Сервис на уровне сайт 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

(Замечу кстати, что едва ли кто из ныне живущих столпов науки лучше меня знает, как болезненно действует на человеческую физиономию грубое прикосновение обручального кольца.)
Когда с омовением было покончено, меня одели в чистое, жесткое, как дерюга, белье, словно кающегося грешника во власяницу, и втиснули в самое узкое и неудобное платье. В таком виде я был сдан мистеру Памблчуку, и он, приняв меня сугубо официально, точно шериф преступника, разразился фразой, которую, без сомнения, уже давно смаковал про себя:
– Будь вечно благодарен всем твоим друзьям, мальчик, особенно же тем, кто воспитал тебя своими руками!
– Прощай, Джо!
– Прощай, Пип, храни тебя бог, дружок!
Я еще никогда с ним не расставался, и от нахлынувших на меня чувств, а также от оставшейся в глазах мыльной пены, сначала даже не видел из тележки звезд. Но потом они одна за другой засияли в небе, не пролив, однако, ни малейшего света на вопрос, почему, собственно, я должен идти играть к мисс Хэвишем и во что, собственно, я должен там играть.

Глава VIII

Владения мистера Памблчука на Торговой улице нашего городка были пропитаны особым, перечно-мучнистым духом, как и подобает владениям торговца зерном и семенами. Мне представлялось, что он должен быть очень счастливым человеком, потому что в лавке у него так много маленьких выдвижных ящичков; а заглянув в те из них, что были поближе к полу, и увидев там завязанные нитками бумажные пакетики, я подумал, что в теплые дни семенам и луковицам, наверно, хочется вырваться из своих темниц и цвести на воле.
Эта мысль пришла мне в голову наутро после приезда. С вечера меня сразу отправили спать в каморку на чердаке, где скат крыши проходил так низко над кроватью, что расстояние от черепицы до моих бровей было едва ли более фута. В то же утро я обнаружил своеобразную связь между огородными семенами и плисовыми панталонами. В плисовых панталонах ходил и сам мистер Памблчук и его приказчик; и почему-то общий вид и запах плиса так отдавал семенами, а общий вид и запах семян так отдавал плисом, что в моем представлении они как бы сливались воедино. Тогда же я сделал еще одно наблюдение: торговая деятельность мистера Памблчука, казалось, состояла в том, чтобы поглядывать через улицу на седельника, который, казалось, занимался тем, что глаз не спускал с каретника, который, казалось, наживал деньги тем, что, заложив руки в карманы, разглядывал пекаря, который в свою очередь, скрестив руки на груди, глазел на бакалейщика, который стоял у дверей своей лавки и зевал, уставившись на аптекаря. Выходило, что единственным, кто уделял внимание собственному делу, был часовщик, с увеличительным стеклом в глазу, неизменно склоненный над своим столиком и неизменно привлекавший взоры кучки досужих фермеров в холщовых блузах, толпившихся перед его витриной.
В восемь часов мистер Памблчук и я сели завтракать в комнате, выходившей во двор, в то время как приказчик пил чай и ел свою краюху хлеба с маслом, пристроившись на мешке с горохом в самом магазине. В обществе мистера Памблчука я чувствовал себя отвратительно. Мало того, что он разделял мнение моей сестры, будто пища моя предназначается единственно для умерщвления плоти, мало того, что он норовил дать мне как можно больше корок и как можно меньше масла, а в молоко подлил столько теплой воды, что честнее было бы обойтись вовсе без молока, – вдобавок ко всему этому разговор его сплошь состоял из арифметики. В ответ на мое вежливое утреннее приветствие он вопросил: «Сколько будет семью девять?» А что я мог ему сказать, застигнутый врасплох, в чужом доме, и притом натощак? Я был голоден, но едва я проглотил первый кусок, как на меня посыпались арифметические примеры, которых хватило на все время завтрака. «Семь да четыре? – Да восемь? – Да шесть? – Да два? – Да десять?» и так далее. Ответив на один вопрос, я только-только успевал сделать глоток, как уже слышал следующий; а мистер Памблчук, которому ничего не нужно было отгадывать, сидел, развалясь, на стуле и (да простится мне это выражение) как заправский обжора поедал горячие булочки с свиной грудинкой.
Вот почему я очень обрадовался, когда пробило десять часов и мы отправились к мисс Хэвишем, хотя я понятия не имел, как мне следует вести себя у этой незнакомой леди. Через четверть часа мы подошли к ее дому – кирпичному, мрачному, сплошь в железных решетках. Некоторые окна были замурованы; из тех, что еще глядели на свет божий, в нижнем этаже все были забраны ржавыми решетками; перед домом был двор, тоже обнесенный решеткой, так что мы, позвонив у калитки, стали ждать, чтобы кто-нибудь вышел нам отворить. Заглянув внутрь (мистер Памблчук и тут нашел время спросить: «Да четырнадцать?», но я сделал вид, что не слышу), я увидел в глубине двора большую пивоварню. В пивоварне никто не работал, и видно было, что она бездействует уже давно.
В доме поднялось окошко, звонкий голосок спросил: «Как фамилия?» Мой спутник ответил: «Памблчук». Голос сказал: «Правильно», окошко захлопнулось, и во дворе показалась нарядная девочка с ключами в руках.
– Вот, – сказал мистер Памблчук, – я привел Пипа.
– Это и есть Пип? – переспросила девочка; она была очень красивая и очень гордая с виду. – Входи, Пип.
Мистер Памблчук тоже шагнул было во двор, но она быстро притворила калитку.
– Простите, – сказала она, – вам разве угодно видеть мисс Хэвишем?
– Если мисс Хэвишем угодно видеть меня… – отвечал мистер Памблчук сконфузившись.
– Ах, вот как, – сказала девочка. – Нет, ей не угодно.
Это было сказано так хладнокровно и твердо, что мистер Памблчук, как ни было оскорблено его достоинство, ничего не мог возразить. Он только окинул меня строгим взглядом – точно это я его обидел! – и удалился, но не раньше, чем произнес с упреком:
– Мальчик! Да послужит твое поведение к чести тех, кто воспитал тебя своими руками.
Я уже боялся, что он вот-вот воротится и спросит через решетку: «Да шестнадцать?», но этого не случилось.
Юная моя провожатая заперла калитку, и мы пошли к дому. Двор был мощеный и чистый, но из щелей между плитами пробивалась трава. Вправо уходила дорога к пивоварне; деревянные ворота, когда-то замыкавшие дорогу, стояли настежь, и все двери пивоварни стояли настежь, так что за ними видна была высокая ограда; и все было пусто и заброшено. Холодный ветер казался здесь холодней, чем на улице; он пронзительно завывал, проносясь под крышей пивоварни, как воет ветер в снастях корабля в открытом море.
Заметив, что я смотрю на пивоварню, девочка сказала:
– Ты бы, мальчик, мог выпить все пиво, сколько его здесь ни варят, и ничего бы с тобой не было.
– Наверно, мог бы, мисс, – робко подтвердил я.
– Теперь здесь лучше и не пробовать варить пиво, все равно выйдет кислое, ты как думаешь, мальчик?
– Похоже на то, мисс.
– Впрочем, никто и не собирается пробовать, – добавила она. – С этим давно покончили, и все здесь так и будет стоять, пока не рассыплется. А пива в погребах напасено столько, что можно бы утопить весь Мэнор-Хаус.
– Так называется этот дом, мисс?
– Это одно из его названий, мальчик.
– А у него есть и другие названия, мисс?
– Есть еще одно. Он называется Сатис-Хаус; «Сатис» – это значит «довольно», не то по-гречески, не то по-латыни, не то по-древнееврейски, – мне, в общем, все равно.
– «Дом Довольно»! – сказал я. – Какое чудное название, мисс.
– Да, – отвечала она, – но в нем есть особенный смысл. Когда дому давали такое название, это значило, что тому, кто им владеет, ничего больше не будет нужно. В то время, видно, умели довольствоваться малым. Но пойдем, мальчик, не мешкай.
Она все время называла меня «мальчик» и говорила обидно-пренебрежительным тоном, а между тем она была примерно одних лет со мной. Но выглядела она, разумеется, много старше, потому что была девочка, и очень красивая и самоуверенная; а на меня она смотрела свысока, точно была совсем взрослая, и притом королева.
Мы вошли в дом через боковую дверь – парадная была заперта снаружи двойной цепью, – и меня поразила полная темнота в прихожей, где девочка оставила зажженную свечу. Взяв ее со стола, она повела меня длинными коридорами, а потом вверх по лестнице, и везде было так же темно, только пламя свечи немного разгоняло мрак.
Наконец мы подошли к какой-то двери, и девочка сказала:
– Входи.
Я хотел пропустить ее вперед – не столько из вежливости, сколько потому, что оробел, – но она только проронила: «Какие глупости, мальчик, я не собираюсь туда входить», и гордо удалилась, а главное – унесла с собой свечу.
Мне стало очень неуютно, даже страшновато. Однако делать было нечего, – я постучал в дверь, и чей-то голос разрешил мне войти. Я вошел и очутился в довольно большой комнате, освещенной восковыми свечами. Ни капли дневного света не проникало в нее. Я решил, что, судя по мебели, это спальня, хотя вид и назначение многих предметов обстановки были мне в то время совершенно неизвестны. Но среди них выделялся затянутый материей стол с зеркалом в золоченой раме, и я сразу подумал, что это, должно быть, туалетный стол знатной леди.
Возможно, что я не разглядел бы его так быстро, если бы возле него никого не было. Но в кресле, опираясь локтем на стол и склонив голову на руку, сидела леди, диковиннее которой я никогда еще не видел и никогда не увижу.
Она была одета в богатые шелка, кружева и ленты – сплошь белые. Туфли у нее тоже были белые. И длинная белая фата свисала с головы, а к волосам были приколоты цветы померанца, но волосы были белые. На шее и на руках у нее сверкали драгоценные камни, и какие-то сверкающие драгоценности лежали перед ней на столе. Вокруг в беспорядке валялись платья, не такие великолепные, как то, что было на ней, и громоздились до половины уложенные сундуки. Туалет ее был не совсем закончен, – одна туфля еще стояла на столе, фата была плохо расправлена, часы с цепочкой не надеты, а перед зеркалом вместе с драгоценностями было брошено какое-то кружево, носовой платок, перчатки, букет цветов и молитвенник.
Все эти подробности я заметил не сразу, но и с первого взгляда я увидел больше, чем можно было бы предположить. Я увидел, что все, чему надлежало быть белым, было белым когда-то очень давно, а теперь утеряло белизну и блеск, поблекло и пожелтело. Я увидел, что невеста в подвенечном уборе завяла, так же как самый убор и цветы, и ярким в ней остался только блеск ввалившихся глаз. Я увидел, что платье, когда-то облегавшее стройный стан молодой женщины, теперь висит на иссохшем теле, от которого осталась кожа да кости. Однажды на ярмарке меня водили смотреть страшную восковую фигуру, изображавшую не помню какую легендарную личность, лежащую в гробу. В другой раз меня водили в одну из наших старинных церквей на болотах посмотреть скелет в истлевшей одежде, долгие века пролежавший в склепе под каменным полом церкви. Теперь скелет и восковая фигура, казалось, обрели темные глаза, которые жили и смотрели на меня. Я готов был закричать, но голос изменил мне.
– Кто здесь? – спросила леди.
– Пип, мэм.
– Пип?
– Мальчик от мистера Памблчука, мэм. Я пришел… играть.
– Подойди ко мне, дай на тебя посмотреть. Подойди ближе.
Вот тут-то, стоя перед ней и стараясь не встречаться с ней глазами, я и разглядел подробно все, что ее окружало, и заметил, что часы ее остановились и показывают без двадцати девять, и большие часы в углу комнаты тоже стоят и тоже показывают без двадцати девять.
– Посмотри на меня, – сказала мисс Хэвишем. – Ты не боишься женщины, которая за все время, что ты живешь на свете, ни разу не видала солнца?
Каюсь, я не побоялся отягчить свою совесть явной ложью, заключавшейся в слове «нет».
– Ты знаешь, что у меня здесь? – спросила она, приложив сначала одну, потом другую руку к левой стороне груди.
– Да, мэм (я невольно вспомнил моего каторжника и его приятеля).
– Что это у меня?
– Сердце.
– Разбитое!
Она выговорила это слово горячо, настойчиво, с загадочной, точно горделивой улыбкой. Еще некоторое время она держала руки у груди, а потом опустила, словно они были очень тяжелые.
– Я устала, – сказала мисс Хэвишем. – Я хочу развлечься, а взрослые люди мне опостылели. Играй!
Мне кажется, даже самые заядлые спорщики среди моих читателей вынуждены будут согласиться, что при данных обстоятельствах она не могла потребовать от бедного мальчугана ничего более трудного.
– У меня бывают болезненные прихоти, – продолжала она, – и сейчас у меня такая прихоть: хочу смотреть, как играют. Ну же! – Она нетерпеливо пошевелила пальцами правой руки. – Играй, играй, играй!
Я так хорошо помнил угрозу сестры «показать мне», что на мгновение меня обуяла безумная мысль – пуститься вскачь по комнате, изображал собою лошадку мистера Памблчука. Но я тут же почувствовал, что у меня ничего не выйдет, и продолжал стоять неподвижно, глядя на мисс Хэвишем, которая, видимо, заподозрила меня и своеволии, потому что спросила, после того как мы вдоволь насмотрелись друг на друга:
– Ты, может быть, бука и упрямец?
– Нет, мэм. Мне вас очень жалко, и мне очень жалко, что я сейчас не могу играть. Если вы на меня пожалуетесь, мне попадет от сестры, так что я не стал бы отказываться, если б мог. Но здесь все для меня так ново, и все такое странное и красивое… и печальное…
Я замолчал, чувствуя, что могу сболтнуть или уже сболтнул лишнее, и мы опять долго смотрели друг на друга.
Прежде чем снова заговорить, она отвела от меня глаза и поглядела на свой наряд, на туалетный стол и наконец на свое отражение в зеркале.
– Так ново для него, – пробормотала она, – так старо для меня; так странно для него, так привычно для меня; так печально для нас обоих! Позови Эстеллу.
Она по-прежнему смотрела в зеркало, и я, думая, что она все еще разговаривает сама с собой, не двинулся с места.
– Позови Эстеллу. – повторила она, сверкнув на меня глазами. – Это ведь ты можешь сделать. Выйди за дверь и позови Эстеллу.
Стоять в потемках в таинственном коридоре незнакомого дома, орать во весь голос «Эстелла» гордой красавице, невидимой и невнемлющей, и чувствовать, что, выкрикивая ее имя, допускаешь непростительную вольность, – это было почти так же тяжко, как играть по заказу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я