https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/dlya_dachi/nedorogie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


OCR Busya
«Эрик-Эммануэль Шмитт «Секта эгоистов»»: Издательство «Азбука-классика»; Санкт-Петербург; 2005
Аннотация
Действие повести «Дети Ноя» происходит во время второй мировой войны. Католический священник в пансионе укрывает от нацистов еврейских детей. Посвящается всем Праведникам Мира.
Эрик-Эмманюэль Шмитт
Дети Ноя
Моему другу Пьеру Перелъмутеру, чьей историей отчасти вдохновлено это повествование
Памяти аббата Андре, викария прихода Св. Иоанна Крестителя в Намюре, а также всех Праведников Мира

Мне было десять лет, когда я оказался в числе детей, которых каждое воскресенье выставляли на аукцион.
Нас не продавали, нам всего лишь предлагали пройтись вдоль помоста в надежде, что кто-нибудь захочет нас взять. Среди публики могли оказаться и наши собственные родители, наконец-то вернувшиеся с войны, и просто супружеские пары, желающие нас усыновить.
Каждое воскресенье я поднимался на эти подмостки в надежде, что меня если не узнают, то хотя бы выберут.
Каждое воскресенье во дворе Желтой Виллы мне надлежало сделать десять шагов, чтобы меня заметили, десять шагов, чтобы обрести семью, десять шагов, чтобы больше не быть сиротой. Первые шаги давались безо всякого труда, ибо нетерпение буквально выталкивало меня на сцену; однако к середине пути я ослабевал, и ноги с мучительным трудом преодолевали последний метр. В конце, словно на краю вышки для прыжков в воду, меня ожидала пустота Молчание, которое было глубже бездны. Чьи-нибудь уста, в рядах этих голов, этих шляп, лысин и причесок, должны были воскликнуть: «Мой сын!» или «Это он! Я хочу именно его! Я его усыновляю!» Чуть ли не вставая на цыпочки, напряженно вытягиваясь навстречу зову, который вырвал бы меня из небытия, я лихорадочно соображал, достаточно ли хорошо я позаботился о своей внешности.
Проснувшись на рассвете, я выскакивал из дортуара в холодную умывальную комнату, где битый час обдирал себе кожу куском зеленого мыла, твердым, как камень, долгим на размягчение и скупым на пену. Я двадцать раз проводил расческой по волосам, покуда не убеждался, что волосы легли как надо. И поскольку мой синий воскресный костюм, в котором я ходил к мессе, стал слишком узок в плечах, а рукава и брюки слишком коротки, я съеживался в этой грубой ткани, чтобы скрыть от всех, что вырос.
Пока ожидание длится, ты еще сам не знаешь, радость это или мука: готовишься к прыжку неизвестно куда. Погибнешь? Или, наоборот, удостоишься аплодисментов?
Конечно, мои ботинки производили скверное впечатление. Два куска жеваного картона. Больше дыр, чем субстанции. Зияния, перевязанные бечевкой. Ажурная модель, в отверстия которой беспрепятственно проникали холод, ветер и даже пальцы моих ног. Два башмака, оказавшиеся способными противостоять дождю не раньше, чем несколько слоев грязи покрыли их толстой коркой. Я не мог почистить ботинки, рискуя окончательно остаться без обуви. А единственным, что позволяло считать мои ботинки именно обувью, а не чем-либо иным, было то обстоятельство, что я носил их на ногах. Если бы я держал их в руках, мне бы наверняка вежливо указали местонахождение мусорного ящика. Может, лучше было выйти в моих обычных сабо, которые я носил по будням? Между тем посетители Желтой Виллы не могли заметить снизу мою обувь! А даже если бы и могли! Не отвергать же человека из-за его ботинок! Ведь отыскались же родители рыжего Леонара, хотя он вообще топал по помосту босиком!
— Ты можешь идти обратно в трапезную, малыш.
Каждое воскресенье мои надежды разбивались об эту фразу. Отец Понс полагал, что нынче меня опять не заберут и мне следовало покинуть сцену.
Поворот. Десять шагов, чтобы исчезнуть. Десять шагов, чтобы вернуться в свою боль. Десять шагов, чтобы вновь оказаться сиротой. В конце помоста уже топтался другой мальчик. Ребра сдавливали мне сердце.
— Вы думаете, святой отец, у меня получится?
— Что получится, мой мальчик?
— Найти каких-нибудь родителей.
— «Каких-нибудь родителей»! Я надеюсь, что с твоими собственными родителями все в порядке и они вскоре объявятся.
Безрезультатно выставляя себя напоказ, я начинал чувствовать себя виноватым. Хотя при чем тут я? Ведь это же они все никак не приходят. Не возвращаются. Однако их ли в этом вина? Да и живы ли они вообще?…
Мне десять лет. Три года назад мои родители оставили меня на попечение чужих людей.
Вот уже несколько недель, как кончилась война. Вместе с нею кончилась пора надежд и иллюзий. Нам, спрятанным детям, предстояло возвратиться к реальности, чтобы получить, словно обухом по голове, известие о том, что у нас по-прежнему есть семья или что мы остались на земле одни…
Все началось в трамвае.
Мы с мамой ехали на другой конец Брюсселя, сидя в недрах желтого вагона, который сплевывал снопы искр и скрежетал жестью. Я думал, что эти искры с крыши ускоряют наше движение. Устроившись у мамы на коленях, в облаке ее сладких духов, прижавшись к ее воротнику из чернобурки, мчась сквозь серый город, я был, несмотря на свои семь лет, владыкой мира: прочь с дороги, бродяги! Мы едем! Автомобили расступались, повозки метались в панике, пешеходы разбегались перед нашим трамваем, в котором вагоновожатый вез нас с мамой словно вельможную чету в роскошной карете.
Не спрашивайте, как выглядела моя мама. Разве можно описать солнце? Мама излучала тепло, силу, радость. Это ощущение запомнилось мне лучше, чем черты ее лица. Подле нее мне было весело, я смеялся, и со мной не могло случиться ничего дурного.
В общем, когда в трамвай поднялись немецкие солдаты, я не ощутил никакого беспокойства. Просто стал играть свою роль немого ребенка, как мы условились с родителями: они боялись, что идиш выдаст меня, и потому я переставал говорить всякий раз, когда к нам приближались серо-зеленые мундиры или черные кожаные пальто. В том 1942 году нас обязали носить желтую звезду, но мой отец, ловкий портной, ухитрился сшить нам такие пальто, на которых эти звезды были незаметны, однако при необходимости их можно было предъявить. Мама называла их «наши выпадающие звезды».
Солдаты разговаривали между собой, не обращая на нас внимания, но я почувствовал, как мама вздрогнула и напряглась всем телом, то ли повинуясь инстинкту, то ли уловив какую-то фразу из их разговора.
Она встала, прижав руку к моим губам, и на ближайшей остановке торопливо вытолкнула меня из трамвая. Едва оказавшись на тротуаре, я спросил:
— Почему мы вышли? Ведь наш дом дальше! Ты не хочешь немного прогуляться, Жозеф?
Я хотел всего, чего хотела мама, хотя едва поспевал за нею на своих семилетних ногах: ее шаг вдруг сделался быстрым и неровным.
По пути она предложила:
— Давай зайдем в гости к одной высокородной даме.
— Давай. А кто она?
— Графиня де Сюлли.
— А какого она роста?
— В каком смысле?
— Ты сказала, она высокородная…
— Я имела в виду, что она из благородных.
— Из благородных?
И мама пустилась в объяснения, что благородный — это человек высокого происхождения, очень древнего рода и что ради этого самого благородства ему следует оказывать большое уважение, и пока она мне все это объясняла, мы подошли к великолепному особняку и оказались в вестибюле, где слуги приветствовали нас поклоном.
Тут я был несколько сбит с толку, потому что женщина, которая вышла нам навстречу, совсем не соответствовала тому, что я успел вообразить: хоть она и была «древнего рода», графиня де Сюлли выглядела очень молодо и, несмотря на всю свою «высокородность» и «высокое происхождение», ростом была всего лишь чуточку больше моего.
Они с мамой о чем-то тихо и быстро переговорили между собой, затем мама поцеловала меня и велела ждать здесь, пока она не вернется.
Малорослая, молодая, обманувшая мои ожидания графиня повела меня в большую комнату, где угостила чаем с пирожными и стала играть разные мелодии на фортепиано. Впечатленный ее высокими потолками, обильным угощением и красивой музыкой, я был готов пересмотреть свое отношение к хозяйке и, удобно устроившись в глубине мягкого кресла, признал в душе, что она была и впрямь «благородной дамой».
Она перестала играть, взглянула на большие настенные часы, вздохнула и, озабоченно наморщив лоб, подошла ко мне:
— Жозеф, не знаю, поймешь ли ты то, что я сейчас тебе скажу, но наша кровь не позволяет нам скрывать от детей правду.
Если так принято у благородных, то почему она навязывает свои правила мне? Быть может, она и меня считает благородным? И как в действительности обстоит дело со мной? Благороден ли я? Может, и да… Почему бы нет? Если не обязательно быть рослым или старым, то я вполне годился.
— Жозеф, ты и твои родители подвергаетесь серьезной опасности. Твоя мама слышала в трамвае разговор об арестах в квартале, где вы живете. Она пошла предупредить твоего отца и вообще всех, кого получится. Тебя она оставила здесь, чтобы я тебя спрятала. Я надеюсь, она вернется. Вот, собственно, и все. Я действительно надеюсь, что она вернется.
Правда оказалась довольно болезненной, и я подумал, что быть благородным всегда, может, не так уж и здорово.
— Мама всегда возвращается. Почему бы ей и в этот раз не вернуться?
— Ее может арестовать полиция.
— А что она сделала?
— Ничего. Но она…
Тут у графини вырвался долгий, жалобный стон, от которого задрожали жемчужины ее ожерелья. На глазах у нее выступили слезы.
— Что — она? — спросил я.
— Она еврейка.
— Ну да. У нас в семье все евреи. Если хочешь знать, я тоже еврей.
Это была правда, и графиня расцеловала меня в обе щеки.
— А ты тоже еврейка?
— Нет. Я бельгийка.
— Я тоже бельгиец!
— Да, ты тоже. Но я христианка.
— Христиане — это которые против евреев?
— Которые против евреев — это нацисты.
— А христианок не арестовывают? — Нет.
— Значит, христианкой быть лучше?
— Смотря для кого. Пойдем, Жозеф, я покажу тебе дом, пока твоя мама не вернулась.
— Вот видишь, значит, она вернется!
Графиня де Сюлли взяла меня за руку и по лестницам, которые взлетали к верхним этажам, повела осматривать вазы, картины и рыцарские доспехи. В ее комнате я обнаружил целую стену, состоявшую из платьев, развешанных на «плечиках». У нас дома, в Скарбеке , мы тоже жили среди костюмов, ниток и тканей.
— Ты портниха, как мой папа? Она засмеялась:
— Нет. Я покупаю туалеты, которые изготовляют модельеры вроде твоего папы. Ведь они же шьют не для самих себя, а для кого-то, верно?
Я кивнул, но не стал говорить графине, что свою одежду она явно выбирала не у нас, потому что у папы я никогда не видел таких красивых нарядов, расшитого бархата, ярких шелков, кружевных манжет и пуговиц, которые сверкали, как настоящие драгоценности.
Потом пришел граф и, когда графиня объяснила ему положение дел, внимательно посмотрел на меня.
Вот он как раз куда больше походил на благородного. Громадный, худой, старый — по крайней мере, усы придавали ему весьма почтенный вид, — он взирал на меня с такой высоты, что я сразу понял: это из-за него у них такие высоченные потолки.
— Пойдем обедать, мой мальчик.
И голос у него был благородный, это точно! Важный, густой, звучный, похожий на освещенные свечами бронзовые статуи.
За обедом я вежливо участвовал в неизбежном разговоре, хотя мысли мои были поглощены главнейшим вопросом: благородный я или нет? Если Сюлли готовы мне помогать и принимают меня у себя, то не потому ли, что я такой же, как они? То есть благородный?
К тому моменту, когда мы перешли в гостиную пить апельсиновый чай, я был уже готов изложить свои соображения по этому поводу, однако, опасаясь опровержения, промолчал, предпочитая еще немножко продлить столь лестные для меня сомнения…
Я уже засыпал, когда в дверь позвонили. И, разглядев из кресла, в котором я примостился, отца и маму, появившихся в вестибюле, я впервые в жизни подумал, что они — другие. Сутулясь в своих поношенных пальто, с картонными чемоданами в руках, они говорили так робко и растерянно, словно блистательные хозяева дома, к которым они обращались, внушали им такой же страх, как ночь, из которой они сюда явились. И тогда во мне закралось новое сомнение: уж не были ли мои родители бедными?
— Облава! Они забирают всех. И женщин с детьми тоже. Забрали Розенбергов. И Мейеров. И Лагеров. И Перельмутеров. Всех…
Отец плакал. Мне было неприятно, что он, который не плакал никогда, расплакался перед такими людьми, как эти Сюлли. Что могла означать подобная несдержанность? Что мы тоже благородные? Из глубокого кресла, где я, как они думали, уснул, мне было видно и слышно все.
— Ехать… Куда ехать? Чтобы добраться до Испании, надо пересечь Францию, а там опасность ничуть не меньше. И вдобавок без фальшивых документов…
— Видишь, Мишке, — говорила мама, — надо было нам уехать в Бразилию с тетей Ритой.
— Пока мой отец болел, и речи быть не могло!
— Да он-то теперь уже умер, прими Господь его Душу.
— Ну а теперь уже слишком поздно…
Граф де Сюлли направил беседу в нужное русло:
— Я позабочусь о вас.
— Нет, господин граф, что будет с нами — не самое важное. Надо спасти Жозефа. Его в первую очередь. И только его, если уж нельзя будет иначе.
— Да, — поддержала мама, — это Жозефа надо как следует спрятать.
Мне казалось, что такая забота о моей особе лишь подтверждает мою догадку: я — благородный. По крайней мере в глазах моих родителей.
Граф попытался снова их успокоить:
— Ну конечно, я займусь Жозефом. И о вас позабочусь тоже. Однако на некоторое время вам придется с ним разлучиться.
— Мой Жозефеле…
Мама рухнула в объятия маленькой графини, которая ласково похлопывала ее по плечу. В отличие от слез отца, которые вызывали чувство неловкости, мамины слезы разрывали мне сердце.
Будучи благородным, я не мог более притворяться спящим. В рыцарственном порыве я вскочил с кресла и бросился к маме, чтобы ее утешить. Однако, когда я очутился подле нее, уж не знаю, что со мной произошло, только получилось наоборот: я уткнулся ей в колени и зарыдал даже громче, чем она. В один вечер Сюлли могли видеть плачущей всю нашу семью. Кто же теперь поверит, что мы тоже благородные!

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":


1 2


А-П

П-Я