https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-dlinnym-izlivom/
Медали звякали на заношенных пиджаках пустовато и обесчещенно. В руках у мужичков были музыкальные инструменты. Войдя, они располагались у тамбура и, повинуясь незаметной команде одного из своих товарищей, начинали исполнять на трубе, аккордеоне, барабане, свистульке мелодии своей победы...
«Пусть ярость благородная вскипает, как волна, — идет война народная, священная война...» И каменели лица у сонных пассажиров, и хмурые пассажиры молча, как бы стесняясь друг друга, лезли в карманы, ковырялись заскорузлыми пальцами в кошельках.
А музыканты, вытянувшись в цепочку, не прекращая играть, медленно шли по проходу между сиденьями; Лица их были невозмутимы и даже, кажется, надменны.
Впереди шел парнишка с коробкой из-под кока-колы, видимо, внук или правнук кого-то из музыкантов... Все это производило впечатление похоронной команды, которую пригласили на поминки по великой державе.
Время от времени, правда, они давали себе передышку, и труба с аккордеоном щемяще выводили полузабытые мелодии об утомленном солнце, которое так нежно с морем прощалось, о том, как кто-то кому-то возвращал портрет, рыдая от любви, и хотя искры гасли на ветру, костер все-таки продолжал, все-таки продолжал светить в тумане...
Носили по вагонам хлеб и молоко, яйца и колбасу, водку и пиво, популярные газеты и залежалые книги. Конечно же, в прошитых переплетах, конечно же, потрясающих авторов и по невероятно низкой цене.
— Мы работаем без посредников, напрямую, поэтому вы не поверите, наши цены втрое, впятеро ниже, чем на прилавках в центре города! — выкрикивал Ев-лентьев, пытаясь наполнить свой голос чем-то зажигающим, вдохновляющим и прекрасно при этом понимая, что выглядит паршиво, что ему, с его мятой физиономией, в затертых штанах и размокших туфлях, никто не верит. И голос его был уныл и безрадостен.
Он даже сам озадаченно удивлялся, когда кто-то все-таки покупал у него книгу с каким-то совершенно идиотским названием... «Огненная страсть», «Необузданные желания», «Экстаз любви»... В этих словах ему виделась та же унылая беспомощность, та же надсадная страсть, что и в его голосе...
Как-то он сам попытался прочитать несколько страниц из этих книг. Отменили какую-то электричку, домой возвращаться не хотелось, и он, зажавшись в угол зала ожидания на Белорусском вокзале, углубился в чтение. Ровно через пять минут Евлентьев с гадливым отвращением захлопнул книгу и больше не пытался заглянуть под эти красочные обложки, под эти подолы, обещавшие столько наслаждения, столько неземных радостей. Как выяснилось, кроме духоты и вони, под подолами ничего не было.
Этот день для Евлентьева был откровенно неудачным.
Торговля не шла.
Побито и подневольно проходил он состав за составом из конца в конец, но его товаром никто не интересовался. Может быть, потому что он и сам потерял к этим сладостным книжкам и сладеньким шоколадкам всякий интерес.
Утренняя встреча со старым товарищем, который неожиданно оказался преуспевающим банкиром, всколыхнула Евлентьева, да и не могла не всколыхнуть, поскольку жизнь его была достаточно тусклой и однообразной. Все эти электрички, переполненные вагоны, сквозняковые тамбуры, редкие прижимистые покупатели слились в один поток, серый, грохочущий на рельсовых стыках поток жизни.
От Самохина в черном пальто, от его длинного белого шарфа, от непокрытой головы дохнуло другой жизнью. Дохнуло и опасностью. Эту опасность Евлентьев чувствовал все острее, но гасил, гасил в себе настораживающие мысли и ощущения.
Что делать, обычно так и бывает — человек, которому опостылела его жизнь, готов все перемены считать счастливыми, ко всяким он стремится в ожидании удачи, пусть хоть какой-нибудь, самой хиленькой.
Вернувшись в очередной раз на Белорусский вокзал, Евлентьев вскинул на плечо чуть полегчавшую сумку и двинулся домой. Жил он недалеко, на улице Правды.
Пройдя по переходу под Ленинградским проспектом, вышел с противоположной стороны, поднялся по мокрым гранитным ступенькам, через полсотни метров спустился по таким же ступенькам и оказался у гастронома. С трудом протиснувшись в алюминиевые двери, он пристроил сумку у окна, выбрав место посуше, не затоптанное покупателями. Купив полкило колбасы, Евлентьев зашагал дальше, мимо часового завода, мимо туристической фирмы, которая каждый день своими плакатами звала его в дальние страны, завлекая голыми телами, голубыми волнами, бутылками, бананами, Багамами. Но взгляд Евлентьева всегда невольно задерживался на плакате, изображавшем маленький греческий островок, — хотелось ему в Грецию, хотелось. Больше никуда, только на этот маленький скалистый островок. Внизу у скал пенилась теплая морская волна, выше располагалось селение из белых домов, а на горизонте опускалось в море красное солнце... От плаката веяло теплым ветром и спокойной жизнью без грохота электричек и злобного перебреха вагонных торговцев...
Но сегодня Евлентьев увидел не плакат, его он даже не заметил, он увидел собственное отражение в большом витринном стекле — согнутая фигура, бесформенные штаны, вязаная шапочка, сумка, которая делала его громоздким и неповоротливым.
Он остановился и некоторое время исподлобья смотрел себе в глаза, словно увидел человека, которого уже и не надеялся встретить на этой земле.
— Ну ты даешь, — пробормотал он. Евлентьев привык к своему облику, и не удручала его трехдневная светлая щетина, взгляд, который с каждым месяцем становился все более заискивающим, какая-то непроходящая затертость, появляющаяся у каждого, кто занимался этим промыслом в вагонной толчее.
— Ладно, — пробормотал он, сворачивая на улицу Правды. — Разберемся... Во всем разберемся.
Едва Евлентьев переступил порог квартиры, как сумка словно сама по себе соскользнула с его плеча и легла на пол. Вязаную шапочку Евлентьев сдернул с головы и бросил на крючок, но промахнулся. Шапочка упала на пол недалеко от сумки. Он не стал ее поднимать. И к ботинкам своим не наклонился — просто сковырнул их с ног и прошел в комнату. Носки вокруг пальцев были мокрыми и оставляли влажные следы на паркете. Увидев их, Евлентьев поспешил перейти на палас, тоже какой-то затертый, серо-полосатого цвета.
Пройдя на середину комнаты, он бросил опасливый взгляд в зеркало, словно боялся увидеть там нечто неожиданное. Но ничего, обошлось, он даже подзадержался на себе взглядом, провел рукой по волосам, немного взмокшим под шерстяной шапочкой.
Был Евлентьев довольно высок ростом, с прямыми светлыми волосами, негустой щетиной, худощав. А вот руки ему достались крупные. Сильные, красивые руки были у Евлентьева, и он знал об этом. Подойдя к тахте, он с ходу, одним движением рухнул на нее всем телом лицом вверх. Евлентьев старался не смотреть в угол, где в кресле, забравшись в него с ногами, сидела женщина. Он увидел ее, едва приоткрыл входную дверь, но словно не заметил, зная, что разговор пойдет неприятный, какой-то подзуживающий, и заранее как бы сжимался в ожидании не очень сильного, но болезненного удара.
У женщины были темные волосы, свисавшие по обе стороны лица, тонкие руки, длинные пальцы. На ней были легкие брючки, большой растянутый свитер.
Растоптанные мужские шлепанцы валялись на полу. В отставленной руке дымилась сигарета, прямо в кресле у голых пяток стояло блюдце, служившее пепельницей. В нем уже лежало несколько окурков, из чего можно было заключить, что в кресле женщина сидела давно. Когда в комнате появился Евлентьев, на губах ее заиграла еле заметная снисходительная улыбка. Евлентьев не любил эту улыбку по одной простой причине — он считал, что так вот может улыбаться только хозяйка, а она действительно была хозяйкой этой квартиры. И позволяла ему жить здесь, с ней. У него была комната в общей квартире где-то на Юго-Западе.
Евлентьеву казалось, что не то он ее любит, не то она его, не то оба понемножку, во всяком случае, что-то между ними было, теплились какие-то отношения. Иногда они прерывались, и было такое ощущение, что прерывались они ко взаимному удовольствию. Потом как-то само собой получалось, что отношения восстанавливались, возобновлялись, и Евлентьев снова обнаруживал себя в этой квартире, а не в той комнатушке на Юго-Западе.
— Здравствуй, — произнесла, не сказала, а именно произнесла Анастасия — она любила, когда ее называли не Настя, а именно Анастасия. Что-то виделось ей в этом звучании, что-то грело ее и ласкало. — Что нового в большой жизни?
— Большая жизнь закончилась, — ответил Евлентьев, не открывая глаз.
— Что так? — Анастасия пустила дым к потолку, усмехнулась каким-то своим мыслям.
— Большая жизнь рассыпалась на большую кучу маленьких жизней... И получилось что-то вроде горы битого стекла, которое годится разве что в переплавку... Впрочем, я слышал, что в некоторых чрезвычайно развитых странах битое стекло используют для покрытия дорог.
— И что? — В этом вопросе прозвучала явно хозяйская нотка. Было, было в нем этакое снисходительное внимание.
— И ничего, — ответил Евлентьев, прекрасно понимая, что в этом его ответе есть некоторая дерзость, которая вряд ли понравится Анастасии. — И ничего, — повторил он. — Живут. Хлеб жуют.
— Наверное, не только хлеб? — спросила Анастасия и тут же пожалела — вопрос получился какой-то кухонный, будто она завидовала гражданам развитых стран, которые могут запросто положить на хлеб кусок колбасы. Не могла Анастасия позволить себе такого чувства, как зависть, недоброжелательство, это было ниже ее достоинства. И пока Евлентьев не успел ничего ответить, она задала еще один вопрос, снимая с повестки дня первый:
— Как торговля?
— Плохо.
— Может быть, ты выбрал не то направление? Может быть, надо бы тебе работать не по белорусскому, а по киевскому или по курскому направлению?
— Может быть.
— Или сменить товар? Некоторые бабули, например, бойко и выгодно торгуют «Московским комсомольцем».
— "Московским комсомольцем" торгуют не только бабули. И тоже выгодно.
— Кто же еще?
— А! Поддельная водка, от которой травятся и умирают, поддельные газеты, от которых звереют, как от самой паршивой водки, поддельные презервативы...
— Это интересно! — воскликнула Анастасия. — Что же происходит, к чему приводит использование поддельных презервативов?
— Это приводит к тому, что детей делают по пьянке и они вырастают заранее озверевшими уже без поддельной водки и поддельных газет. Сами по себе. О чем постоянно сообщает своим читателям все тот же «Комсомолец».
— Надо же, как интересно, — Анастасия склонила голову, раздавила окурок в блюдце.
Когда-то в детстве Анастасия закончила музыкальную школу, потом в старших классах посещала кружок журналистики, потом отучилась в педагогическом институте, и все это, вместе взятое, давало ей право о чем угодно говорить свободно, легко и как бы даже со знанием дела. Комета, пересекавшая небосвод, овца Долли, выращенная из куска вымени, премия «Оскар» за нечто безнадежно тупое и обо всем остальном на белом свете она говорила убежденно, даже с вызовом, позволяя себе суждения, на которые никогда бы не решился человек более осведомленный.
Занималась Анастасия тем, что помогала Евлентьеву — на каких-то базах, оптовых рынках, складах покупала списанные книги, залежалые конфеты, коробочки с высохшими духами и все это тащила домой. А Евлентьев с утра набивал сумку и шел к электричкам Белорусского вокзала. Концы с концами сводили, но не более. А Евлентьева она доставала, частенько доставала, не по злобности натуры, не из сатанинского тщеславия или простой бабьей спеси, а потому лишь, что это позволяло ей выживать, находить хоть какой-то общий язык с собой же.
Анастасия сразу, едва только Евлентьев вошел, едва переступил порог, почувствовала, что какой-то он не такой, что-то с ним случилось. Обычно он бывал более уязвим, с первых же ее вопросов заводился и дерзил. А сегодня... Затаенно спокоен, сдержан, будто знает что-то такое-этакое...
Была Анастасия худа, носила обвисшие кофты и свитера, браслеты болтались на тонких запястьях, и даже тонкие кольца сережек были ей великоваты. Она раздумчиво склонила голову к одному плечу, ко второму, глядя на Евлентьева с некоторым недоумением, потом спрыгнула с кресла, ловко попав босыми ногами в шлепанцы, и отправилась на кухню. Привычно прогрохотала, переставляя с места на место чайник, кастрюлю, сковородку.
Обычно на такие звуки Евлентьев являлся быстро, даже как-то исполнительно.
Словно это не посуда грохотала, а звучал ее голос, призывно и требовательно. Но сегодня Евлентьев на кухню не пришел. Анастасия в кармане его куртки нашла кусок колбасы, сделала себе бутерброд, запила холодным чаем и вернулась в комнату.
Оставив шлепанцы на полу, снова забралась в кресло, уселась, скрестив ноги так, что голые ее пятки легли одна на другую.
— Устал? — спросила участливо.
Евлентьев терпеть не мог этого слова, и Анастасия прекрасно это знала, но надеялась этим нехитрым приемом вывести его из себя, вынудить рассказать, что с ним произошло.
Не получилось.
— Маленько есть, — ответил Евлентьев. Анастасия стряхнула пепел в блюдце, помолчала некоторое время, запрокинув голову и глядя в потолок, вздохнула.
— Ну ладно... Скажи уже наконец, что там у тебя сегодня приключилось.
— Да так, ничего особенного.
— А я про особенное и не спрашиваю. Я не хочу знать ничего чрезвычайного, из ряда вон, ничего такого, от чего рушатся страны и судьбы... Мне чего-нибудь попроще бы...
— А он циркачку полюбил, — несколько некстати ответил Евлентьев, но Анастасия, как ни странно, приняла его слова и даже охотно их подхватила.
— Это которая по проволоке ходила? Махала белою ногой?
— Друга встретил, — проговорил Евлентьев.
— Старого, верного, надежного?
— В одном дворе жили, в одну школу ходили... Правда, в разные классы.
— Большим человеком стал?
— Новый русский.
— Длинное черное пальто, концы белого шарфа болтаются где-то возле колен, в коротких вьющихся волосах серебрятся снежинки, — медленно, нараспев проговорила Анастасия, и Евлентьев замер от ужаса — настолько точно обрисовала она Самохина.
1 2 3 4 5
«Пусть ярость благородная вскипает, как волна, — идет война народная, священная война...» И каменели лица у сонных пассажиров, и хмурые пассажиры молча, как бы стесняясь друг друга, лезли в карманы, ковырялись заскорузлыми пальцами в кошельках.
А музыканты, вытянувшись в цепочку, не прекращая играть, медленно шли по проходу между сиденьями; Лица их были невозмутимы и даже, кажется, надменны.
Впереди шел парнишка с коробкой из-под кока-колы, видимо, внук или правнук кого-то из музыкантов... Все это производило впечатление похоронной команды, которую пригласили на поминки по великой державе.
Время от времени, правда, они давали себе передышку, и труба с аккордеоном щемяще выводили полузабытые мелодии об утомленном солнце, которое так нежно с морем прощалось, о том, как кто-то кому-то возвращал портрет, рыдая от любви, и хотя искры гасли на ветру, костер все-таки продолжал, все-таки продолжал светить в тумане...
Носили по вагонам хлеб и молоко, яйца и колбасу, водку и пиво, популярные газеты и залежалые книги. Конечно же, в прошитых переплетах, конечно же, потрясающих авторов и по невероятно низкой цене.
— Мы работаем без посредников, напрямую, поэтому вы не поверите, наши цены втрое, впятеро ниже, чем на прилавках в центре города! — выкрикивал Ев-лентьев, пытаясь наполнить свой голос чем-то зажигающим, вдохновляющим и прекрасно при этом понимая, что выглядит паршиво, что ему, с его мятой физиономией, в затертых штанах и размокших туфлях, никто не верит. И голос его был уныл и безрадостен.
Он даже сам озадаченно удивлялся, когда кто-то все-таки покупал у него книгу с каким-то совершенно идиотским названием... «Огненная страсть», «Необузданные желания», «Экстаз любви»... В этих словах ему виделась та же унылая беспомощность, та же надсадная страсть, что и в его голосе...
Как-то он сам попытался прочитать несколько страниц из этих книг. Отменили какую-то электричку, домой возвращаться не хотелось, и он, зажавшись в угол зала ожидания на Белорусском вокзале, углубился в чтение. Ровно через пять минут Евлентьев с гадливым отвращением захлопнул книгу и больше не пытался заглянуть под эти красочные обложки, под эти подолы, обещавшие столько наслаждения, столько неземных радостей. Как выяснилось, кроме духоты и вони, под подолами ничего не было.
Этот день для Евлентьева был откровенно неудачным.
Торговля не шла.
Побито и подневольно проходил он состав за составом из конца в конец, но его товаром никто не интересовался. Может быть, потому что он и сам потерял к этим сладостным книжкам и сладеньким шоколадкам всякий интерес.
Утренняя встреча со старым товарищем, который неожиданно оказался преуспевающим банкиром, всколыхнула Евлентьева, да и не могла не всколыхнуть, поскольку жизнь его была достаточно тусклой и однообразной. Все эти электрички, переполненные вагоны, сквозняковые тамбуры, редкие прижимистые покупатели слились в один поток, серый, грохочущий на рельсовых стыках поток жизни.
От Самохина в черном пальто, от его длинного белого шарфа, от непокрытой головы дохнуло другой жизнью. Дохнуло и опасностью. Эту опасность Евлентьев чувствовал все острее, но гасил, гасил в себе настораживающие мысли и ощущения.
Что делать, обычно так и бывает — человек, которому опостылела его жизнь, готов все перемены считать счастливыми, ко всяким он стремится в ожидании удачи, пусть хоть какой-нибудь, самой хиленькой.
Вернувшись в очередной раз на Белорусский вокзал, Евлентьев вскинул на плечо чуть полегчавшую сумку и двинулся домой. Жил он недалеко, на улице Правды.
Пройдя по переходу под Ленинградским проспектом, вышел с противоположной стороны, поднялся по мокрым гранитным ступенькам, через полсотни метров спустился по таким же ступенькам и оказался у гастронома. С трудом протиснувшись в алюминиевые двери, он пристроил сумку у окна, выбрав место посуше, не затоптанное покупателями. Купив полкило колбасы, Евлентьев зашагал дальше, мимо часового завода, мимо туристической фирмы, которая каждый день своими плакатами звала его в дальние страны, завлекая голыми телами, голубыми волнами, бутылками, бананами, Багамами. Но взгляд Евлентьева всегда невольно задерживался на плакате, изображавшем маленький греческий островок, — хотелось ему в Грецию, хотелось. Больше никуда, только на этот маленький скалистый островок. Внизу у скал пенилась теплая морская волна, выше располагалось селение из белых домов, а на горизонте опускалось в море красное солнце... От плаката веяло теплым ветром и спокойной жизнью без грохота электричек и злобного перебреха вагонных торговцев...
Но сегодня Евлентьев увидел не плакат, его он даже не заметил, он увидел собственное отражение в большом витринном стекле — согнутая фигура, бесформенные штаны, вязаная шапочка, сумка, которая делала его громоздким и неповоротливым.
Он остановился и некоторое время исподлобья смотрел себе в глаза, словно увидел человека, которого уже и не надеялся встретить на этой земле.
— Ну ты даешь, — пробормотал он. Евлентьев привык к своему облику, и не удручала его трехдневная светлая щетина, взгляд, который с каждым месяцем становился все более заискивающим, какая-то непроходящая затертость, появляющаяся у каждого, кто занимался этим промыслом в вагонной толчее.
— Ладно, — пробормотал он, сворачивая на улицу Правды. — Разберемся... Во всем разберемся.
Едва Евлентьев переступил порог квартиры, как сумка словно сама по себе соскользнула с его плеча и легла на пол. Вязаную шапочку Евлентьев сдернул с головы и бросил на крючок, но промахнулся. Шапочка упала на пол недалеко от сумки. Он не стал ее поднимать. И к ботинкам своим не наклонился — просто сковырнул их с ног и прошел в комнату. Носки вокруг пальцев были мокрыми и оставляли влажные следы на паркете. Увидев их, Евлентьев поспешил перейти на палас, тоже какой-то затертый, серо-полосатого цвета.
Пройдя на середину комнаты, он бросил опасливый взгляд в зеркало, словно боялся увидеть там нечто неожиданное. Но ничего, обошлось, он даже подзадержался на себе взглядом, провел рукой по волосам, немного взмокшим под шерстяной шапочкой.
Был Евлентьев довольно высок ростом, с прямыми светлыми волосами, негустой щетиной, худощав. А вот руки ему достались крупные. Сильные, красивые руки были у Евлентьева, и он знал об этом. Подойдя к тахте, он с ходу, одним движением рухнул на нее всем телом лицом вверх. Евлентьев старался не смотреть в угол, где в кресле, забравшись в него с ногами, сидела женщина. Он увидел ее, едва приоткрыл входную дверь, но словно не заметил, зная, что разговор пойдет неприятный, какой-то подзуживающий, и заранее как бы сжимался в ожидании не очень сильного, но болезненного удара.
У женщины были темные волосы, свисавшие по обе стороны лица, тонкие руки, длинные пальцы. На ней были легкие брючки, большой растянутый свитер.
Растоптанные мужские шлепанцы валялись на полу. В отставленной руке дымилась сигарета, прямо в кресле у голых пяток стояло блюдце, служившее пепельницей. В нем уже лежало несколько окурков, из чего можно было заключить, что в кресле женщина сидела давно. Когда в комнате появился Евлентьев, на губах ее заиграла еле заметная снисходительная улыбка. Евлентьев не любил эту улыбку по одной простой причине — он считал, что так вот может улыбаться только хозяйка, а она действительно была хозяйкой этой квартиры. И позволяла ему жить здесь, с ней. У него была комната в общей квартире где-то на Юго-Западе.
Евлентьеву казалось, что не то он ее любит, не то она его, не то оба понемножку, во всяком случае, что-то между ними было, теплились какие-то отношения. Иногда они прерывались, и было такое ощущение, что прерывались они ко взаимному удовольствию. Потом как-то само собой получалось, что отношения восстанавливались, возобновлялись, и Евлентьев снова обнаруживал себя в этой квартире, а не в той комнатушке на Юго-Западе.
— Здравствуй, — произнесла, не сказала, а именно произнесла Анастасия — она любила, когда ее называли не Настя, а именно Анастасия. Что-то виделось ей в этом звучании, что-то грело ее и ласкало. — Что нового в большой жизни?
— Большая жизнь закончилась, — ответил Евлентьев, не открывая глаз.
— Что так? — Анастасия пустила дым к потолку, усмехнулась каким-то своим мыслям.
— Большая жизнь рассыпалась на большую кучу маленьких жизней... И получилось что-то вроде горы битого стекла, которое годится разве что в переплавку... Впрочем, я слышал, что в некоторых чрезвычайно развитых странах битое стекло используют для покрытия дорог.
— И что? — В этом вопросе прозвучала явно хозяйская нотка. Было, было в нем этакое снисходительное внимание.
— И ничего, — ответил Евлентьев, прекрасно понимая, что в этом его ответе есть некоторая дерзость, которая вряд ли понравится Анастасии. — И ничего, — повторил он. — Живут. Хлеб жуют.
— Наверное, не только хлеб? — спросила Анастасия и тут же пожалела — вопрос получился какой-то кухонный, будто она завидовала гражданам развитых стран, которые могут запросто положить на хлеб кусок колбасы. Не могла Анастасия позволить себе такого чувства, как зависть, недоброжелательство, это было ниже ее достоинства. И пока Евлентьев не успел ничего ответить, она задала еще один вопрос, снимая с повестки дня первый:
— Как торговля?
— Плохо.
— Может быть, ты выбрал не то направление? Может быть, надо бы тебе работать не по белорусскому, а по киевскому или по курскому направлению?
— Может быть.
— Или сменить товар? Некоторые бабули, например, бойко и выгодно торгуют «Московским комсомольцем».
— "Московским комсомольцем" торгуют не только бабули. И тоже выгодно.
— Кто же еще?
— А! Поддельная водка, от которой травятся и умирают, поддельные газеты, от которых звереют, как от самой паршивой водки, поддельные презервативы...
— Это интересно! — воскликнула Анастасия. — Что же происходит, к чему приводит использование поддельных презервативов?
— Это приводит к тому, что детей делают по пьянке и они вырастают заранее озверевшими уже без поддельной водки и поддельных газет. Сами по себе. О чем постоянно сообщает своим читателям все тот же «Комсомолец».
— Надо же, как интересно, — Анастасия склонила голову, раздавила окурок в блюдце.
Когда-то в детстве Анастасия закончила музыкальную школу, потом в старших классах посещала кружок журналистики, потом отучилась в педагогическом институте, и все это, вместе взятое, давало ей право о чем угодно говорить свободно, легко и как бы даже со знанием дела. Комета, пересекавшая небосвод, овца Долли, выращенная из куска вымени, премия «Оскар» за нечто безнадежно тупое и обо всем остальном на белом свете она говорила убежденно, даже с вызовом, позволяя себе суждения, на которые никогда бы не решился человек более осведомленный.
Занималась Анастасия тем, что помогала Евлентьеву — на каких-то базах, оптовых рынках, складах покупала списанные книги, залежалые конфеты, коробочки с высохшими духами и все это тащила домой. А Евлентьев с утра набивал сумку и шел к электричкам Белорусского вокзала. Концы с концами сводили, но не более. А Евлентьева она доставала, частенько доставала, не по злобности натуры, не из сатанинского тщеславия или простой бабьей спеси, а потому лишь, что это позволяло ей выживать, находить хоть какой-то общий язык с собой же.
Анастасия сразу, едва только Евлентьев вошел, едва переступил порог, почувствовала, что какой-то он не такой, что-то с ним случилось. Обычно он бывал более уязвим, с первых же ее вопросов заводился и дерзил. А сегодня... Затаенно спокоен, сдержан, будто знает что-то такое-этакое...
Была Анастасия худа, носила обвисшие кофты и свитера, браслеты болтались на тонких запястьях, и даже тонкие кольца сережек были ей великоваты. Она раздумчиво склонила голову к одному плечу, ко второму, глядя на Евлентьева с некоторым недоумением, потом спрыгнула с кресла, ловко попав босыми ногами в шлепанцы, и отправилась на кухню. Привычно прогрохотала, переставляя с места на место чайник, кастрюлю, сковородку.
Обычно на такие звуки Евлентьев являлся быстро, даже как-то исполнительно.
Словно это не посуда грохотала, а звучал ее голос, призывно и требовательно. Но сегодня Евлентьев на кухню не пришел. Анастасия в кармане его куртки нашла кусок колбасы, сделала себе бутерброд, запила холодным чаем и вернулась в комнату.
Оставив шлепанцы на полу, снова забралась в кресло, уселась, скрестив ноги так, что голые ее пятки легли одна на другую.
— Устал? — спросила участливо.
Евлентьев терпеть не мог этого слова, и Анастасия прекрасно это знала, но надеялась этим нехитрым приемом вывести его из себя, вынудить рассказать, что с ним произошло.
Не получилось.
— Маленько есть, — ответил Евлентьев. Анастасия стряхнула пепел в блюдце, помолчала некоторое время, запрокинув голову и глядя в потолок, вздохнула.
— Ну ладно... Скажи уже наконец, что там у тебя сегодня приключилось.
— Да так, ничего особенного.
— А я про особенное и не спрашиваю. Я не хочу знать ничего чрезвычайного, из ряда вон, ничего такого, от чего рушатся страны и судьбы... Мне чего-нибудь попроще бы...
— А он циркачку полюбил, — несколько некстати ответил Евлентьев, но Анастасия, как ни странно, приняла его слова и даже охотно их подхватила.
— Это которая по проволоке ходила? Махала белою ногой?
— Друга встретил, — проговорил Евлентьев.
— Старого, верного, надежного?
— В одном дворе жили, в одну школу ходили... Правда, в разные классы.
— Большим человеком стал?
— Новый русский.
— Длинное черное пальто, концы белого шарфа болтаются где-то возле колен, в коротких вьющихся волосах серебрятся снежинки, — медленно, нараспев проговорила Анастасия, и Евлентьев замер от ужаса — настолько точно обрисовала она Самохина.
1 2 3 4 5