирал… другое дело. Я слышал, полтора года, не так ли?
Тёреки, уставившись в потолок, произнес чуть раздраженно:
– Надо подать пример, дорогой мой! Кроме того, могу сказать по секрету, что дело… гм… имеет внешнеполитический оттенок. Надо показать австрийцам, что у нас здесь сильная рука и твердая власть. А также немцам, любезнейший, Папену и… в общем надо показать возможности развития и то, что здесь, в нашей маленькой стране, идеи христианства и антибольшевизма… гм… Словом, ты понимаешь меня, дорогой… Пусть французы и англичане, да и итальянцы, видят, что у нас нет, просто нет возможности продолжать то, что делалось здесь на протяжении тринадцати лет!..
Его аргументация звучала не очень убедительно.
– Положим, что все это верно… Однако, с другой стороны, извини, но политическая мудрость, да и те же внешнеполитические соображения… его превосходительству не дают покоя даже в Вишеграде.
1 2 3 4