https://wodolei.ru/catalog/vanny/otdelnostoyashchie/akrilovye/
Мирра оказалась не очень высокая, просто она была в туфлях на высоких каблуках.
Мирра спокойно рассмотрела нас троих (Мальшет ей часто о нас рассказывал), чуть дольше и внимательнее задержав взгляд на Иване Владимировиче. Крупные губы её дрогнули, тень недовольства прошла по лицу.
Подошёл худощавый человек с фотоаппаратом через плечо — спецкорреспондент одной из центральных газет — и стал шутить с добродушной Вассой Кузьминичной, как вдруг послышался раскатистый баритон Львова...
Упомяну здесь, что народу в фойе было мало, большинство вышло на улицу покурить и выпить газированной воды. Поэтому Львов сразу увидел и свою дочь, и географа, и корреспондента и с весёлым видом направился в нашу сторону. За ним двигалась целая свита каких-то стильно одетых «молодых» людей с лысинами разных форм и величин.
Поздоровавшись со всеми общим поклоном, Львов вдруг встретился взглядом с Лизой.
— Ба!... Да это... гм, Лиза Ефремова, моя ученица.
Помню, помню, как же. Здравствуй, маленькая спорщица! — И он, улыбаясь, протянул мясистую холёную руку моей единственной сестре.
Я крепкий парень и многое могу вынести, но такого я бы не перенёс. Если бы у меня было ещё несколько сестёр, но у меня была всего одна-единственная сестра, которую я обязан был защищать, и я не мог допустить, чтоб она пожала эту руку. Щекам моим стало холодно. Мальшет потом говорил, что я так побледнел, что он за меня испугался.
— Лизавета! — крикнул я не своим, охрипшим голосом. — Лизавета, отходи!—И я заслонил собою сестру, оттесняя её назад.
Львов рассмеялся, посмотрел на меня и стал смеяться ещё пуще. Наверное, я был-таки смешон — длиннорукий, неуклюжий парнишка, загорелый до черноты, с чересчур уж светлыми глазами, выгоревшими на солнце патлами (подстригался ещё в Бурунном у местного парикмахера), одетый в парусиновые брюки и клетчатую шведку.
— Это моя сестра, — горячо стал я объяснять.
— Очень приятно, гм. Почему же мне нельзя пожать руку вашей сестре?
— Потому что вы... подлец, я знаю.
Ночью Лиза разбудила меня.
— Янька, ты не спишь? Знаешь, на кого похож Львов? На нашу мачеху Прасковью Гордеевну. Он тоже умеет гасить. О, как он умеет гасить! Они два сапога — пара.
ЭКСПЕДИЦИЯ МАЛЬШЕТА
Глава первая
МОЙ ПЕРВЫЙ РАССКАЗ
Мы вернулись в Бурунный, и я стал ходить в море вместе с Фомой на его судне «Альбатрос». (В Бурунном все суда почему-то носили птичьи названия.) Скоро я привык настолько, что мне эта жизнь даже стала казаться однообразной. Хотя мы часто ловили рыбу на глуби, но к шторму почти всегда успевали убраться домой. Об этом старалась Лиза, она аккуратно извещала по радио все рыболовецкие колхозы о перемене погоды.
Фома не отпускал меня от себя ни на шаг и, когда наше звено однажды вышло в море на другом судёнышке, добился, чтоб меня назначили к нему матросом.
Чаще всего мы вывозили в море ловцов, ведь «Альбатрос» был построен для промысловых нужд, но иногда ходили в Астрахань или Гурьев — привезти товары для сельпо, или новые моторы, или школьные принадлежности, приходилось и пассажиров прихватывать. Из Бурунного везли всегда один и тот же груз: солёную рыбу. «Альбатрос» пропах рыбой, как рыбная бочка.
Так я стал матросом. Когда мы с Лизой уезжали из Астрахани, командир Глеба, начальник авиаразведки Андрей Георгиевич Охотин, предложил мне остаться работать у них на аэродроме.
— Парнишка ты, как вижу, смышлёный и ловкий, — сказал он, — сделаем из тебя хорошего бортмеханика. А будешь учиться заочно — и пилотом станешь. Вижу я, что тебе это дело понравилось.
Мне действительно лётное дело понравилось, но я пока отказался — сказал, что подумаю с годик.
Первое время мы с Лизой ждали, не подаст ли этот Львов на меня в суд за оскорбление. Но он не подал: игнорировал. А я ведь вовсе не хотел его оскорблять, просто объяснил, почему не хочу, чтоб моя сестра дотронулась до его руки.
Лиза тогда была очень сконфужена, но не упрекала меня, мы только порешили за лучшее не показываться на совещании. Пробыли денька три в Астрахани, пока туда явился Фома, и уехали с ним на «Альбатросе». Турышев тоже с нами уехал.
Фома был очень заинтересован историей со Львовым.
— Он не очень стар? — спросил Фома.
Я хотел объяснить, что тот ещё не старик, лет сорок пять будет самое большее, но Лиза перебила меня.
— Львов достаточно стар!—торопливо ответила за меня сестра.
Когда я по возвращении в посёлок зашёл по старой привычке в школу, там уже все знали про скандал.
Учителя пришли в ужас от моего поступка, кроме Афанасия Афанасьевича — тот был почему-то доволен. Педагоги зазвали меня в учительскую, и Юлия Ананьевна сказала:
— Вот как ты начинаешь свою самостоятельную жизнь — с оскорбления человека. И какого человека — крупного учёного! Я когда узнала, с сердцем было плохо. Это наш просчёт, мы плохо тебя воспитали. Но ты всегда был трудный ученик, с первого класса. Сестра твоя Лиза— тоже трудная... — Преподавательница укоризненно покачала седой головой.
Но Афанасий Афанасьевич не пощадил её седин.
— Простите, Юлия Ананьевна, но вы просто несёте чушь! — возразил наш классный руководитель. — Никакие они не трудные. Наоборот, брат и сестра Ефремовы — гордость нашей школы. Я горжусь, что был их учителем!
— Ну уж, знаете... — возмутилась Юлия Ананьевна.
Они поспорили. Я не знал, кому верить, но, пораскинув мозгами, решил, что лучше Афанасию Афанасьевичу. У Юлии Ананьевны всегда были любимчики. Павлушка её любимчик.
Раздумывая над слышанным, я вдруг понял простую истину: учителя, как и все люди, очень разные. У каждого свой характер, свои взгляды на жизнь и назначение человека. Следовательно, каждый из них стремится воспитывать в ученике свой идеал гражданственности. Ну, а ученик должен сам выбрать, за кем ему следовать, кого слушать.
Из всего этого и родился мой первый рассказ. В нём было отступающее море, наползающие дюны, пронзительные крики чаек, новый посёлок на острове, вышедшем из воды, и неожиданная встреча двух мужчин — капитана промыслового судёнышка (я назвал его Фома Тюленев) и его дяди геолога Василия Павловича Тюленева, совершившего в прошлом подлость. Молодой капитан, знавший об этом, не пожал своему дяде протянутой руки, хотя это был единственный его родственник, оставшийся в живых после войны. Капитана я списал с Фомы, но сделал его тоньше, культурнее. А у геолога были черты Львова.
На моё счастье, море заштормило, и у меня оказалось целых четыре свободных дня. Я вставал до рассвета и, облившись во дворе морской водой из бочки (к морю было невозможно подойти, так оно разбушевалось), садился к столу. Старый дом содрогался от" ветра, все спали, а я писал и был необыкновенно счастлив.
В детстве я иногда сочинял стихи, читал их ребятам и даже как-то показал Юлии Ананьевне. Ребята нашли стихи «какими-то не такими», а Юлия Ананьевна посоветовала лучше написать заметку в стенную газету, что я и сделал. Но теперь меня нёс поток такой силы, что никому его не преградить. Я буквально был перенасыщен образами, слышал музыку этой вещи, её мотив — да, она имела мотив, как песня. Я вложил в этот рассказ самого себя, у меня просто за душой ничего не осталось.
Я никому не говорил о своей работе, даже Лизе, но какая же чуткая и добрая была моя старшая сестра — не спросив ни о чём, молчаливо взяла на себя мои обязанности по дому и ни разу не потревожила меня за эти бурные четыре дня.
Когда мы снова вышли в море, рассказ был закончен лишь вчерне. Впервые я узнал власть неоконченного труда. Я изнывал, тосковал, рвался к своей рукописи. Я еле дождался окончания рейса, так хотелось скорее вернуться к прерванной работе. Но перерыв оказался полезным. Переписывая рукопись, ещё весь переполненный ощущением упругих волн, солёного ветра, физической работой, от которой болят мускулы и саднит кожа на руках, я ещё раз насытил страницы моего произведения свежим дыханием морской жизни.
Работая над рассказом, я всё время напевал без слов. Это была именно моя, мною созданная мелодия. До сих пор жалею, что не была тогда записана и музыка, но я ведь не знал нот. После мне говорили, что эта вещь написана от начала до конца ритмической прозой.
Переписав в последний раз рукопись, я был радостно опустошён и растерян, хотелось писать ещё и ещё, но писать пока было нечего, и меня терзали не испытанные до того чувства. Это была страсть к литературному творчеству, возникшая неизвестно откуда и отчего. Раньше я никогда не писал, если не считать «каких-то не таких» стихов. Правда, я всегда до самозабвения любил читать и читал во вред учёбе. А может, это во мне пробудилась наследственность? Мамина бабушка была то, что теперь называют народной сказительницей, — она сама сочиняла песни о море, о рыбаках, песни и сказы. Иван Матвеич говорил, что в посёлок приезжали из города записывать её сказы. Но она умерла в безвестности и нужде, неграмотной рыбачкой.
Я понёс своё произведение в Бурунный. В исполкоме у меня была знакомая машинистка — сухонькая, седенькая старушка, вдова бывшего директора школы. Я попросил её перепечатать мой рассказ на машинке. Кстати, я назвал его очень просто — «Встреча». Мария Фёдоровна посмотрела на меня с доброжелательным любопытством и спросила:
— В трёх экземплярах, конечно?
— В трёх... если можно. — Я густо покраснел от смущения.
Мария Фёдоровна велела мне прийти через два дня, но мы с бригадой ушли на лов кильки. Когда я наконец явился, она торжественно вручила мне три аккуратно сшитых и даже выправленных экземпляра.
— За эту работу не надо никаких денег, — торжественно произнесла она, когда я, покраснев, спросил, сколько ей должен. — Ты, Яша, написал прекрасный рассказ. Я печатала и плакала. Яша Ефремов, ты станешь когда-нибудь большим писателем. У тебя искра божия — талант. Поздравляю тебя, мой мальчик! — И добрая женщина поцеловала меня.
Взволнованный, я тут же отправился на почту и отослал рассказ в один из московских журналов. Не затем, чтобы его напечатали, но я слышал, что толстые журналы дают подробные рецензии начинающим.
С почты я забежал в магазин и, захватив макарон, крупы, конфет и хлеба, стал прилаживать к раме велосипеда продуктовую сумку. И вдруг увидел Мальшета.
В зелёной шведке, с рюкзаком за плечами и плащом через руку, он стоял на ступенях каменного здания райкома партии и с явным удовольствием озирался вокруг. Солнце палило нещадно, над песками дрожало золотистое марево, на площади сохли бесконечные сети. Я бросился к нему, и мы обнялись.
— Ну, Яков, готовься в экспедицию, — серьёзно сказал Мальшет. — Я арендовал «Альбатрос» вместе с его командой. Через два дня выходим в море. Через два дня мы, конечно, не вышли. Требовалось подготовиться как следует. Мы с Фомой рьяно взялись за ремонт «Альбатроса». Заново его просмолили, покрасили. Вместительный трюм для рыбы выскребли, вымыли до блеска, приладили откидные полки и столики — получился превосходный кубрик. Мальшет ещё два раза ездил в Москву за всякими приборами. С ним поехала Лиза держать экзамены в Гидрометеорологический институт. Вернулась похудевшая и весёлая. Экзамены выдержала на «отлично», её зачислили на заочный гидрологический факультет.
Итак, Лиза была уже студенткой!...
По этому поводу мы устроили развесёлую пирушку с шампанским. Иван Владимирович подарил Лизе бусы из сероватого янтаря, Филипп — шесть томов Паустовского, её любимого писателя, а Фома принёс колечко с маленьким камешком, словно капля морской воды. Лиза вспылила и не хотела брать, но Фома кротко спросил:
— Почему бусы можно дарить, а кольцо нельзя?
Лиза покраснела и ничего не ответила, молча, с независимым видом надела кольцо на палец и отвернулась. Фома был очень доволен, но старался этого не показывать. Вообще он очень боялся Лизоньки, что как-то не к лицу моряку и боксёру.
Я не догадался ничего подарить, а когда спохватился, было уже поздно — не побежишь за девять километров в сельмаг, когда уже за стол пора садиться. Тогда я написал на оставшемся рукописном экземпляре: «Первый рассказ свой посвящаю любимой сестре Лизе» — и преподнёс ей. Лиза лукаво и смущённо улыбнулась и несколько раз поцеловала меня.
После ужина меня заставили читать рассказ. Это было нелёгким делом, я даже вспотел. Теперь, когда я читал рассказ вслух перед всеми, он мне показался гораздо слабее. Мне было как-то неловко, щёки горели, во рту пересохло, и я даже немного охрип.
— Читай медленнее и не волнуйся, — сделал мне замечание Мальшет. — Очень любопытно!
Я стал читать медленнее и все более уверенно. Закончил со странным ощущением своей власти над присутствовавшими.
Все долго молчали. Лизонька, раскрасневшись, переводила взгляд с задумавшегося Мальшета на Ивана Владимировича. Фома с восторгом смотрел на своего приятеля: и доволен-то он был рассказом, и горд за меня.
— Вот это здорово! — воскликнул Фома. — Как он его, а? «Не нужно мне от вас ничего! Пусть я останусь один, но таких родных мне не надо!» А потом ведь заплакал — жалко старика дядю. Жалко, а руки не подал. Эх! Вот это человек, тёзка мой, только фамилия другая... — Фома и сам чуть не заплакал. Очень он был жалостливый и добрый.
Иван Владимирович прочувствованно пожал мне руку.
— Поздравляю с хорошим рассказом. А я не знал, что у тебя талант...
— Ну уж... — смутился я. Мне было чего-то стыдно, и счастлив-то я был безмерно.
— Первый рассказ, и такой сильный,—удивился Мальшет. — Это же очень редко бывает. Ты сам-то понимаешь, какая теперь ответственность на тебя навалилась?
— Поймёт ещё, — пробормотал Фома, когда я не ответил.
Мы беседовали до глубокой ночи, главным образом о целях творчества. Впервые я очутился в центре благожелательного и восхищённого внимания и был так взволнован, что плохо различал окружающее, будто немножечко ослеп. Отдельными пятнами вспыхивали то яркое платье сестры и румянец на её смуглых щеках, то зелёная рубашка Мальшета и его зеленоватые с крапинками смеющиеся глаза, то бронзовое, обветренное лицо Фомы с белоснежными ровными зубами, то седые виски и чисто выбритые щёки Ивана Владимировича, его полосатый галстук, вымытая до блеска посуда на столе, горка невызревших крупных яблок на блюде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Мирра спокойно рассмотрела нас троих (Мальшет ей часто о нас рассказывал), чуть дольше и внимательнее задержав взгляд на Иване Владимировиче. Крупные губы её дрогнули, тень недовольства прошла по лицу.
Подошёл худощавый человек с фотоаппаратом через плечо — спецкорреспондент одной из центральных газет — и стал шутить с добродушной Вассой Кузьминичной, как вдруг послышался раскатистый баритон Львова...
Упомяну здесь, что народу в фойе было мало, большинство вышло на улицу покурить и выпить газированной воды. Поэтому Львов сразу увидел и свою дочь, и географа, и корреспондента и с весёлым видом направился в нашу сторону. За ним двигалась целая свита каких-то стильно одетых «молодых» людей с лысинами разных форм и величин.
Поздоровавшись со всеми общим поклоном, Львов вдруг встретился взглядом с Лизой.
— Ба!... Да это... гм, Лиза Ефремова, моя ученица.
Помню, помню, как же. Здравствуй, маленькая спорщица! — И он, улыбаясь, протянул мясистую холёную руку моей единственной сестре.
Я крепкий парень и многое могу вынести, но такого я бы не перенёс. Если бы у меня было ещё несколько сестёр, но у меня была всего одна-единственная сестра, которую я обязан был защищать, и я не мог допустить, чтоб она пожала эту руку. Щекам моим стало холодно. Мальшет потом говорил, что я так побледнел, что он за меня испугался.
— Лизавета! — крикнул я не своим, охрипшим голосом. — Лизавета, отходи!—И я заслонил собою сестру, оттесняя её назад.
Львов рассмеялся, посмотрел на меня и стал смеяться ещё пуще. Наверное, я был-таки смешон — длиннорукий, неуклюжий парнишка, загорелый до черноты, с чересчур уж светлыми глазами, выгоревшими на солнце патлами (подстригался ещё в Бурунном у местного парикмахера), одетый в парусиновые брюки и клетчатую шведку.
— Это моя сестра, — горячо стал я объяснять.
— Очень приятно, гм. Почему же мне нельзя пожать руку вашей сестре?
— Потому что вы... подлец, я знаю.
Ночью Лиза разбудила меня.
— Янька, ты не спишь? Знаешь, на кого похож Львов? На нашу мачеху Прасковью Гордеевну. Он тоже умеет гасить. О, как он умеет гасить! Они два сапога — пара.
ЭКСПЕДИЦИЯ МАЛЬШЕТА
Глава первая
МОЙ ПЕРВЫЙ РАССКАЗ
Мы вернулись в Бурунный, и я стал ходить в море вместе с Фомой на его судне «Альбатрос». (В Бурунном все суда почему-то носили птичьи названия.) Скоро я привык настолько, что мне эта жизнь даже стала казаться однообразной. Хотя мы часто ловили рыбу на глуби, но к шторму почти всегда успевали убраться домой. Об этом старалась Лиза, она аккуратно извещала по радио все рыболовецкие колхозы о перемене погоды.
Фома не отпускал меня от себя ни на шаг и, когда наше звено однажды вышло в море на другом судёнышке, добился, чтоб меня назначили к нему матросом.
Чаще всего мы вывозили в море ловцов, ведь «Альбатрос» был построен для промысловых нужд, но иногда ходили в Астрахань или Гурьев — привезти товары для сельпо, или новые моторы, или школьные принадлежности, приходилось и пассажиров прихватывать. Из Бурунного везли всегда один и тот же груз: солёную рыбу. «Альбатрос» пропах рыбой, как рыбная бочка.
Так я стал матросом. Когда мы с Лизой уезжали из Астрахани, командир Глеба, начальник авиаразведки Андрей Георгиевич Охотин, предложил мне остаться работать у них на аэродроме.
— Парнишка ты, как вижу, смышлёный и ловкий, — сказал он, — сделаем из тебя хорошего бортмеханика. А будешь учиться заочно — и пилотом станешь. Вижу я, что тебе это дело понравилось.
Мне действительно лётное дело понравилось, но я пока отказался — сказал, что подумаю с годик.
Первое время мы с Лизой ждали, не подаст ли этот Львов на меня в суд за оскорбление. Но он не подал: игнорировал. А я ведь вовсе не хотел его оскорблять, просто объяснил, почему не хочу, чтоб моя сестра дотронулась до его руки.
Лиза тогда была очень сконфужена, но не упрекала меня, мы только порешили за лучшее не показываться на совещании. Пробыли денька три в Астрахани, пока туда явился Фома, и уехали с ним на «Альбатросе». Турышев тоже с нами уехал.
Фома был очень заинтересован историей со Львовым.
— Он не очень стар? — спросил Фома.
Я хотел объяснить, что тот ещё не старик, лет сорок пять будет самое большее, но Лиза перебила меня.
— Львов достаточно стар!—торопливо ответила за меня сестра.
Когда я по возвращении в посёлок зашёл по старой привычке в школу, там уже все знали про скандал.
Учителя пришли в ужас от моего поступка, кроме Афанасия Афанасьевича — тот был почему-то доволен. Педагоги зазвали меня в учительскую, и Юлия Ананьевна сказала:
— Вот как ты начинаешь свою самостоятельную жизнь — с оскорбления человека. И какого человека — крупного учёного! Я когда узнала, с сердцем было плохо. Это наш просчёт, мы плохо тебя воспитали. Но ты всегда был трудный ученик, с первого класса. Сестра твоя Лиза— тоже трудная... — Преподавательница укоризненно покачала седой головой.
Но Афанасий Афанасьевич не пощадил её седин.
— Простите, Юлия Ананьевна, но вы просто несёте чушь! — возразил наш классный руководитель. — Никакие они не трудные. Наоборот, брат и сестра Ефремовы — гордость нашей школы. Я горжусь, что был их учителем!
— Ну уж, знаете... — возмутилась Юлия Ананьевна.
Они поспорили. Я не знал, кому верить, но, пораскинув мозгами, решил, что лучше Афанасию Афанасьевичу. У Юлии Ананьевны всегда были любимчики. Павлушка её любимчик.
Раздумывая над слышанным, я вдруг понял простую истину: учителя, как и все люди, очень разные. У каждого свой характер, свои взгляды на жизнь и назначение человека. Следовательно, каждый из них стремится воспитывать в ученике свой идеал гражданственности. Ну, а ученик должен сам выбрать, за кем ему следовать, кого слушать.
Из всего этого и родился мой первый рассказ. В нём было отступающее море, наползающие дюны, пронзительные крики чаек, новый посёлок на острове, вышедшем из воды, и неожиданная встреча двух мужчин — капитана промыслового судёнышка (я назвал его Фома Тюленев) и его дяди геолога Василия Павловича Тюленева, совершившего в прошлом подлость. Молодой капитан, знавший об этом, не пожал своему дяде протянутой руки, хотя это был единственный его родственник, оставшийся в живых после войны. Капитана я списал с Фомы, но сделал его тоньше, культурнее. А у геолога были черты Львова.
На моё счастье, море заштормило, и у меня оказалось целых четыре свободных дня. Я вставал до рассвета и, облившись во дворе морской водой из бочки (к морю было невозможно подойти, так оно разбушевалось), садился к столу. Старый дом содрогался от" ветра, все спали, а я писал и был необыкновенно счастлив.
В детстве я иногда сочинял стихи, читал их ребятам и даже как-то показал Юлии Ананьевне. Ребята нашли стихи «какими-то не такими», а Юлия Ананьевна посоветовала лучше написать заметку в стенную газету, что я и сделал. Но теперь меня нёс поток такой силы, что никому его не преградить. Я буквально был перенасыщен образами, слышал музыку этой вещи, её мотив — да, она имела мотив, как песня. Я вложил в этот рассказ самого себя, у меня просто за душой ничего не осталось.
Я никому не говорил о своей работе, даже Лизе, но какая же чуткая и добрая была моя старшая сестра — не спросив ни о чём, молчаливо взяла на себя мои обязанности по дому и ни разу не потревожила меня за эти бурные четыре дня.
Когда мы снова вышли в море, рассказ был закончен лишь вчерне. Впервые я узнал власть неоконченного труда. Я изнывал, тосковал, рвался к своей рукописи. Я еле дождался окончания рейса, так хотелось скорее вернуться к прерванной работе. Но перерыв оказался полезным. Переписывая рукопись, ещё весь переполненный ощущением упругих волн, солёного ветра, физической работой, от которой болят мускулы и саднит кожа на руках, я ещё раз насытил страницы моего произведения свежим дыханием морской жизни.
Работая над рассказом, я всё время напевал без слов. Это была именно моя, мною созданная мелодия. До сих пор жалею, что не была тогда записана и музыка, но я ведь не знал нот. После мне говорили, что эта вещь написана от начала до конца ритмической прозой.
Переписав в последний раз рукопись, я был радостно опустошён и растерян, хотелось писать ещё и ещё, но писать пока было нечего, и меня терзали не испытанные до того чувства. Это была страсть к литературному творчеству, возникшая неизвестно откуда и отчего. Раньше я никогда не писал, если не считать «каких-то не таких» стихов. Правда, я всегда до самозабвения любил читать и читал во вред учёбе. А может, это во мне пробудилась наследственность? Мамина бабушка была то, что теперь называют народной сказительницей, — она сама сочиняла песни о море, о рыбаках, песни и сказы. Иван Матвеич говорил, что в посёлок приезжали из города записывать её сказы. Но она умерла в безвестности и нужде, неграмотной рыбачкой.
Я понёс своё произведение в Бурунный. В исполкоме у меня была знакомая машинистка — сухонькая, седенькая старушка, вдова бывшего директора школы. Я попросил её перепечатать мой рассказ на машинке. Кстати, я назвал его очень просто — «Встреча». Мария Фёдоровна посмотрела на меня с доброжелательным любопытством и спросила:
— В трёх экземплярах, конечно?
— В трёх... если можно. — Я густо покраснел от смущения.
Мария Фёдоровна велела мне прийти через два дня, но мы с бригадой ушли на лов кильки. Когда я наконец явился, она торжественно вручила мне три аккуратно сшитых и даже выправленных экземпляра.
— За эту работу не надо никаких денег, — торжественно произнесла она, когда я, покраснев, спросил, сколько ей должен. — Ты, Яша, написал прекрасный рассказ. Я печатала и плакала. Яша Ефремов, ты станешь когда-нибудь большим писателем. У тебя искра божия — талант. Поздравляю тебя, мой мальчик! — И добрая женщина поцеловала меня.
Взволнованный, я тут же отправился на почту и отослал рассказ в один из московских журналов. Не затем, чтобы его напечатали, но я слышал, что толстые журналы дают подробные рецензии начинающим.
С почты я забежал в магазин и, захватив макарон, крупы, конфет и хлеба, стал прилаживать к раме велосипеда продуктовую сумку. И вдруг увидел Мальшета.
В зелёной шведке, с рюкзаком за плечами и плащом через руку, он стоял на ступенях каменного здания райкома партии и с явным удовольствием озирался вокруг. Солнце палило нещадно, над песками дрожало золотистое марево, на площади сохли бесконечные сети. Я бросился к нему, и мы обнялись.
— Ну, Яков, готовься в экспедицию, — серьёзно сказал Мальшет. — Я арендовал «Альбатрос» вместе с его командой. Через два дня выходим в море. Через два дня мы, конечно, не вышли. Требовалось подготовиться как следует. Мы с Фомой рьяно взялись за ремонт «Альбатроса». Заново его просмолили, покрасили. Вместительный трюм для рыбы выскребли, вымыли до блеска, приладили откидные полки и столики — получился превосходный кубрик. Мальшет ещё два раза ездил в Москву за всякими приборами. С ним поехала Лиза держать экзамены в Гидрометеорологический институт. Вернулась похудевшая и весёлая. Экзамены выдержала на «отлично», её зачислили на заочный гидрологический факультет.
Итак, Лиза была уже студенткой!...
По этому поводу мы устроили развесёлую пирушку с шампанским. Иван Владимирович подарил Лизе бусы из сероватого янтаря, Филипп — шесть томов Паустовского, её любимого писателя, а Фома принёс колечко с маленьким камешком, словно капля морской воды. Лиза вспылила и не хотела брать, но Фома кротко спросил:
— Почему бусы можно дарить, а кольцо нельзя?
Лиза покраснела и ничего не ответила, молча, с независимым видом надела кольцо на палец и отвернулась. Фома был очень доволен, но старался этого не показывать. Вообще он очень боялся Лизоньки, что как-то не к лицу моряку и боксёру.
Я не догадался ничего подарить, а когда спохватился, было уже поздно — не побежишь за девять километров в сельмаг, когда уже за стол пора садиться. Тогда я написал на оставшемся рукописном экземпляре: «Первый рассказ свой посвящаю любимой сестре Лизе» — и преподнёс ей. Лиза лукаво и смущённо улыбнулась и несколько раз поцеловала меня.
После ужина меня заставили читать рассказ. Это было нелёгким делом, я даже вспотел. Теперь, когда я читал рассказ вслух перед всеми, он мне показался гораздо слабее. Мне было как-то неловко, щёки горели, во рту пересохло, и я даже немного охрип.
— Читай медленнее и не волнуйся, — сделал мне замечание Мальшет. — Очень любопытно!
Я стал читать медленнее и все более уверенно. Закончил со странным ощущением своей власти над присутствовавшими.
Все долго молчали. Лизонька, раскрасневшись, переводила взгляд с задумавшегося Мальшета на Ивана Владимировича. Фома с восторгом смотрел на своего приятеля: и доволен-то он был рассказом, и горд за меня.
— Вот это здорово! — воскликнул Фома. — Как он его, а? «Не нужно мне от вас ничего! Пусть я останусь один, но таких родных мне не надо!» А потом ведь заплакал — жалко старика дядю. Жалко, а руки не подал. Эх! Вот это человек, тёзка мой, только фамилия другая... — Фома и сам чуть не заплакал. Очень он был жалостливый и добрый.
Иван Владимирович прочувствованно пожал мне руку.
— Поздравляю с хорошим рассказом. А я не знал, что у тебя талант...
— Ну уж... — смутился я. Мне было чего-то стыдно, и счастлив-то я был безмерно.
— Первый рассказ, и такой сильный,—удивился Мальшет. — Это же очень редко бывает. Ты сам-то понимаешь, какая теперь ответственность на тебя навалилась?
— Поймёт ещё, — пробормотал Фома, когда я не ответил.
Мы беседовали до глубокой ночи, главным образом о целях творчества. Впервые я очутился в центре благожелательного и восхищённого внимания и был так взволнован, что плохо различал окружающее, будто немножечко ослеп. Отдельными пятнами вспыхивали то яркое платье сестры и румянец на её смуглых щеках, то зелёная рубашка Мальшета и его зеленоватые с крапинками смеющиеся глаза, то бронзовое, обветренное лицо Фомы с белоснежными ровными зубами, то седые виски и чисто выбритые щёки Ивана Владимировича, его полосатый галстук, вымытая до блеска посуда на столе, горка невызревших крупных яблок на блюде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29