Качество удивило, советую всем 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Торгуешь принципами-то?
— Увы, приходится. — Рыжий похлопал по брошюрке. — Если человек получит ее не даром, а за свои деньги, то скорее прочитает.
— Рехнулись вы все, что ли, с этими языками-то международными? По-русски чего не разговаривается? — Энергичным движением человека, уничтожающего долговую расписку после выплаты унизительного долга, Вадим разорвал брошюру пополам и швырнул половинки в мусорную корзину.
— Ведь ты из-за меня стал с ним спорить? — ласково спросила Наденька, когда рыжий ушел. — Да? Потому что мне так хотелось? Ну и наплюй на эти сто рублей.
— Да надо было ему все двести отдать, — сказал Вадим. — Пускай подавится.
— Дай-ка я тебя поцелую за это, — предложила Наденька.
Они отступили подальше от окна и стали целоваться; потом прибежал Пустырев, едва не застукавший их за этим занятием, пришлось опять лететь в типографию, и про записку, оставленную этим рыжим для Семченко, Вадим вспомнил уже на обратном пути. Записка лежала в кармане. Он развернул ее и прочел: «Николай Семенович, нам все известно. Вы с Линевым затеяли опасную игру. Берегитесь!»
И сразу накатило: плакат с пальцем в вестибюле Стефановского училища, гипсовая ручка, Семченко. Почему его арестовали? И какую игру затеяли они с Линевым? Причем тут Линев?
8
В Лондон Семченко попал летом двадцать четвертого года. Плыли с женой на английском торговом четырехтысячнике «Пешавэр», было пасмурно, тихо, в буфете продавали безвкусное светлое пиво, папирос не достать. Жена гуляла по палубе с эмигрантской четой из Одессы, что Семченко не нравилось. Он валялся в каюте, иногда пытался заговорить с матросами и все время как бы посматривал на себя со стороны — вот он, Колька Семченко из города Кунгура, плывет по свинцовой Балтике к туманному Альбиону, а все на пароходе воспринимают это как должное, ничуть не удивляются — и немногочисленные пассажиры, и матросы, и даже собственная жена.
Она была высокая, смуглая, начитанная, знала два иностранных языка, английский и немецкий, работала переводчицей в государственном рекламном бюро, там и познакомились.
Семченко приехал в Питер вскоре после того, как заключили мир с Польшей, и несколько дней скитался по городу, пока не встретил на улице старого знакомого, с которым в девятнадцатом году, под Глазовом, вместе приходовали союзническое барахло из брошенного белыми эшелона. Этот знакомый связан был с наркоматом внешней торговли, помог устроиться в рекламное бюро. В ожидании лучших времен Семченко сочинял для заграницы афишки, пропагандируя русскую фанеру, лес, пеньку и металлический лом — уж его-то было вдоволь! И была переводчица, сидевшая в соседней комнате. Она жила одна — отец в Константинополе, мать умерла; несколько раз Семченко оставался у нее ночевать, потом зарегистрировались.
Особой любви, пожалуй, у них обоих с самого начала не было, но с его стороны имело место безусловное уважение, а с ее — застарелое девичество и еще некая смутная надежда, что в тогдашних обстоятельствах этот бритоголовый взрывчатый человек с правильной биографией может сделать неплохую карьеру. Так оно в общем-то и случилось. В газету Семченко не попал, но не жалел об этом, потому что работа становилась все интереснее, почти со всей Европой уже торговали, и не одной пенькой. Афишки, которые он сочинял с легкостью, почему-то нравились, его заметили — не без участия жены, выдвинули, послали учиться, дважды командировали за границу, в Ригу и Стокгольм, а в двадцать четвертом году направили на постоянную работу в советскую фирму «Аркос», выполнявшую задачи торгпредства в Англии.
Жена отнеслась к этому со спокойным удовлетворением.
Штат «Аркоса» на Мооргэт-стрит, 49, был невелик, по приезде сразу навалились дела, английский он знал плохо, да и жена, как выяснилось в Лондоне, тоже неважно, и все-таки мысль о том, что совсем неподалеку, на Риджент-парк, лежат в эсперантистском банке сорок тысяч русских рублей, не давала покоя. Едва готов был сшитый на заказ новый твидовый костюм, Семченко отправился на Риджент-парк. Эсперанто он к тому времени основательно подзабыл и, чтобы не ударить лицом в грязь, несколько ночей перед тем просидел над учебником. Подготовил краткую, но выразительную речь, прикинул, какие могут задать вопросы.
В конторе его встретил вежливый клерк, провел в кабинет, где сидел один из директоров банка — грузный, стриженный под бобрик мужчина. «Бонан весперон!» — приветствовал его Семченко и сразу же начал говорить о расцвете эксперантизма в Советской России: вначале следовало обрисовать обстановку, создать настроение, а уже после переходить к делу. Он говорил о журналах, съездах, радиопередачах на эсперанто, хотя вовсе не думал, что сорок тысяч золотых рублей целиком пойдут на нужды эсперантизма — республике и без того есть куда их истратить. Да и в успех не очень-то верилось: наверняка до него предпринимались подобные попытки, а вклад все еще оставался замороженным. Но не прийти сюда со своей речью, старательно вызубренной, он просто не мог, не имел права.
«Это подлинное возрождение, — говорил Семченко. — Документальные доказательства могут быть представлены Всероссийским союзом эсперантистов через месяц. Лично вам или в президиум Всемирного конгресса…»
Директор некоторое время послушал, затем сделал знак подождать и что-то шепнул клерку; тот вышел, а через минуту привел в кабинет пухлого черноволосого человечка с кожей оливкового цвета. Человечек заговорил быстро-быстро, Семченко ничего не понял и лишь уловил несколько раз повторенное слово «сеньор». Тогда наконец дошло, что его принимают за испанца: вызвали переводчика. И осенило: нет здесь никаких эсперантистов, обычная денежная контора, только под особой вывеской. Все это был обман, политика, состояние эсперантизма в России никого не интересовало, не стоило бисер метать перед свиньями. От волнения немногие английские фразы исчезли из памяти, накатила обида, злость, что клюнул на приманку. Он молча повернулся и пошел к двери, провожаемый равнодушным взглядом директора и робким, удивленным возгласом оливкового человека: «Сеньо-ор?»
Эсперанто по звучанию напоминает испанский, Линев об этом всегда печалился.
Впервые Семченко увидел Игнатия Федоровича осенью девятнадцатого, когда Сикорский пригласил на занятие эсперантистского кружка при Доме трудолюбия. Явилось человек двадцать, все новички, и Линев, проводя вступительную беседу, начал от печки, то есть с Вавилонской башни, про которую и от Сикорского-то надоело слушать. Все эсперантисты старого толка к месту и не к месту приплетали эту башню, затыкали ею все дырки. Далась она им! К тому времени Семченко уже кое-что знал, не вовсе новичок: в госпитале одолел самоучитель Девятнина и в ближайшем будущем отважно собирался приступить к переводу на эсперанто материалов конгресса III Интернационала.
«Вот, послушайте…» Линев произнес длинную немецкую фразу, сказав, что в самом строе этого языка видна душа германца, тевтона; он поклонник философии, музыкант и, как ни странно такое сочетание, еще и отличный солдат, ибо жестокость и сентиментальность часто идут рука об руку, и прекрасный работник, поскольку наличие в немецкой грамматике, как и в русской, падежных окончаний предполагает внимание к миру вещей. Затем последовало несколько слов по-английски с пояснением, что в них видна сухая, чопорная фигура британца, торговца и мореплавателя, который вечно спешит и потому стремится как можно короче выразить свою мысль. «А сейчас вслушаемся в божественные звуки испанской речи. — Линев задумался, но память, видимо, подсказала ему одну-единственную фразу: — Буэнас диос, сеньорита!»
В группе студентов, сидевших отдельно, кто-то прыснул. Укоризненно глянув туда, Линев продолжал: «В каждом языке, товарищи, сказалась душа народа, но эсперанто соединяет в себе черты всех языков Европы, в том числе русского. И прямо скажем: лучшие черты! Да и ни один язык не может пока стать международным из-за присущего всем нациям тщеславия…»
«А латынь?» — спросил какой-то студент с ярко-рыжей шевелюрой.
Линев, похоже, обрадовался вопросу. «Да, — согласился он, — латынь обладает кое-какими достоинствами нейтрального языка, но увы, в наш век она безнадежно устарела. Можно ли составить на латыни следующую, например, весьма простую фразу: достань носовой платок и вытри брюки? Нет, друзья мои, нельзя. Ведь римляне брюк не носили, носовыми платками не пользовались. На латыни мы можем сказать только: достань и вытри. А что? Чем? Еще хуже обстоят дела с древнегреческим и санскритом…»
Потом прошли алфавит, записали с десяток слов, и тут же Линев по ходу изложения объяснил, что суффикс «ин» означает в эсперанто женский пол: патро — отец, патрино — мать, бово — бык, бовино — корова. При этом студент, который спрашивал про латынь, ехидный и рыжий, поинтересовался, почему нельзя вместо слова «патрино» ввести другое — «матро», куда как более понятное любому европейцу.
Этот невинный, казалось бы, вопрос привел Линева в бешенство. «Святая простота! — угрожающе тихо начал он, постепенно взвинчивая голос. — Вы достаточно образованны, молодой человек, и ваша наивность не делает вам чести. Дитя рождено. Его можно воспитывать, но ему нельзя укоротить нос или вытянуть ноги, как глиняной кукле, только потому, что нас, видите ли, не устраивают их пропорции…»
«Вмешательство хирурга может быть полезно и живому организму», — перебил студент.
Линев покачал головой: «Чудовищное заблуждение! И, к сожалению, довольно распространенное. Апостолы в неприкосновенности донесли до нас учение Христа, но сподвижники доктора Заменгофа почему-то полагают, будто вправе кроить и перекраивать откровение нашего учителя. А сам он велик уже тем, что, единожды создав язык, перестал вмешиваться в его дальнейшее бытие…» Как всегда в особо важных моментах своей речи, Линев словно за подтверждением поднял глаза к висевшему на стене портрету Заменгофа, которого он называл не иначе как «ниа Майстро», то есть «наш Учитель». В тот раз Семченко отнесся к этому спокойно, однако впоследствии, когда каждое очередное занятие Линев норовил начать обращенным к портрету хоровым пением эсперантистского гимна, чьи слова сочинил сам Заменгоф, стал раздражаться. Уважение уважением, но к чему эти молебны?
«У живого языка нет и не может быть вождей, — горячо продолжал Линев, — как нет их у реки, у огня, у ветра. И не дай вам бог, молодые люди, пытаться встать на пути свободной стихии, она сомнет вас. За примерами недалеко ходить. Недавно француз де Бофрон, которому так доверял ниа Майстро, попробовал и обратился в ничтожество…»
«Раз уж вы вспомнили де Бофрона, будьте добры повежливее», — с достоинством попросил рыжий.
«Ах вот как? — взвился Линев. — Вы, милый, отнюдь не так наивны, не-ет! Зачем вы пришли ко мне? Чтобы устраивать провокации?»
Рыжий широким жестом обвел собравшихся: «Эти люди должны знать всю правду!»
«Вон отсюда! — заорал Линев. — И чтоб духу вашего здесь не было!»
Как выяснилось позднее, этот рыжий организовал при университете группу сторонников языка «Идо», на основе эсперанто созданного учеником доктора Заменгофа, неким де Бофроном; несколько лет назад он впал в ересь, «патрино» заменил на «матро», хотя сам же обвинял своего бывшего учителя в недостатке логики и неспособности противостоять воинствующему хаосу жизни. Из любопытства Семченко побывал в университете, узнал, что слово «идо» на эсперанто означает «потомок, отпрыск», и ушел разочарованный. Рыжий студент говорил, будто эсперанто в развитии международного языка является лишь промежуточной ступенью, а «Идо» — высшей, ибо возник подобно Еве из адамова ребра, то есть из материи очищенной, и, следовательно, ближе к совершенству, гораздо более гармоничен и мудр, как женщина по сравнению с мужчиной, но Семченко плевать хотел на подобные аргументы. В будущей мировой революции на идистов надеяться не приходилось, их в целой Европе от Урала до Гибралтара было человек четыреста, в городе же — семь душ, считая рыжего, да и вообще идея двух международных языков казалась бессмысленной. Тут с одним-то не знаешь как расхлебаться.
Сам Линев по убеждениям был пацифист, никаких войн не признавал, даже революционных, полагая, что избавиться от них человечество сумеет в том случае, если все президенты, премьер-министры, диктаторы и законные монархи, а также члены их кабинетов, парламентов, совнаркомов, хунт и государственных советов будут владеть эсперанто. «Представьте себе, Николай Семенович, — говорил он, — что правительства всех стран имеют единый язык ежедневного обихода. Скольких трагических недоразумений мы избежали бы! Ведь национальный язык — это не просто средство общения или выражения мысли, это волшебное стекло, сквозь которое человек видит мир по-своему, не так, как представители других народов, соответственно и поступает. А теперь вообразите, что всякий государственный муж, получающий власть, — избранник нации или наследник престола, не важно, вместе с властью обязательно получает и особое стеклышко, одинаковое в Азии, Европе и Америке, одной и той же толщины и цвета, причем прозрачнейшее. Можно ли предположить, что и тогда Германия, скажем, способна объявить войну Франции, Польша — России? Если можно, то примерно с такой же долей вероятности, с какой в четырнадцатом году Калужская губерния могла пойти войной на Тульскую по приказу сумасброда-губернатора, хотя в каждой из этих губерний были и капиталисты, и помещики, и войско. А не будь мировой войны, не началась бы и Гражданская…»
Семченко возражал, напирал на классовую природу государства, на соперничество из-за рынков сбыта, схватывались насмерть, но в борьбе с университетскими идистами выступали плечом к плечу. Студенты эти наглели все больше, вызывали на диспуты; однажды прислали на адрес клуба экземпляр «Фундаменто де эсперанто» с издевательскими комментариями на полях и книгу «Идо-грамматика», испещренную восклицательными знаками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18


А-П

П-Я