Недорогой Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Рассказы –

Кудрявцев Г.Г.
«Собрание сочинений в тридцати томах»: Государственное издательство художественной литературы; Москва; 1960
Чарльз Диккенс
БЕССОННИЦА
«Мой дядя лежал с полузакрытыми глазами, ночной колпак съехал ему на самый нос. Мысли его уже начинали путаться, и вместо обстановки, окружавшей его, перед ним возникал кратер Везувия, Французская опера, Колизей, лондонская харчевня Долли, вся та мешанина из достопримечательностей разных стран, какой бывает набита голова у путешественника. Короче говоря — он отходил ко сну».
Так пишет чудесный сочинитель Вашингтон Ирвинг в своих «Рассказах путешественника». А вот мне довелось недавно лежать не с полузакрытыми, а с широко открытыми глазами; и ночной колпак не съехал мне на нос, потому что я, из гигиенических соображений, никогда ночной колпак не надеваю, но зато волосы у меня спутались и разметались по подушке; и притом я отнюдь не отходил ко сну, а упорно, строптиво и яростно бодрствовал. Быть может, непреднамеренно и не задаваясь никакими научными целями, я тем не менее подтверждал на примере теорию раздвоения сознания; быть может, одна часть моего мозга, бодрствуя, наблюдала за другой, засыпающей. Как бы там ни было, что-то во мне больше всего на свете жаждало уснуть, а что-то другое не желало засыпать, проявляя упрямство, поистине достойное Георга Третьего.
Подумав о Георге Третьем — я посвящаю этот очерк своим мыслям во время бессонницы, так как у большинства людей бывает бессонница, и, стало быть, этот предмет должен их интересовать, — я вспомнил Бенджамина Франклина, а вслед за тем его очерк об искусстве вызывать приятные сновидения, что, казалось бы, должно включать в себя искусство засыпать. И поскольку я много раз читал этот очерк в раннем детстве и помню все, что читал тогда, так же крепко, как забываю все, что читаю теперь, я мысленно процитировал: «Встань с постели, взбей и переверни подушку, хорошенько, не менее двадцати раз, встряхни простыни и одеяло; потом раскрой постель и дай ей остынуть, сам же тем временем, не одеваясь, походи по комнате. Когда почувствуешь, что холодный воздух тебе неприятен, ляг опять в постель, и ты скоро уснешь, и сон твой будет крепок и сладок». Как бы не так! Я проделал все точно по предписанию и добился лишь того, что глаза у меня, если только это возможно, раскрылись еще шире.
И появилась Ниагара. Быть может, я вспомнил ее по ассоциации — цитаты из Ирвинга и Франклина направили мои мысли в американское русло; да, я стоял на краю водопада, он ревел и низвергался у моих ног, и даже радуга, игравшая на брызгах, когда я в последний раз видел его наяву, снова радовала мой взор. Однако я столь же явственно видел и свой ночник, и так как сон, казалось, был на тысячи миль дальше от меня, чем Ниагара, я решил немножко подумать о сне. Только я это решил, как очутился, бог весть каким образом, в театре Друри-Лейн, увидел замечательного актера и близкого моего друга (о котором в тот день вспоминал) в роли Макбета и услышал его голос, восхваляющий «целительный бальзам больной души», как слышал неоднократно в минувшие годы.
Итак, сон. Я заставлю себя думать о сне. Я твердо решил (продолжал я мысленно) думать о сне. Надо как можно крепче держаться за слово «сон», не то меня сейчас опять куда-нибудь занесет. Ну конечно, я уже чувствую, как устремляюсь почему-то в трущобы Клер-Маркет. Сон. Любопытно было бы, ради проверки того мнения, будто сон уравнивает всех, поразузнать, одинаковые ли сны посещают людей всех сословий и званий, богатых и бедных, образованных и невежественных. Вот, скажем, нынче ночью спит в своем дворце ее величество королева Виктория, а вот, в одной из тюрем ее величества, спит Чарли-Моргун, закоренелый вор и бродяга. Ее величество сотни раз падала во сне с той же самой башни, с которой и я считаю себя вправе падать время от времени. Чарли-Моргун тоже. Ее величество открывала сессию парламента и принимала иностранных послов, облаченная в более чем скудные одежды, коих недостаточность и неуместность повергала ее в великое смущение. Я, со своей стороны, испытывал неописуемые муки, председательствуя на банкете в Лондонской таверне в одном белье, и моему доброму другу мистеру Бейту, при всей его любезности, никак не удавалось убедить меня, что этот наряд — самый подходящий для случая. Чарли-Моргун раз за разом представал перед судом еще и не в таком виде. Ее величеству хорошо знаком некий свод, или балдахин, с непонятным узором, отдаленно напоминающим глаза, который порою тревожит ее сон. Знаком он и мне. Знаком и Чарли. Нам всем троим приходилось скользить неслышными шагами по воздуху, над самой землей; а также вести захватывающие беседы с различными людьми, зная, что все эти люди — мы сами; и ломать себе голову, гадая, что они нам сообщат; и несказанно дивиться тем тайнам, которые они нам открывали. Вероятно, мы все трое совершали убийства и прятали трупы. Нет сомнения, что нам всем порой отчаянно хотелось закричать, но голос изменял нам; что мы шли в театр и не могли в него проникнуть; что нам гораздо чаще снится юность, чем позднейшие годы; что мы… нет, забыл! Нить оборвалась. И вот я поднимаюсь. Я лежу в постели, рядом горит ночник, а я, без всякой на то причины и уже без какой бы то ни было видимой связи с предыдущими моими мыслями, поднимаюсь на Большой Сен-Бернар! Я живал в Швейцарии, много бродил по горам, но почему меня потянуло туда сейчас, и почему именно на Сен-Бернар, а не на другую какую-нибудь гору, — понятия не имею. Лежа без сна — все чувства обострены до того, что я различаю далекие звуки, в другое время неслышные, — я проделываю этот путь, как проделал его когда-то в действительности, в тот же летний день, в том же веселом обществе (двое с тех пор, увы, умерли!), и та же ведет в гору тропа, те же черные деревянные руки показывают дорогу, те же попадаются там и сям приюты для путников; тот же снег идет на перевале, и тот, же там морозный туман, и тот же промерзший монастырь с запахом зверинца, и та же порода собак, ныне вымирающая, и та же порода радушных молодых монахов (грустно знать, что все они жулики!), и та же зала для путешественников, с роялем и с вечерними разговорами у огня, и тот же ужин, и та же одинокая ночь в келье, и то же яркое, свежее утро, когда, вдохнув разреженного воздуха, точно окунаешься в ледяную ванну! Ну вот, видали новое диво? И с чего оно полезло мне в голову в Швейцарии, на горной вершине?
Это рисунок мелом, который я увидел однажды в полутьме на двери в узком проулке близ деревенской церкви — первой церкви, куда меня водили. Сколько мне было тогда лет — не помню, но рисунок этот так напугал меня, — вероятно потому, что рядом было кладбище, сам-то человечек на рисунке курит трубку и на нем широкополая шляпа, из-под которой горизонтально торчат его уши, и вообще в нем нет ничего страшного, если не считать рта до ушей, выпученных глаз, да рук в виде пучков моркови, по пять штук в каждом, — что мне до сих пор становится жутко, когда я вспоминаю (а я не раз вспоминал это во время бессонницы), как я бежал домой и все оглядывался, и с ужасом чувствовал, что он гонится за мной — сойдя ли с двери, или вместе с дверью, этого уж я не знаю и наверно никогда не знал. Нет, опять мои мысли пошли куда-то не туда. Нельзя давать им так разбегаться.
Полеты на воздушном шаре в минувшем сезоне. Они, пожалуй, годятся, чтобы скоротать часы бессонницы. Только надо держать их покрепче, а то я уже чувствую, что они ускользают, а вместо них — Мэннинги, муж и жена, висят над воротами тюрьмы на Хорсмонгер-лейн. Удручающая эта картина напомнила мне, какую шутку сыграло со мной однажды воображение: быв свидетелем казни Мэннингов и покинув место казни, когда оба тела еще болтались над воротами (мужчина — обвислое платье, словно под ним уже нет человека; женщина — прекрасная фигура, так тщательно затянутая в корсет и так искусно одетая, что и сейчас, медленно покачиваясь из стороны в сторону, она имела вид опрятный и нарядный), я потом несколько недель никакими силами не мог представить себе наружный вид тюрьмы (а потрясение, пережитое мною, снова и снова возвращало к ней мои мысли), не представив себе и двух трупов, все еще висящих в утреннем воздухе. Лишь после того, как я прошел мимо этого мрачного места поздно вечером, когда улица была тиха и безлюдна, и воочию убедился, что трупов там нет, мое воображение согласилось, если можно так выразиться, вынуть их из петли и похоронить на тюремном дворе, где они с тех пор и покоятся.
Полеты на воздушном шаре в минувшем сезоне. Подсчитаем, сколько же их было. Поднимали лошадь, быка, женщину с парашютом и того акробата, что висел под корзиной, держась за нее, сколько помнится, главным образом пальцами ног. Никуда не годится, надо это запретить. Но в связи с такими вот опасными номерами мне приходит в голову, что упрекать публику, которая ими развлекается, пожалуй, несправедливо. Зрителям нравится видеть, как преодолевают трудности. Это очень легковерные зрители, они глубоко убеждены в том, что разряженный господин не упадет с лошади, а разряженная дама — с быка, что парашют благополучно спустится и что ноги не подведут акробата. Они идут смотреть не на поражение смельчака, а на его победу. Нельзя сравнивать публичные бои между людьми с борьбой между человеком и зверем, потому что за зверя никто не может поручиться, разве что это всегда один и тот же зверь, а тогда происходит уже не борьба, а просто представление, на которое публика ходит, твердо уверенная в том, что человек заранее смирил хищника и теперь ему ничто не грозит. А что публика эта не привыкла взвешивать шансы и предусматривать опасность, видно из того, как безрассудно она рвется на перегруженный пароход или осаждает ненадежную карету. И мне думается, что этот доброжелательный и сердечный от природы народ надо не ругать и не приписывать ему всякие дикарские инстинкты, а просвещать его и терпеливо, разумно — ибо он вполне доступен голосу разума — вести его к более гуманным и мудрым суждениям.
Фу, как противно! В бессонницу мою стремглав ворвался человек с перерезанным горлом! Это вспомнился мне давнишний рассказ одного родственника, как он зимним вечером шел к себе домой в Хэмстед, а Лондон тогда был гораздо меньше нынешнего и на дороге было пустынно, как вдруг навстречу ему выбежал из тумана такой вот человек, а по пятам за ним — два сторожа из сумасшедшего дома, посланные его ловить. Очень, очень неприятно, когда тебя в часы бессонницы посещают этакие незваные гости!
Полеты на воздушном шаре в минувшем сезоне. Надо вернуться к воздушным шарам. Как это из них ни с того ни с сего появился человек, истекающий кровью? А впрочем, все равно; лучше не вдумываться в это, не то он, чего доброго, воротится. Воздушные шары. Зрителям такого рода доставляет огромное удовольствие смотреть, как преодолевают физические трудности; объясняется это, вероятно, тем, что сами они по большей части ведут жизнь донельзя однообразную и прозаическую, и далее, что жизнь эта — непрерывная борьба с трудностями, и еще — что в их кругу всякий несчастный случай, всякая болезнь или увечье чревато такими серьезными последствиями. Это звучит как парадокс, но сейчас я его объясню. Возьмите к примеру рождественскую пантомиму. Никому ведь не придет в голову, что молодая мать, которая заливается-хохочет в задних рядах партера, когда на сцене ребенка бросают в кипяток или садятся на него, веселилась бы, случись такое на самом деле. И когда добропорядочный мастеровой на галерке от восхищения забывает обо всем на свете при виде того, как толстяка выталкивают из окошка третьего этажа! — не надо возводить на него напраслину, предполагая, будто он испытал бы хоть малейшую радость, увидев подобное происшествие на улице Лондона, Парижа или Нью-Йорка. Мне думается, разгадку восторженного поведения этих зрителей можно найти в том, что они на время чувствуют себя застрахованными от бед и злоключений; что несчастные случаи, которые в действительной жизни влекут за собой физические и нравственные страдания, слезы и жестокую нужду, здесь, преображенные силой весьма нехитрой поэзии, обходятся без малейшего вреда для кого бы то ни было, — ведь актер в пантомиме, притворяясь страдальцем, пользуется такими откровенно комическими приемами, что и притворства там, в сущности, никакого нет. И мне одинаково понятно, почему мать, оставив дома в высшей степени уязвимого младенца, упоенно следит за судьбой неуязвимого младенца на сцене, и почему, когда каменщик в рабочей куртке, ежечасно рискующий свалиться с лесов и быть увезенным в больницу, попадает в сказочный мир Креморна, он безмерно восхищается героями в сверкающих блестками костюмах, которые взмывают под облака на быке, либо вверх ногами, и которые — он твердо уверен, ибо никогда над этим не задумывался, — благодаря необычайной сноровке сумели оградить себя от таких случайностей, каким сам он и ему подобные подвергаются изо дня в день.
И зачем это мне в часы бессонницы примерещился парижский морг — страшные его столы и разбухшая, промокшая одежда, повешенная на гвоздь, с которой весь день каплет и каплет вода на что-то, тоже разбухшее и промокшее, что лежит в углу, как та куча гниющих перезрелых винных ягод, которую я видел однажды в Италии! Да к тому же отвратительный этот морг явился во главе целой вереницы полузабытых рассказов с привидениями. Нет, так нельзя. Нужно заставить себя думать о чем-нибудь другом; не то «конченый я енот», как выразился сей понятливый зверек Соединенных Штатов, узнав того полковника, что стрелял без промаха. О чем же мне думать? О недавних случаях грубого насилия. Отличный предмет для размышлений, когда не спится. Случаи грубого насилия.
(Впрочем, не могу не задать себе мимоходом такой вопрос: если бы сейчас, лежа без сна, я вдруг увидел страшный призрак, описанный в одном из этих рассказов, — призрак, который, закутавшись с головою в саван, в один и тот же час ночи всегда заглядывал в одну и ту же стеклянную дверь, — было бы мне легче от мысли, что это всего лишь плод моего воображения, как нам внушает наука?
1 2


А-П

П-Я