https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/kuvshinka-lajt-101512-item/
Биргер Алексей
Похоронное танго (Богомол - 6)
АЛЕКСЕЙ БИРГЕР
ПОХОРОННОЕ ТАНГО (БОГОМОЛ-6)
Отворяй свой зев, погост,
У тебя почетный гость:
Йейтс уходит налегке,
Оставаясь жить в стихе
Крут у Времени и скор
Равнодушный приговор
Мужеству, и чистоте,
И телесной красоте.
Но теплеет грозный лик,
Видя баловней своих:
Тех, кому дано беречь,
Речью став, живую речь...
(Уистан Хью Оден.)
...Худо-бедно, в полном сборе
Встанут Яков и Григорий,
Евдоким и Константин.
(Олег Чухонцев.)
(То, что одно из имен в этом повествовании не совпадает с перечислением у Олега Чухонцева - среднего сына зовут не Евдоким, а Михаил - это не ошибка. Иначе, чем Михаилом, не могли родители его назвать. Но, кажется мне, благодаря этому "сдвигу", строки Чухонцева ещё точней и выпуклей отражают внутренний смысл того, о чем здесь рассказывается.)
ПРОЛОГ
- Воды!.. - прохрипел старик.
Внучка достала из холодильника ледяную бутыль "Угличской" и свернула ей винтовую крышку - на удивление легко, очень часто крышка на бутылках их местной минеральной воды заедала: то ли аппарат, который автоматически завинчивал крышки, был неисправен и перегревал их так, что они излишне расплавлялись и прилипали к бутылке, то ли что.
Сейчас, во всяком случае, крышка открылась легко и просто, и внучка успела поднести умирающему полный стакан - взяв стакан из того красивого набора, который старик приобрел ещё в начале шестидесятых.
- И на кого я тебя оставляю?.. - проговорил старик, опустошив с треть стакана и отнимая стакан от губ. - Ведь и не расскажешь никому, чья ты... Ни к кому за помощью не пойдешь... Все тебя будут ненавидеть... Из-за меня.
- Сейчас другие времена, дедушка, - мягко сказала внучка.
- Верно, другие... Вон, и смертную казнь отменили, так что моя профессия, вроде как, ни к чему, - старика понесло на наболевшее. - А пенсия была какая!.. Тоже все сгорело. Пятьсот рублей брежневскими - это не полторы тысячи нынешних, на полторы тысячи не разгуляешься, так? Ты уж прости...
- За что, дедушка?
- За все. За то, что только я один у тебя и есть. Да и то... Никакой. Ты вот что... Ты дом продай. И побыстрее. Поняла? На этот дом отдельная история завязана. Нельзя тебе к нему прикасаться, только мне можно было, потому что... потому что... Нет, даже тебе не расскажу, почему. Но очень тебя прошу, продай его, как только в наследство оформишь, чтобы моя душа была спокойна.
- Хорошо, дедушка.
Старик вдруг беспокойно заерзал.
- А как ты думаешь, гореть моей душе в аду или нет?
- Что ты, дедушка! За что тебе гореть?..
- Сама знаешь, за что... - старик приподнялся на локтях. - Пластинку поставь, а?
Внучка, ни слова не говоря, откинула крышку старого громоздкого радиоприемника с затянутыми золотистой материей усилителями звука и в деревянном корпусе - под этой крышкой было отделение для грампластинок - и опустила иглу на пластинку, которая так и покоилась на вращающемся круге. В последние три недели эту пластинку крутили бессчетное количество раз.
...И в даль туманную бегут года,
И так настойчиво и нежно кто-то
От жизни нас
уводит
навсегда!..
- поплыло голосом Вертинского "Палестинское танго".
...И в том краю где нет ни бурь ни битвы,
Где с неба льется золотая лень,
Еще поют какие-то молитвы,
Встречая радостный и светлый Божий день...
Старик жадно слушал, чуть приподнявшись на локтях - на большее его сил не хватало. Он любил ритмы танго, и всегда ставил какое-нибудь танго после работы, выпивая при этом стопку-другую. Чуть позже, достигнув высот в своем ремесле, и оставшись к тому же единственным исполнителем на большую область, он попросил, чтобы танго играло во время процедуры и заглушало звук выстрела. Ему позволили. И теперь ему чудилось, что он опять при деле, полон сил, что он идет по гулким длинным коридорам, и все посматривают на него с испугом и уважением, а он уже чувствует пальцем курок.
А внучка, уйдя на кухню, плакала перед бумажной иконкой, прикнопленной к стене, крестясь и бормоча ей самой придуманную молитву.
В мусорном ведре шуршала мышь: в это лето мыши стали добираться и до последнего, пятого этажа их пятиэтажки. Внучка не обращала на мышь никакого внимания.
Когда пластинка доиграла и, зашипев и щелкнув, отключилась игла, она вернулась в комнату.
Старик был уже мертв. Его голова запрокинулась, уголки губ чуть приподнялись, и могло показаться, будто перед смертью его посетило какое-то хорошее воспоминание или блаженное видение. Но, скорей всего, это было напряжение мускулов во время последней - и загодя проигранной - схватки со смертью.
Внучка присела на край кровати, взяла руку старика в свои. Ей хотелось вновь заплакать, но слез не было, глаза оставались сухими. Посидев с полчаса, беззвучно шевеля губами, будто опять произнося на ходу сочиняемую и от сердца идущую поминальную молитву, внучка встала и пошла набирать все нужные телефоны: врача, который должен выписать свидетельство о смерти, похоронного бюро...
Хоронили старика через три дня, и на похоронах никого не было. Да и кто мог прийти - старик по жизни не умел и не хотел обзаводиться друзьями. Знавшим, кто он такой, вообще казалось странным, что он мог хоть одну живую душу пригреть, пусть и родную внучку. А знавших было немало: старик предпочитал не рассказывать о своей жизни, но и не скрывал специально, и, когда много лет назад начавшая носить ему пенсию почтальонша увидела его документы и растрезвонила, догадавшись, что означают пометки ведомства, начисляющего эту пенсию, и её размер, старик в ответ на косые взгляды, полные и ужаса и жадного интереса, ещё больше замкнулся в себе. Находились, правда, такие, кто пытался раскрутить его на рассказы о его работе, выставив ему бутылку, но старик не очень-то поддавался. Только раз его понесло, когда был месяц май, и откуда-то из открытого окна наяривал голос мертвого поэта - голос, ставший особенно убедительным, когда он однажды отделился от тела, превратившись в череду магнитных пометок на пленке, в тугое магнитное поле, невидимое телесному глазу и в виде тончайшей златотканой паутины над землей предстающее глазу духовному... и этим магнитным полем остался жить в России, будто то, что упокоилось на кладбище Женевьев дю Буа было пустой оболочкой, временным пристанищем для слова и звука, выкинутым за ненадобностью, когда слово и звук переросли и источили это пристанище... И пел этот голос про "Море, море, море, море Черное, Неподследственное и неприрученное", которое вертухай на пенсии сумел-таки в своем сновидении укатать на полную катушку, пообломав рога слишком вольной стихии:
И лежал он с блаженной улыбкою,
Даже скулы улыбка свела,
Но, как видно, последней уликою
Та улыбка для смерти была.
Он не вышел ни утром, ни к вечеру,
Коридорный слетал за врачом,
Коридорная жалкую свечечку
Над счастливым зажгла палачом...
- Да, - сказал старик своим собутыльникам. - Да... Велели бы - и море пообломали бы... Хотя я-то позже работал. А люди... Нигде не увидишь их вот так, как на ладони. Все проявляется. Одни идут, на все им наплевать. Как был офицер, о нем ещё в газетах писали, будто о продавшемся шпионе. Ну, известная личность, много наших секретов этим западным шкурам толканул. Даже побрился чисто, гад, прежде, чем коридорчиком пройти. А другой был, здоровенный бандюга, две семьи вырезал, так он рыдал и в истерике бился. Еле-еле три дюжих охранника его уломали. Нет, когда человек себе цену знает, это другое дело. С таким у тебя вроде как контакт устанавливается, такой контакт, которого у него, небось, ни с кем не было, ни с матерью, ни с отцом, ни с детьми, ни, там, с полюбовницами...
И старик опять замолк, вспоминая другие выпивки. По полному стакану после чисто выполненной работы, чтобы душа расслабилась и чтобы мгновение ледяного холода в горле сменилась медленно разгорающимся огнем в желудке: приличествует дню смерти такого сочетание льда и пламени и словно о вечности говорит: мерещится, что мостик в вечность, по которому душа проходит, он точно вот такой, чуть в сторону от центральной оси отклонишься, и либо когтистая лапа огня хватанет тебя из-за перил похлеще тигриной, либо такая же когтистая лапа мороза, и на том твоя вечность и кончится...
Но тогда старик пил с людьми, которые его понимали. А эти - нет, не понимают. И толковать с ними не о чем. И старик прервал разговор, и, отнекиваясь от новых приглашений, замолчал, на все оставшиеся годы, но сказанного оказалось достаточным, чтобы толки и слухи, будто крепчайший цементный раствор, ещё больше нарастили и отделили стену, отделяющую его от остального мира.
Так что никто из местных пожаловать на похороны не мог. И телеграммы некому было слать: сын старика и его невестка, родители его внучки, погибли в катастрофе, когда девочка была совсем маленькой. Больше родных не имелось, а все местные жители, как было сказано, шарахались от старика, зная, какой жуткой профессии он посвятил всю жизнь. Даже с соседями по лестничной клетке отношения не сложились. Узнав о смерти палача, они облегченно перевели дух, хотя никогда и не видели от старика ничего дурного. И, все равно, встретив его, инстинктивно старались заслонить от него детей, и запрещали этим детям играть с внучкой - будто они могли подхватить от неё какую-то жуткую душевную заразу. Так и на девочку легло проклятие профессии деда, она росла в полном одиночестве, ни подруг, ни просто знакомых. Таких изгоев зачастую травят одноклассники. Ее травить побаивались (а вдруг её дед способен отомстить за внучку каким-нибудь жутким образом?), но подчеркнуто игнорировали. Прав был дед: даже в нынешние времена беспредела и наемных убийц слова "внучка палача" заставили бы отшатнуться всякого, так что девушке с трудом предстояло приспосабливаться к новой для неё жизни.. И первой задачей она положила себе обменяться в другой город, где её никто не знает и где она начнет новую жизнь. Если она хорошо продаст дом в деревне - тот дом, который старик заклинал её продать - то вот, на всякий случай, и доплата при обмене, которая может очень пригодиться. А не пригодится - будут деньги на первое время, на обустройство на новом месте.
Буквально на следующий день после похорон внучка дала в местные газеты объявление о продаже дома в деревне.
А дня через три ей позвонила покупательница - женщина с приятным, мелодичным голосом, сразу внушающим доверие.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Она давно убедилась, что, уходя от погони, лучше всего забраться в какую-нибудь глушь, в Богом забытое место, где никто не вздумает тебя искать. А что погоня на этот раз должна за ней развернуться нешуточная, она не сомневалась. Немало заказных убийств было на её профессиональном счету, и немало миллионов на банковских счетах, но никогда ей не доводилось выполнять такого заказа, как тот, который она с таким блеском довела до конца три недели назад. Выполняя такой заказ, поневоле где-то засветишься. И, что самое главное, после таких заказов сами заказчики предпочитают избавиться от исполнителей, даже если эти исполнители уникальные, неповторимые, лучшие в своем роде. Сами условия заказа, сама личность заказанного открывают исполнителю слишком многое. Открывают такие тайны прошлого, которых лучше не знать - ведь ради того, чтобы эти тайны никогда не вышли наружу, заказчики и идут на устранение опасного человека.
И в тот момент, когда она нажимала курок снайперской винтовки, и когда на площади Старого Рынка в Познани (той, которую многие библиофилы Европы знают как "площадь букинистов") наступила развязка очередной драмы с её участием, она уже знала, что её судьба решена. Но она не даром была лучшей в своем ремесле. Ей надо было два месяца, чтобы ликвидировать опасность, угрожающую ей самой. По её расчетам, эти два месяца у неё были.
Она опять поглядела в окно. Как давно не доводилось ей странствовать в электричках! И, вообще, как давно она не видела ту Россию, которая хоть на километр отстоит от окраин нескольких городов - Москвы, в первую очередь где ей и выпадала вся работа. И народ едет совсем не похожий на тот, какой она привыкла видеть. Какие-то пенсионеры, везущие с собой рассаду в сумках на колесиках - или в больших картонных коробках, поставленных на колесики молодежь, обсуждающая местные танцульки, романы и возможность заработка, жена, транспортирующая домой вдрызг пьяного мужа и огрызающаяся матом в ответ на его мат, три совсем молоденькие девчонки, читающие журналы "Лиза" и "Кул", парочка офицеров... Она, по неистребимой уже привычке, исподтишка пригляделась к каждому лицу, хотя возможность того, что её кто-то "ведет", составляла одну тысячную процента. Она так все обставила, что не могли её выследить, не могли!.. Тем более, что и у неё имелись союзники, которые любых гончих сумеют сбить со следа. Чем, надо полагать, они сейчас и занимались. Но даже самым надежным из этих союзников (она и в мыслях избегала говорить "самым верным", на полную и абсолютную верность, на верность до конца, никто не способен в этом мире, полагала она, и можно говорить лишь о большей или меньшей степени надежности) она не открыла направления своего движения, не говоря уж о точке назначения. Для всех её след затеряется в Смоленске, где она сошла с поезда Москва-Париж, чтобы потом, после нескольких "петель", оказаться в этой электричке, идущей на Углич. От Углича ей предстояло тащиться на рейсовом автобусе.
Одета она была соответственно характеру поездки и ничем не выделялась. Джинсы, легкий пуловер, бесформенный, болотно зеленого цвета, кроссовки, волосы собраны в пучок и укрыты косынкой, чтобы их потрясающее золото не так бросалось в глаза. Можно было бы, конечно, покрасить их или надеть парик, но она посчитала это излишним. Там, куда она ехала, она рассчитывала провести больше месяца, а ведь за месяц, хоть место и малолюдное, кто-нибудь вполне может заметить, что она носит парик или подкрашивает волосы. И подивится, зачем женщине с такими роскошными собственными волосами менять их цвет. И прокатятся толки-пересуды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43