https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/tyulpan/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Рассказы –

Кудрявцев Г.Г.
«Собрание сочинений в тридцати томах»: Государственное издательство художественной литературы; Москва; 1960
Чарльз Диккенс
ОСТРОЛИСТ
(В трех ветках)
Первая ветка
Всю жизнь я хранил одну тайну. Я застенчивый человек. Никто не заподозрит этого, никто не подозревает этого, никто никогда не подозревал этого, но все-таки я по натуре застенчив. Это и есть тайна, которой я не открывал до сих пор даже намеком.
Я мог бы глубоко взволновать читателя рассказом о тех бесчисленных местах, куда я не попал, о тех бесчисленных людях, к которым не пришел в гости или которых не принял у себя, о тех бесчисленных случаях, когда уклонялся от приглашений и все — только потому, что я от рождения и по складу характера человек застенчивый. Но я не стану волновать читателя и приступлю к выполнению своего намерения.
А намерен я дать безыскусственное описание своих путешествий, а также открытий, сделанных мною в гостинице «Остролист», где радушно встречают и людей и животных и где я однажды был занесен снегом.
Это случилось в тот памятный год, когда я навеки расстался с Анджелой Лит, на которой вскоре должен был жениться, — а расстался я с ней, убедившись, что она предпочитает мне моего закадычного друга. Еще на школьной скамье я в глубине души признавал, что Эдвин гораздо лучше, чем я, и теперь, хотя сердце мое было жестоко уязвлено, я понял, почему Анджела предпочла его, а потому постарался простить их обоих. Тут-то я и решил отправиться в Америку, а оттуда… к черту на рога.
Не сообщив о своем открытии ни Анджеле, ни Эдвину, но решив написать им по трогательному письму со своим благословением и прощением и отослать эти письма на почту с катером, который отойдет к берегу, в то время как сам я буду уже на пути в Новый Свет и вернуть меня будет невозможно, — иначе говоря, замкнув горе в своей груди и по мере сил черпая утешение в своем великодушии, я тайком покинул все, что мне было дорого, и тронулся в печальное путешествие, о котором уже говорил.
Стояла самая глухая, темная зимняя пора, когда я в пять часов утра навсегда покинул свою квартиру. Брился я, разумеется, при свечах, очень озяб, и меня угнетало неодолимое чувство, будто я встал с постели, чтобы пойти на виселицу, — это чувство я неизменно испытываю, когда мне приходится вставать спозаранку в темное зимнее утро.
Как ясно я помню, до чего унылый вид был у Флит-стрит, когда я вышел из Тэмпла! Пламя уличных фонарей трепещет на порывистом северо-восточном ветру, словно газ и тот корчится от холода; крыши домов побелели; звездное небо мрачно; рыночные торговцы и другие редкие ранние прохожие бегут рысцой, чтобы разогнать свою полузастывшую кровь; гостеприимный свет и тепло исходят из немногих кофеен и трактиров, открытых для подобных посетителей; жесткий, колючий снег (ветер уже забил им все щели) хлещет меня по лицу, как стальной хлыст.
До конца месяца и до конца года оставалось девять дней. Почтовый пароход, направлявшийся в Соединенные Штаты, должен был выйти из Ливерпуля первого числа будущего месяца — если позволит погода, — и я мог располагать этими девятью днями по своему усмотрению. Я принял это во внимание и решил заехать в одно место (называть которое нет нужды) на отдаленной окраине Йоркшира. Оно было дорого мне, потому что именно там я впервые увидел Анджелу в одном фермерском доме, и я испытывал грустную радость при мысли о том, что зимой попрощаюсь с этим местом, перед тем как отправиться в изгнание. Признаюсь, мне не хотелось, чтобы меня начали искать раньше, чем я бесповоротно осуществлю свое намерение, поэтому я накануне отъезда написал Анджеле в обычном тоне, выразив сожаление, что срочное дело, все подробности которого она скоро узнает, неожиданно отрывает меня от нее на неделю или дней на десять.
В то время Северная железная дорога еще не была построена, и ходили почтовые кареты, о которых я вместе с иными людьми теперь притворно грущу, но которых в те годы все боялись как огня. Я заказал себе место на козлах самой скорой кареты и вышел на Флит-стрит со своим чемоданом, чтобы сесть в кэб и добраться как можно быстрее до гостиницы «Павлин» в Излингтоне, откуда отходили почтовые кареты. Но когда один из наших тэмплских сторожей, который вынес мой чемодан на Флит-стрит, сказал мне, что огромные льдины, уже несколько дней плывшие по Темзе, за ночь примерзли друг к другу, и по ним можно перейти от садов Тэмпла на южный берег, я стал опасаться, как бы моя поездка на козлах в такой мороз не положила конец всем моим горестям. Что и говорить, сердце мое было разбито, но я еще не дошел до того, чтобы желать смерти от замерзания.
Войдя в гостиницу «Павлин», где все проезжие из чувства самосохранения пили горячее пиво с сахаром, я спросил, нет ли свободного места внутри почтовой кареты. И тут узнал, что все равно, сяду ли я внутри или снаружи, но буду единственным пассажиром. Тогда я еще яснее понял, до чего плоха погода; ведь обычно в этой карете ехало особенно много публики. Однако я выпил стаканчик горячего пива (которое показалось мне необыкновенно вкусным) и сел в карету. Меня до пояса завалили соломой, и, сознавая, что вид у меня довольно нелепый, я тронулся в путь.
Когда мы отъехали от «Павлина», было еще темно. Некоторое время по сторонам дороги появлялись и снова исчезали бледные, неясные призраки домов и деревьев, а потом наступил суровый, пасмурный морозный день. Люди растапливали камины, дым столбом поднимался в разреженном воздухе, а мы с грохотом катили к Хайгетской арке по такой твердой земле, что мне казалось, будто я в жизни не слыхал, чтобы железные подковы стучали столь громко. Но вот мы выехали за город и увидели, что все вокруг нас — дороги, деревья, соломенные крыши домиков и усадебных строений, стога во дворах ферм — все как будто постарело и поседело. Работы на воздухе прекратились; на постоялых дворах в водопойных колодах замерзла вода; близ них не слонялись прохожие; двери были закрыты наглухо; в будках у застав ярко пылали огни, и дети (даже сборщики дорожных пошлин имеют детей и, видимо, любят их) — дети протирали пухлыми ручонками промерзшие стекла окошек, чтобы увидеть хоть одним блестящим глазком проезжающую мимо одинокую карету. Не помню, когда именно пошел снег, но помню, что, когда мы где-то меняли лошадей, кондуктор сказал: «Нынче старушка в небе что-то уж очень усердно ощипывает своих гусей». Тут я заметил, что так оно и есть: белый пух падает быстро и густо.
Скучный день тянулся медленно, и весь этот день я дремал, как и полагается одинокому путешественнику. Я согревался и храбрился после еды и питья, особенно после обеда, — но все остальное время унывал и мерз. Я никак не мог понять, где мы едем и который теперь час, и вообще был, можно сказать, не в себе. Мне чудилось, будто карета и лошади все время, без передышки, поют хором «За счастье прежних дней». Они соблюдали ритм и выводили мелодию с величайшей точностью, а в начале припева ни разу не забыли усилить звук, что раздражало меня ужасно. Пока мы меняли лошадей, кондуктор и кучер прохаживались по дороге, притопывая ногами и оставляя отпечатки своих сапог на снегу, и вливали в себя столько утешения в жидком виде, не приносившего им ничего кроме пользы, что, когда снова стемнело, мне стало чудиться, будто это не кондуктор и кучер, а два огромных белых бочонка, поставленных стоймя. Иногда наши лошади спотыкались и падали — как нарочно всегда в безлюдных местах, — и мы поднимали их, что для меня было приятным развлечением, так как я за это время согревался. А снег шел, снег все шел и шел не переставая. Так мы ехали всю долгую ночь. Так через сутки добрались до Большой Северной дороги и весь день напролет снова пели «За счастье прежних дней». А снег шел, снег все шел и шел не переставая.
Я забыл уже, где мы очутились на второй день в полдень и где следовало нам быть в это время; знаю только, что мы нарушили расписание, отстав на много миль, и с каждым часом запаздывали все больше. Намело огромные сугробы; вехи занесло снегом; дорога слилась с полями; исчезли заборы и живые изгороди, которые могли бы указать нам путь, — мы тащились по сплошной призрачно-белой пелене, которая в любую минуту могла провалиться под нами, а тогда мы неминуемо полетели бы под косогор. Но кучер и кондуктор — они вместе сидели на козлах и все время совещались, внимательно глядя по сторонам, — удивительно ловко отыскивали дорогу.
Когда вдали появлялся город, он казался мне рисунком на огромной грифельной доске, причем церкви и дома, на которых снег лежал самым толстым слоем, были особенно густо заштрихованы грифелем. Когда же мы въезжали в город, я видел, что все часы на колокольнях стоят, циферблаты облепило снегом, а вывески гостиниц замело — чудилось, будто все здесь обросло белым мхом. Карета становилась просто-напросто громадным снежком; мужчины и мальчики, которые бежали за нами через весь город, вытаскивая наши увязающие колеса и понукая наших лошадей, казались мужчинами и мальчиками, вылепленными из снега, а унылая, дикая пустыня, в которую они, наконец, выпроваживали нас, была какой-то снежной Сахарой. Как будто хватит; однако я даю честное слово, что снег еще шел, снег все шел и шел не переставая.
Весь день мы пели «За счастье прежних дней», и весь день — если только не проезжали город или деревню, — видели следы горностаев, зайцев, лисиц, изредка птичьи следы — и больше ничего. В девять часов вечера, на Йоркширских болотах, веселые звуки нашего рожка, желанные звуки человеческих голосов и мерцание движущихся фонарей рассеяли мою дремоту. Я понял, что здесь мы будем менять лошадей.
Мне помогли вылезть из кареты, и я спросил слугу, чья обнаженная голова мгновенно стала белой как волосы короля Лира:
— Что это за гостиница?
— «Остролист», сэр, — ответил он.
— Мне кажется, — сказал я виноватым тоном кондуктору и кучеру, — что здесь я должен остановиться.
Надо отметить, что и хозяин, и хозяйка, и конюх, и форейтор, и все конюшенные власти уже успели спросить кучера (в то время как остальные обитатели гостиницы с величайшим интересом прислушивались к разговору), намерен ли он ехать дальше. А кучер уже успел ответить: «Да, я ее протащу до конца, — подразумевая под словом „ее“ карету, — если только Джордж меня не бросит». Джорджем звали кондуктора, и он поклялся, что не бросит кучера. И вот слуги уже начали выводить сменных лошадей.
Переговоры эти подготовили для меня почву, и когда я объявил, что сдаюсь, слова мои ни для кого не были неожиданностью. Признаюсь, что, если бы путь для меня не был расчищен этими переговорами, очень сомнительно, чтобы я, человек от природы застенчивый, решился высказать свое желание. Теперь же меня одобрили даже кондуктор и кучер. Все присутствующие поддерживали меня, говоря друг другу, что джентльмен сможет уехать дальше на почтовых завтра — сегодня он только зря продрогнет, — но ведь хорошего мало, если джентльмен продрогнет… а чего доброго, будет погребен заживо под снегом (последнее суждение, произнесенное весельчаком-слугой, вздумавшим сострить на мой счет, имело огромный успех); и вот из кареты вытащили мой чемодан, залубеневший, как труп на морозе; я дал, что полагается, кондуктору и кучеру, пожелал им спокойной ночи и счастливого пути и, немного стыдясь, что бросил их на произвол судьбы, последовал за хозяином, хозяйкой и одним из слуг «Остролиста» наверх.
Мне показалось, будто я в жизни не видывал такой большой комнаты, как та, в которую они меня провели. В ней было пять окон с темно-красными шторами, которые не пропустили бы даже целой иллюминации, а в верхней своей части были очень замысловато перевиты и подобраны и самым причудливым образом извивались по стене. Я попросил комнату поменьше, но мне сказали, что комнаты поменьше нет. Впрочем, добавил хозяин, меня можно будет отгородить ширмой. Тут принесли огромную старинную японскую ширму с туземцами (японцами, надо думать), предающимися на всей ее поверхности каким-то бессмысленным занятиям, и оставили меня жариться перед громадным камином.
Моя спальня находилась чуть не за четверть мили от этой комнаты, под самой крышей, в конце длинной галереи, а ведь никто не поймет, какое это бедствие для застенчивого человека, у которого нет ни малейшего желания встречаться с кем-нибудь на лестнице. Это была самая мрачная из всех спален, способных навевать кошмары на спящих, и вся мебель в ней, начиная с кровати под балдахином на четырех столбиках и кончая двумя старинными серебряными подсвечниками, была высокого роста, с прямыми плечами и осиной талией. Внизу, в моей гостиной, стоило мне выглянуть из-за своей ширмы, как ветер бросался на меня не хуже бешеного быка; если же я сидел в кресле, огонь обжигал меня до того, что лицо мое становилось красным, как новый кирпич. Камин был очень высокий, а над ним висело скверное зеркало, точнее — волнистое зеркало, и даже когда я вставал во весь рост, оно показывало мне только верхнюю часть моего черепа, а ведь ни один череп не назовешь красивым, если верхушка его срезана на уровне бровей. Когда же я становился спиной к огню, темные своды мрака над ширмой и за нею притягивали мой взор, и в неясной дали подборы всех десяти штор на пяти окнах закручивались, переплетались и расползались по стене, словно гигантские черви.
Мне кажется, что все замеченное мною во мне самом другие люди, сходные со мной по характеру, тоже наблюдают в самих себе; поэтому решаюсь сказать, что когда я путешествую, то едва я куда-нибудь приеду, как мне уже не терпится оттуда уехать. И вот, не успел я отужинать жареной курицей и подогретым портвейном, как уже во всех подробностях объяснил слуге порядок своего отъезда на следующее утро. Завтрак и счет в восемь. Экипаж в девять. Пара лошадей, а если будет нужно, то и четверня.
Сколь я ни был утомлен, ночь показалась мне с неделю длиной. В передышках между кошмарами я думал об Анджеле, и меня все больше угнетала мысль, что я нахожусь на кратчайшем пути в Гретна-Грин.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я