Достойный магазин Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Давно убор я создал драгоценный,
В котором Галатея расцвела,
Дабы вовек остаться незабвенной.
Запутанная сцены обошла.
Была ль она такой уж некрасивой?
Была ль не по заслугам ей хвала?
Комедии то важной, то игривой
Я полюбил своеобразный род,
И недурен был стиль мой прихотливый.
Отрадой стал для многих Дон Кихот .
Везде, всегда — весной, зимой холодной
Уводит он от грусти и забот.
В Новеллах слышен голос мой природный,
Для них собрал я пестрый, милый вздор,
Кастильской речи путь открыв свободный.
Соперников привык я с давних пор
Страшить изобретательности даром,
И, возлюбив камен священный хор,
Писал стихи, сердечным полон жаром,
Стараясь им придать хороший слог.
Но никогда, из выгоды иль даром,
Мое перо унизить я не мог
Сатирой, приносящею поэтам
Немилости иль полный кошелек.
Однажды разразился я сонетом:
«Убийственно величие его!» —
И я горжусь им перед целым светом.
В романсах я не создал ничего,
Что мог бы сам не подвергать хуленью,
Лишь Ревность принесла мне торжество.
Великого Персилеса тисненью
Задумал я предать — да служит он
Моих трудов и славы умноженью.
Вослед Филиде песен легкий звон
Моя Филена в рощах рассыпала,
И ветер уносил под небосклон
Мечтания, которых я немало
Вверял теченью задушевных строк.
Но божья длань меня не покидала,
И был всегда мой помысел высок.
Влача покорно жребий мой смиренный,
Ни лгать, ни строить козни я не мог,
Я шел стезею правды неизменной,
Мне добродетель спутницей была.
Но все ж теперь, представ на суд священный,
Я не могу не вспомнить, сколько зла
Узнал, бродя по жизненным дорогам,
Какой урон судьба мне нанесла.
Привык мечтать я о большом и многом,
Но не ропщу, пускай мой жребий мал», —
Так в раздраженьи говорил я с богом,
И ласково тимбреец отвечал:
«Источник бед во мраке скрыт судьбою,
Но каждому узнать их суждено.
Одни берут земное счастье с бою,
Другим само является оно.
И скорбь идет безвестною тропою.
Но если благо смертному дано,
Да соблюдет он свой удел счастливый!
Равно достойно — блага добывать
Иль сохранять рукою бережливой.
Уже ты, знаю, ведал благодать.
Прекрасный дар Фортуны прихотливой
Лишь неразумный может утерять.
Так вот, поэт, чтобы не знать урона,
Скатай свой плащ и на него садись.
Рука судьбы порой неблагосклонна,
Но вдруг удача поднимает ввысь
Того, кто счастье заслужил законно».
Я отвечал: «О мой сеньор, вглядись,
В плаще ли я стою перед тобою?»
И молвил он: «Нет нужды! Если ты
Одет лишь добродетелью одною,
Твоей не видно нищей наготы.
Ты независим, правишь сам собою,
Ты огражден от злобной клеветы».
Склонясь, признал я мудрость изреченья,
Но все ж не сел, — и сядет разве тот,
Кто не богат, не знатен от рожденья,
И сверху покровительства не ждет?
Злословие, достойное презренья,
Шипит, что не заслужен и почет,
Который добродетели планета
На жребий мой так щедро пролила.
Вдруг поражен я был потоком света
И волнами нездешнего тепла,
И музыкой, и кликами привета, —
Толпа прелестных юных нимф вошла.
Как белокурый бог возвеселился!
Прекрасней всех была меж них одна, —
Пышнее локон золотистый вился,
Светлей сияла взоров глубина,
И рядом с нею рой подруг затмился,
Как перед солнцем — звезды и луна.
Она была всего прекрасней в мире,
В блистающем убранстве, как заря,
Что расцветает в лучезарной шири,
Алмазами и перлами горя,
Которым равных нет ни на порфире,
Ни на венце сильнейшего царя.
И все искусства — не было сомненья! —
Узнал я в нимфах, шедших рядом с ней, —
Науки, что постигли все явленья,
Все тайны суши, неба и морей.
И что ж? Они восторг и восхваленья
Лишь ей несли, молились только ей.
Их все народы мира прославляют,
Меж тем для них царица — лишь она,
И потому стократ обожествляют
Ее одну земные племена.
Моря пред нею тайны раскрывают,
Пред нею сущность рек обнажена.
Ей зримы трав целительные соки,
И свойства всех кореньев и камней.
Святой любви ей ведом жар высокий
И бешенство губительных страстей.
От глаз ее не скроются пороки,
И добродетель все вверяет ей.
И ей доступен весь простор вселенной,
У звезд и солнца тайн пред нею нет.
Ей ход судеб известен сокровенный,
Влияние созвездий и планет.
В ее границах строй их неизменный,
А ей ни меры, ни предела нет.
Немалого исполнясь удивленья,
Крылатого спросил я болтуна:
«И я готов ей возносить моленья,
Но просвети мой разум: кто она?
Земного ли она происхожденья
Иль, может быть, на небе рождена?»
Бог отвечал: «Вопрос непостижимый!
Глупец, ты с нею связан столько лет —
И сам же не узнал своей любимой!
Ты не узнал Поэзию, поэт!» —
«Ее не знав, я создал образ мнимый
Моей богини, — молвил я в ответ, —
Ее увидеть сердце порывалось,
Я думал, что Поэзия бедна.
Она мне без нарядов рисовалась —
Одетой безыскусно, как весна.
И в праздники и в будни одевалась.
Без всякого различия она». —
«О нет, — сказал он, — ты судил неправо,
Нет, чистая поэзия всегда
Возвышенна, важна и величава,
И строгим целомудрием горда,
Великолепна, как ее держава,
Где бедности не сыщешь и следа.
И ей мерзка пронырливая стая
Продажных рифмоплетов и писак.
У этих есть владычица другая,
Своим жильем избравшая кабак.
Завистливая, жадная, пустая,
Она напялит шутовской колпак
Да бегает на свадьбы и крестины,
В ней росту — фут, не более того.
Башка — пуста, зато уж руки длинны.
Сказать она не может ничего.
А уж когда почует запах винный
И Бахуса увидит торжество, —
Выблевывает пьяные куплеты,
Навозом весь забрасывает мир.
Но только первой молятся поэты,
И лишь она камен зовет на пир.
Она — краса и гордость всей планеты,
Она — богиня вдохновенных лир.
Она мудрее, чище, совершенней,
Прекрасней и возвышенней всего.
Божественных и нравственных учений
В ней нераздельно слито существо.
Ее советам чутко внемлет гений —
И строг и чист высокий стиль его.
Она повелевает всей вселенной,
С ней робкий — смел, и с нею трус — герой,
Она вселяет кротость в дух надменный,
Спешит туда, где пламенеет бой,
Бросает клич — и враг бежит, смятенный,
И кончен поединок роковой.
Ей отдал соловей свои рулады,
Пастух — свирель, журчание — поток,
Свой траур — смерть, любовь — свои услады,
Ей Тибар отдал золотой песок,
Милан — свои роскошные наряды,
Алмазы — Юг и пряности — Восток.
Она умеет видеть суть явлений
И там, где для мудрейшего темно.
Прославлен ум, увенчан ею гений,
А льстит она и тонко и умно.
В торжественных эпических сказаньях
Воспеты ею мудрый и герой.
Для чувств она в сердечных излияньях
Находит нежный и высокий строй.
Божественна во всех своих созданьях,
Она сердца пленяет красотой.

Добавление к «Парнасу»
После столь длительного путешествия я несколько дней отдыхал, и наконец вздумалось мне людей посмотреть и себя показать, выслушать приветствия друзей и, кстати, заметить на себе косые взгляды врагов, ибо хотя я ни с кем как будто не враждовал, однако вряд ли мне удалось избежать общей участи. Когда же я однажды утром вышел из монастыря Аточа, ко мне приблизился вылощенный, расфуфыренный, шуршащий шелками юнец лет двадцати четырех или около того; он поразил меня своим воротником, таким огромным и до того туго накрахмаленным, что, дабы поддерживать его, казалось, нужны были плечи второго Атланта. Под стать воротнику были гладкие манжеты: начинаясь у самых запястий, они взбирались и карабкались вверх по руке, словно для того, чтобы взять приступом подбородок. Не столь ретиво тянется обвивающий каменную стену плющ от подножья к зубцам, сколь сильно было стремление этих манжет, растолкав локтями локти, пробить себе дорогу вверх. Словом, голова юнца утопала в гигантском воротнике, а руки — в гигантских манжетах. И вот этот-то самый юнец, подойдя ко мне, важным и уверенным тоном спросил:
— Не вы ли будете сеньор Мигель де Сервантес Сааведра, тот самый, который назад тому несколько дней прибыл с Парнаса?
При этих словах я почувствовал, что бледнею, ибо у меня тотчас же мелькнула мысль: «А ну как это один из тех поэтов, о которых я упомянул или не упомянул в своем Путешествии ? Уж не желает ли он со мной разделаться?» Взяв себя в руки, я, однако ж, ответил:
— Да, сеньор, тот самый. Что вам угодно?
Выслушав мой ответ, юноша раскрыл объятия и обвил мне шею руками с явным намерением поцеловать меня в лоб, но ему помешал его же собственный воротник.
— Перед вами, сеньор Сервантес, верный ваш слуга и друг, — сказал он, — я давно уже полюбил вас как за ваши творения, так и за кроткий ваш нрав, о котором я много наслышан.
При этих словах я облегченно вздохнул, и волнение в моей душе улеглось; осторожно обняв юнца, дабы не помять его воротник, я сказал ему:
— Я не имею чести знать вашу милость, хотя и готов служить вам. Однако ж по всем признакам вы принадлежите к числу людей весьма рассудительных и весьма знатных, а такой человек не может не вызывать к себе уважение.
Долго еще продолжался у нас обмен любезностями, долго еще мы с ним состязались в учтивости, и, слово за слово, он признался:
— Да будет вам известно, сеньор Сервантес, что я милостью Аполлона — поэт, по крайней мере, я хочу быть поэтом, а зовут меня Панкрасьо де Ронсесвальес.
Мигель. Если б вы сами мне не сказали, никогда бы я этому не поверил.
Панкрасьо. Но почему же, сеньор?
Мигель. Потому что поэт, разряженный в пух и прах, — это большая редкость: в силу своего строгого и возвышенного образа мыслей питомцы вдохновения заботятся более о душе, нежели о плоти.
— Я, сеньор, — возразил юноша, — молод, богат и влюблен, и та неряшливость, какою отличаются стихотворцы, мне не к лицу. Молодости обязан я своим изяществом, богатство дает мне возможность блеснуть им, влюбленность же — враг неопрятности.
— Почти все, что нужно для того, чтобы стать хорошим поэтом, у вас есть, — заключил я.
Панкрасьо. Что же именно?
Мигель. Богатство и предмет страсти. Свойства богатого и влюбленного человека таковы, что они отпугивают от него скупость и влекут к щедрости, меж тем как половину божественных свойств и помыслов бедного поэта поглощают заботы о хлебе насущном. А скажите на милость, сеньор, какой род поэтического мастерства вас более всего утруждает, или, вернее, услаждает ваш досуг?
На это он мне ответил так:
— Я не понимаю, что значит поэтическое мастерство.
Мигель. Я хочу сказать, к какому роду поэзии вы более всего склонны: к лирическому, героическому или же к комическому?
— Мне любой стиль дается легко, — признался он, — однако ж я охотнее упражняюсь в комическом.
Мигель. В таком случае у вашей милости должно быть уже немало комедий?
Панкрасьо. Много, но представлена была только одна.
Мигель. И имела успех?
Панкрасьо. У простонародья — нет.
Мигель. А у знатоков?
Панкрасьо. Тоже нет.
Мигель. В чем же дело?
Панкрасьо. Нашли, что рассуждения в ней длинны, стих не весьма исправен и мало выдумки.
— От таких замечаний не поздоровилось бы и Плавту, — заметил я.
— Да ведь они не могли оценить ее по достоинству, оттого что из-за их же свиста представление не было окончено, — возразил он. — Со всем тем директор поставил ее вторично, но, несмотря на все его ухищрения, в театре собралось человек пять, не больше.
— Поверьте, ваша милость, — сказал я, — что у комедий, как у иных прелестниц, день на день не приходится: их успех столько же зависит от дарования автора, сколько и от чистой случайности. При мне одну и ту же комедию забросали камнями в Мадриде и осыпали цветами в Толедо — пусть же не смущает вашу милость первая неудача, ибо часто бывает так, что совершенно для вас неожиданно какая-нибудь комедия вдруг принесет вам известность и деньги.
— Деньгам я не придаю значения, — сказал он, — а вот слава мне дороже всего на свете: ведь это так приятно и так важно для автора — стоять у входа в театр, смотреть, как оттуда валом валят довольные зрители, и получать от всех поздравления.
— Подобного рода неудачи имеют и свою смешную сторону, — заметил я, — иной раз дают до того скверную комедию, что и публика не решается поднять глаза на автора, и автору совестно окинуть взглядом театр, да и сами исполнители ни на кого не смотрят, опозоренные и устыженные тем, что попались впросак и одобрили комедию.
— А вы, сеньор Сервантес, когда-нибудь увлекались театром? — спросил он. — Есть у вашей милости комедии?
— У меня много комедий, — отвечал я, — и если б даже их написал кто-нибудь другой, я все равно отозвался бы о них с похвалою: таковы, например, Алжирские нравы, Нумансия, Великая турчанка, Морское сражение, Иерусалим, Амаранта, или вешний цвет, Роща влюбленных, Единственная, или отважная Арсинда и другие, коих названия я уже не помню. Но та, которую я ставлю выше всех и за которую я особенно себя хвалю, называется Путаница : смело могу сказать, что среди тех комедий плаща и шпаги, какие были играны доныне, она занимает одно из первых мест.
Панкрасьо. А новые комедии у вас есть?
Мигель. Целых шесть да еще шесть интермедий.
Панкрасьо. Почему же их не ставят?
Мигель. Потому что директоры театров во мне не нуждаются, ну, а я не нуждаюсь в них.
Панкрасьо. Верно, они не знают, что у вашей милости есть новые пьесы.
Мигель. Знать-то они знают, да у них свои авторы, с которыми они друзья-приятели, с которыми очень легко ладить, и они от добра добра не ищут. Однако ж я предполагаю издать свои комедии, дабы то, что, мгновенно промелькнув на сцене, ускользнуло от внимания зрителей или же осталось для них непонятным, объяснилось при медленном чтении. К тому же всякой комедии, как и всякой песне, — свое время и своя пора.
На этом, пожалуй, и кончилась бы наша беседа, но тут Панкрасьо сунул руку за пазуху, достал аккуратно заклеенное письмо и, поцеловав, вручил его мне; на конверте было написано следующее:
Мигелю де Сервантесу Сааведра, на улице Уэртас, против домов, некогда принадлежавших марокканскому принцу, в Мадриде. За доставку — 1/2 реала , то есть семнадцать мараведи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я