https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Lemark/
В этом можно печальное даже найти утешение. Поступи я, как мог поступить неразумный тиран, покажу я тем самым, что я выше, что я недоступен ни гневу, ни мести его, оскорбленного. Ты понимаешь? А воруя, я будто бы всем говорю, что просто боюсь, как боится простой и счастливый любовник. Понимаешь? Я выгляжу ниже, чем он. Я боюсь его! Значит, унижен неон. Я унижен…
— А я? Обо мне ты не думаешь, мой государь?
— Со слезами я буду целовать твои следы, когда ты уйдешь. Я прожгу себе сердце невидимыми для мира слезами, когда возвращусь в Самарканд. Но я не могу быть справедливым к тебе, как не могу быть справедливым к себе. Я не отделяю тебя от себя. Я несправедлив к нам обоим, но я лишь один за то расплачусь. Мы не можем унизить его. Понимаешь? Если скажешь хоть слово, я велю его тайно убить. Только можешь ли ты мне сказать это слово?
— А ты будешь любить меня, если скажу?
— Не знаю, Зухра. Ты еще не сказала, и ты — это ты. Та, что скажет, другой уже будет. Я не знаю, какой она будет. И не знаю, смогу ли любить ту, другую.
— Ты не такой государь, как другие. И не такой человек, как другие. Я так понимаю в тебе человека, и так непонятен мне мой государь.
— Так ты можешь сказать?
— Нет, конечно.
— Ну, вот видишь! Значит, все нам дозволено, кроме нашего счастья. Нам остается только красть его понемногу, потому что не можем мы унизить человека, которого не решаемся просто убить.
— Мне так страшно любить тебя, государь.
— Страшно?
— Страшно. Я боюсь, что уже никогда не увижу тебя после того, как расстанемся. Я боюсь всего, чего даже не знаю сама.
— Я уж стар, Зухра, и поверь мне, что страх этот, который горчит в поцелуях, и эта тоска, которая гонит нас друг к другу за новой горечью, и есть любовь. Как ошибаются люди, надеясь, что и страх, и тоска пройдут и останется только чистый хмельной эликсир, что зовут любовью. Горести проходят вместе с любовью, вместе с этим волшебным недугом, безумным, сто крат добровольным мучением… Ты вечером бегала по воду? Откинув свое покрывало, согнувшись пленительным луком, ты струи ловила в кувшин?
— Откуда ты знаешь это, государь?
— Я видел с дороги мелькание белого шелка в листве.
— С дороги нельзя это видеть.
— Больной это видит.
— А я только слышала цокот копыт. Но сразу различила бег твоего благородного скакуна, хотя он скакал не один.
— За шумом воды разве можно услышать коня на дороге?
— Больная услышит.
И вновь безвременье узнал Улугбек. Ему дано было забыть, что он сед и, наверное, болен. Он понял, как может человек настолько забыться от привычных забот, что сумеет счесть дурацкие ступеньки. Он понял, что человек способен не думать даже о ступеньках, способен забыться и видеть, вместе с тем, себя худощавым и юным, как сорок лет назад. Но главное понял тогда Улугбек, зачем человеку звезды. Он понял это сразу и до конца, как бывает только во сне. Но ему было дано счастье такого забвения, в котором потонула даже эта, может быть, самая важная истина в его жизни. Она потонула, и он не вспомнил о ней потом. Но никогда, сколько ему оставалось жить, он уже не спрашивал себя, зачем человеку звезды. Словно познал это раз и навсегда и не забыл, просто не вспоминал об этом, как, не забывая и не вспоминая, всегда знаем мы, что солнце горячее, а морская вода неизбывно горька.
Но крыша шалаша сделалась вдруг видимой, и душная влажная тьма внутри перестала быть тьмой.
— Как скоро наступило это утро, любимый! Я так не хочу уходить! Так больно и трудно прощаться каждый раз навсегда. Но вот-вот закричит муэдзин…
И они расстались и разошлись, каждый в свою жизнь, о которой забыли, а она вдруг прорезалась из небытия, и зов ее рванулся в уши, как нарастающий рокот барабана. И вначале оглохшие от немоты, а потом оглушенные тем барабаном, они не заметили, как метнулась бесшумная тень в винограднике.
Что это было?
Может, лиса, хоть еще не поспел виноград? Может, красный шакал, привлеченный криком барашка у той чайханы, за ручьем? Кто его знает… Они ничего не видели. Больше же никого, как будто, не было там.
Как будто…
Глава седьмая
Ты от судьбы обмана жди и лжи.
Будь мудр, как листья ивы, не дрожи.
Ты нас учил: цвет черный — цвет последний.
Что ж головой я побелел, скажи?
Хафиз
Первый, кого встретил Улугбек, подойдя к своей башне, был человек, которого меньше всего хотелось ему видеть сейчас.
Он бы многое дал, чтобы не встретить его хотя бы сегодня, больше того, хотя бы не первым увидеть его.
И пряча глаза, и стараясь, чтоб в голосе прозвучало и равнодушие, и участие вместе с тем, спросил Улугбек, притворяясь таким озабоченным трудной судьбою правителя:
— Что тебе, верный Камиль? Ты сегодня так рано…
— Я вчера прискакал глубокой ночью, мирза. Повсюду искал вас… И вот уже час, как жду здесь. Есть срочные вести.
Мирза, зорко прищурясь, разглядывал такое знакомое это лицо. Верный темник его говорил так же спокойно и просто, как всегда.
— Что за вести?
— О мирзе Абд-ал-Лятифе. Прибыл срочный гонец от нашего человека в Герате. Он доносит, что принц Абд-ал-Лятиф готовится к походу на Самарканд.
— Пустое, Камиль… Он не решится.
— Уже решился.
— Однажды мне говорили, что он прячется от меня под предлогом болезни. И что же? Я настоял и вызвал его к себе. Лятиф и вправду был болен. Его привезли на носилках в горячем бреду. Не то же теперь?
— Абд-ал-Лятиф открыто отложился от Самарканда. Он овладел всеми судами на Аму и отменил в своем уделе вашу тамгу. Отныне в Балхе, через который идет путь в Индию, не взимают торговые сборы.
— Пусть так. Это очень серьезно, но восстать на отца?
— Он ненавидит вас.
— Не верю, хотя это очень возможно. Но все же восстать на отца?
— Помните ли, великолепный мирза, как вы дали приют человеку, о котором говорили, что он покушался на жизнь родителя вашего, да будет земля ему пухом?
…Верно, было такое когда-то. В последние годы Шахруха жил в Герате азербайджанец — шейх Касим-и-Анвар. Разное о нем говорили. Для одних он был мистик великий, для других — откровенный безбожник, но все знали, что шариат он не ставит и в медную теньгу. Только он появлялся на улице, как сразу вокруг собиралась толпа. Он ходил как пророк, в окружении учеников. Говорили, что шейх очень близок к фанатичным раскольникам — хуруфитам. Только вряд ли он был хуруфитом. Он всегда был только самим собой. Когда он говорил, все вокруг застывали с открытыми ртами. Ловили каждое слово пророка. Он так говорил! Казалось, начни прославлять он иблиса — и все мусульмане ринутся мечети громить, проклиная Аллаха. В Герате о нем только и толковали. Когда появлялся Шахрух, известный в народе как благочестивый правитель и книжник, то толпы на улицах не собирались. Глазели, конечно, и уступали дорогу, и низко кланялись — все же великий амир. Но если рядом оказывался Касим-и-Анвар, все бросались к нему, в тот же миг позабыв о Шахрухе. Одного этого было бы достаточно, чтобы тайно пророка убить или, на худой конец, выгнать из города. Но Шахрух не спешил, хотя был он весьма озабочен и следил за пророком ревниво и пристально. И кто знает, чем бы кончилось тайное это соперничество, не будь того покушения.
Когда Шахрух молился в соборной мечети, на него вдруг кинулся с ножом какой-то безумец. Он несколько раз ударил простертого в молитве правителя и бросился бежать. Но был схвачен у выхода из мечети дворцовой охраной.
После допроса покушавшийся назвал свое имя. Это был некий Ахмед-лур — фанатичный и яростный хуруфит. Следствие далее показало, что его часто видели в свите шейха. Появилась необходимая нить, потянув за которую, было бы можно обвинить Касим-и Анвара пусть в соучастии, если не в самом покушении. Но Шахрух был очень тяжел. Лекарь даже не ручался за жизнь правителя. Поэтому казнили одного Ахмед-лура, заверив все его показания на допросах, чтобы, если будет на то надобность, предъявить обвинение шейху.
Вопреки усилиям врачей, Шахрух, однако, поправился, и делу тайно дали ход. Но по городу все же поползли слухи, что правитель намерен казнить пророка. Люди не скрывали своего возмущения. Никто не верил в причастность Касим-и Анвара к покушению. Напротив, говорили даже, что покушение было подстроено и раны Шахруха далеко не так опасны, как оповестил о том везир.
Опасаясь народного возмущения, Шахрух не решился казнить шейха, но изгнал его из Герата.
И тогда Касим-и-Анвар отправился в Самарканд. Ясно помнит Улугбек, как поразили его глаза шейха. Казалось, что светилось в них понимание всех проклятых вопросов Вселенной и ленивая снисходительность к человеческим слабостям. Беседа с Анваром совершенно же покорила мирзу. Он приблизил пророка к себе и дарил его нежною дружбой до самой кончины Анвара…
Значит, теперь ему ставят в вину, что он дал приют чуть ли не убийце Шахруха.
— Кто говорит обо мне и Анваре в Герате, Камиль?
— Весь двор мирзы Абд-ал-Лятифа.
— А кто за этим стоит?
— Есть указания на то, что сильнее всех настраивает мирзу против вас его новый сейид — никому не известный дервиш из братства накшбенди.
— Значит, вновь нити тянутся к Ходже Ахрару — суфийскому пиру?
— Нет прямых указаний. Никому не известно в Герате, откуда прибыл тот всевластный сейид. Но все говорят, что царевич готовится идти на кафира-отца, да простит меня мирза за эти слова, кафира и сеятеля смуты.
— И эти обвинения, брошенные родному отцу, хоть как-то обоснованы? — темнея от гнева, спросил Улугбек.
— В вещах убитого Мираншаха, поднявшего восстание против царевича, якобы найдено ваше письмо, повелитель.
— Мое письмо?
— Абд-ал-Лятиф, во всяком случае, ссылается на него.
— Интрига довольно ясна. И неплохо задумана… Кафир, богоотступник, к тому же пригрел убийцу известного кротостью и благочестием Шахруха. Знаешь, Камиль, это дело Ходжи Ахрара. Чувствую его руку.
— Шейх ненавидит вас за тот случай, когда вы повелели своим есаулам выпороть калантаров. Сам он, как говорят, только чудом увернулся от наказания.
— Не помню такого, — покачал головой Улугбек и добавил несколько непоследовательно: — Да и давно это случилось. И я, и Ахрар были молоды. Мы можем как-нибудь зацепить его, Камиль? Я стар и не желаю войны.
— Ходжа Ахрар скупает земельные участки по всем областям. Лично или через доверенных лиц владеет он тысячью тремястами земельными наделами.
— Что в том незаконного?
— Есть нечестные сделки, принуждения к продаже угрозой, неуплата налога в казну…
— Этим никого не удивишь, мой Камиль, никого… Так нам шейха не взять. К тому же он в Ташкенте. Что еще говорят о Касим-и Анваре в Герате?
— Все то же, простите за прямоту: еретик, говорят, пригрел еретика и убийцу…
— Все понятно, Камиль… Будем ждать. Следить, как зреет зло, как постепенно сметает оно все преграды в сердце человека. Мы будем наблюдать, как созревает отцеубийца. Мне предсказали по звездам, что Лятиф принесет беду.
— Не лучше ли, мирза…
— Нет, не лучше. Мы будем ждать. Не так уж скоро он решится… А там увидим…
— Все же…
— Я скверный государь, Камиль. Ты, наверное, знаешь это лучше, чем все. Не всегда мне сопутствовало военное счастье. Удвой своих людей в Герате. Мы будем ждать!.. И что бы ни случилось, знай, Камиль, что я люблю тебя.
— Спасибо, государь… Я знаю.
И ушел мирза Улугбек в изразцовую башню, чтоб немного поспать после бессонной ночи. Еще одна ожидала его бессонная ночь — в Баги-Мейдане.
Он заснул сразу, как только лег. В это время творили уже мусульмане молитву. Но спал повелитель Мавераннахра, а в соседних кельях храпели его астрологи. На противоположном же склоне холма, в знаменитых садах Улугбека, отмолившись, стали готовиться к пиру. Об этих великолепных садах долго-долго потом говорили в народе. Постепенно рассказы о прелестях Баги-Мейдана стали очень похожи на легенду о висячих садах Семирамиды. И не будь Захириддина Бабура — неукротимого тимурида и страдающего поэта, о садах Улугбека осталась бы только смутная, сонной улыбке подобная память.
Но говорит амир Бабур, сам не раз пировавший в Баги-Мейдане:
«У подножия холма Кухек, на западной стороне, Улугбек разбил сад, известный под названием Баги-Мейдан. Посреди этого сада воздвигнуто высокое здание в два яруса, называемое Чиль-Сутун. Все его столбы — каменные. По четырем углам этого здания пристроили четыре башенки в виде минаретов, ходы, ведущие наверх, находятся в этих четырех башнях. В других местах — всюду каменные столбы, некоторые из них сделаны витыми или коническими. В верхнем ярусе по четырем сторонам — айваны. На каменных столбах, посередине, беседка с четырьмя дверями, фундамент этого здания весь выложен камнем…
За этой постройкой, у подножия холма, Улугбек-мирза разбил еще маленький сад. Там он построил большой айван, в айване поставил огромный каменный престол… Такой огромный камень привезли из очень отдаленных мест. Посреди него — трещина, говорят, что эта трещина появилась уже после того, как камень привезли. В этом садике тоже есть беседка, все стены до сводов в ней из фарфора, ее называют «Чини-Хана».
Проведенные через пятьсот с лишним лет археологические раскопки показали, насколько документально точен рассказ Бабура. Потому и верим мы рассказам, что в садах Улугбека были собраны почти все растения тогдашнего мира. Ведь еще Тимур, его дед, вывозил из поверженных в прах городов семена, черенки и большие деревья вместе с их материнской землей. Улугбек же во многом стремился следовать любимому деду. Строил неподражаемые мечети и ханаки для божьих людей, чтил военный порядок, унаследованный Тимуром от чингизидов, и собирал редкости.
Разбудить правителя решился лишь самый близкий к нему Али-Кушчи. Он вошел в его келью, осторожно ступая босыми ногами, потому что мирза пугался, когда будили его внезапно. Сквозь решетку оконца бил золотой дымный луч. Улугбек спал, повернувшись к стене, в самом темном углу. На ковре, рядом с ним, лежали его инструменты, параллактические линейки, арабская астролябия, циркуль и солнечные часы из далекой Венеции. В длинногорлом и узком кувшине с водой сонно билась жужжащая муха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
— А я? Обо мне ты не думаешь, мой государь?
— Со слезами я буду целовать твои следы, когда ты уйдешь. Я прожгу себе сердце невидимыми для мира слезами, когда возвращусь в Самарканд. Но я не могу быть справедливым к тебе, как не могу быть справедливым к себе. Я не отделяю тебя от себя. Я несправедлив к нам обоим, но я лишь один за то расплачусь. Мы не можем унизить его. Понимаешь? Если скажешь хоть слово, я велю его тайно убить. Только можешь ли ты мне сказать это слово?
— А ты будешь любить меня, если скажу?
— Не знаю, Зухра. Ты еще не сказала, и ты — это ты. Та, что скажет, другой уже будет. Я не знаю, какой она будет. И не знаю, смогу ли любить ту, другую.
— Ты не такой государь, как другие. И не такой человек, как другие. Я так понимаю в тебе человека, и так непонятен мне мой государь.
— Так ты можешь сказать?
— Нет, конечно.
— Ну, вот видишь! Значит, все нам дозволено, кроме нашего счастья. Нам остается только красть его понемногу, потому что не можем мы унизить человека, которого не решаемся просто убить.
— Мне так страшно любить тебя, государь.
— Страшно?
— Страшно. Я боюсь, что уже никогда не увижу тебя после того, как расстанемся. Я боюсь всего, чего даже не знаю сама.
— Я уж стар, Зухра, и поверь мне, что страх этот, который горчит в поцелуях, и эта тоска, которая гонит нас друг к другу за новой горечью, и есть любовь. Как ошибаются люди, надеясь, что и страх, и тоска пройдут и останется только чистый хмельной эликсир, что зовут любовью. Горести проходят вместе с любовью, вместе с этим волшебным недугом, безумным, сто крат добровольным мучением… Ты вечером бегала по воду? Откинув свое покрывало, согнувшись пленительным луком, ты струи ловила в кувшин?
— Откуда ты знаешь это, государь?
— Я видел с дороги мелькание белого шелка в листве.
— С дороги нельзя это видеть.
— Больной это видит.
— А я только слышала цокот копыт. Но сразу различила бег твоего благородного скакуна, хотя он скакал не один.
— За шумом воды разве можно услышать коня на дороге?
— Больная услышит.
И вновь безвременье узнал Улугбек. Ему дано было забыть, что он сед и, наверное, болен. Он понял, как может человек настолько забыться от привычных забот, что сумеет счесть дурацкие ступеньки. Он понял, что человек способен не думать даже о ступеньках, способен забыться и видеть, вместе с тем, себя худощавым и юным, как сорок лет назад. Но главное понял тогда Улугбек, зачем человеку звезды. Он понял это сразу и до конца, как бывает только во сне. Но ему было дано счастье такого забвения, в котором потонула даже эта, может быть, самая важная истина в его жизни. Она потонула, и он не вспомнил о ней потом. Но никогда, сколько ему оставалось жить, он уже не спрашивал себя, зачем человеку звезды. Словно познал это раз и навсегда и не забыл, просто не вспоминал об этом, как, не забывая и не вспоминая, всегда знаем мы, что солнце горячее, а морская вода неизбывно горька.
Но крыша шалаша сделалась вдруг видимой, и душная влажная тьма внутри перестала быть тьмой.
— Как скоро наступило это утро, любимый! Я так не хочу уходить! Так больно и трудно прощаться каждый раз навсегда. Но вот-вот закричит муэдзин…
И они расстались и разошлись, каждый в свою жизнь, о которой забыли, а она вдруг прорезалась из небытия, и зов ее рванулся в уши, как нарастающий рокот барабана. И вначале оглохшие от немоты, а потом оглушенные тем барабаном, они не заметили, как метнулась бесшумная тень в винограднике.
Что это было?
Может, лиса, хоть еще не поспел виноград? Может, красный шакал, привлеченный криком барашка у той чайханы, за ручьем? Кто его знает… Они ничего не видели. Больше же никого, как будто, не было там.
Как будто…
Глава седьмая
Ты от судьбы обмана жди и лжи.
Будь мудр, как листья ивы, не дрожи.
Ты нас учил: цвет черный — цвет последний.
Что ж головой я побелел, скажи?
Хафиз
Первый, кого встретил Улугбек, подойдя к своей башне, был человек, которого меньше всего хотелось ему видеть сейчас.
Он бы многое дал, чтобы не встретить его хотя бы сегодня, больше того, хотя бы не первым увидеть его.
И пряча глаза, и стараясь, чтоб в голосе прозвучало и равнодушие, и участие вместе с тем, спросил Улугбек, притворяясь таким озабоченным трудной судьбою правителя:
— Что тебе, верный Камиль? Ты сегодня так рано…
— Я вчера прискакал глубокой ночью, мирза. Повсюду искал вас… И вот уже час, как жду здесь. Есть срочные вести.
Мирза, зорко прищурясь, разглядывал такое знакомое это лицо. Верный темник его говорил так же спокойно и просто, как всегда.
— Что за вести?
— О мирзе Абд-ал-Лятифе. Прибыл срочный гонец от нашего человека в Герате. Он доносит, что принц Абд-ал-Лятиф готовится к походу на Самарканд.
— Пустое, Камиль… Он не решится.
— Уже решился.
— Однажды мне говорили, что он прячется от меня под предлогом болезни. И что же? Я настоял и вызвал его к себе. Лятиф и вправду был болен. Его привезли на носилках в горячем бреду. Не то же теперь?
— Абд-ал-Лятиф открыто отложился от Самарканда. Он овладел всеми судами на Аму и отменил в своем уделе вашу тамгу. Отныне в Балхе, через который идет путь в Индию, не взимают торговые сборы.
— Пусть так. Это очень серьезно, но восстать на отца?
— Он ненавидит вас.
— Не верю, хотя это очень возможно. Но все же восстать на отца?
— Помните ли, великолепный мирза, как вы дали приют человеку, о котором говорили, что он покушался на жизнь родителя вашего, да будет земля ему пухом?
…Верно, было такое когда-то. В последние годы Шахруха жил в Герате азербайджанец — шейх Касим-и-Анвар. Разное о нем говорили. Для одних он был мистик великий, для других — откровенный безбожник, но все знали, что шариат он не ставит и в медную теньгу. Только он появлялся на улице, как сразу вокруг собиралась толпа. Он ходил как пророк, в окружении учеников. Говорили, что шейх очень близок к фанатичным раскольникам — хуруфитам. Только вряд ли он был хуруфитом. Он всегда был только самим собой. Когда он говорил, все вокруг застывали с открытыми ртами. Ловили каждое слово пророка. Он так говорил! Казалось, начни прославлять он иблиса — и все мусульмане ринутся мечети громить, проклиная Аллаха. В Герате о нем только и толковали. Когда появлялся Шахрух, известный в народе как благочестивый правитель и книжник, то толпы на улицах не собирались. Глазели, конечно, и уступали дорогу, и низко кланялись — все же великий амир. Но если рядом оказывался Касим-и-Анвар, все бросались к нему, в тот же миг позабыв о Шахрухе. Одного этого было бы достаточно, чтобы тайно пророка убить или, на худой конец, выгнать из города. Но Шахрух не спешил, хотя был он весьма озабочен и следил за пророком ревниво и пристально. И кто знает, чем бы кончилось тайное это соперничество, не будь того покушения.
Когда Шахрух молился в соборной мечети, на него вдруг кинулся с ножом какой-то безумец. Он несколько раз ударил простертого в молитве правителя и бросился бежать. Но был схвачен у выхода из мечети дворцовой охраной.
После допроса покушавшийся назвал свое имя. Это был некий Ахмед-лур — фанатичный и яростный хуруфит. Следствие далее показало, что его часто видели в свите шейха. Появилась необходимая нить, потянув за которую, было бы можно обвинить Касим-и Анвара пусть в соучастии, если не в самом покушении. Но Шахрух был очень тяжел. Лекарь даже не ручался за жизнь правителя. Поэтому казнили одного Ахмед-лура, заверив все его показания на допросах, чтобы, если будет на то надобность, предъявить обвинение шейху.
Вопреки усилиям врачей, Шахрух, однако, поправился, и делу тайно дали ход. Но по городу все же поползли слухи, что правитель намерен казнить пророка. Люди не скрывали своего возмущения. Никто не верил в причастность Касим-и Анвара к покушению. Напротив, говорили даже, что покушение было подстроено и раны Шахруха далеко не так опасны, как оповестил о том везир.
Опасаясь народного возмущения, Шахрух не решился казнить шейха, но изгнал его из Герата.
И тогда Касим-и-Анвар отправился в Самарканд. Ясно помнит Улугбек, как поразили его глаза шейха. Казалось, что светилось в них понимание всех проклятых вопросов Вселенной и ленивая снисходительность к человеческим слабостям. Беседа с Анваром совершенно же покорила мирзу. Он приблизил пророка к себе и дарил его нежною дружбой до самой кончины Анвара…
Значит, теперь ему ставят в вину, что он дал приют чуть ли не убийце Шахруха.
— Кто говорит обо мне и Анваре в Герате, Камиль?
— Весь двор мирзы Абд-ал-Лятифа.
— А кто за этим стоит?
— Есть указания на то, что сильнее всех настраивает мирзу против вас его новый сейид — никому не известный дервиш из братства накшбенди.
— Значит, вновь нити тянутся к Ходже Ахрару — суфийскому пиру?
— Нет прямых указаний. Никому не известно в Герате, откуда прибыл тот всевластный сейид. Но все говорят, что царевич готовится идти на кафира-отца, да простит меня мирза за эти слова, кафира и сеятеля смуты.
— И эти обвинения, брошенные родному отцу, хоть как-то обоснованы? — темнея от гнева, спросил Улугбек.
— В вещах убитого Мираншаха, поднявшего восстание против царевича, якобы найдено ваше письмо, повелитель.
— Мое письмо?
— Абд-ал-Лятиф, во всяком случае, ссылается на него.
— Интрига довольно ясна. И неплохо задумана… Кафир, богоотступник, к тому же пригрел убийцу известного кротостью и благочестием Шахруха. Знаешь, Камиль, это дело Ходжи Ахрара. Чувствую его руку.
— Шейх ненавидит вас за тот случай, когда вы повелели своим есаулам выпороть калантаров. Сам он, как говорят, только чудом увернулся от наказания.
— Не помню такого, — покачал головой Улугбек и добавил несколько непоследовательно: — Да и давно это случилось. И я, и Ахрар были молоды. Мы можем как-нибудь зацепить его, Камиль? Я стар и не желаю войны.
— Ходжа Ахрар скупает земельные участки по всем областям. Лично или через доверенных лиц владеет он тысячью тремястами земельными наделами.
— Что в том незаконного?
— Есть нечестные сделки, принуждения к продаже угрозой, неуплата налога в казну…
— Этим никого не удивишь, мой Камиль, никого… Так нам шейха не взять. К тому же он в Ташкенте. Что еще говорят о Касим-и Анваре в Герате?
— Все то же, простите за прямоту: еретик, говорят, пригрел еретика и убийцу…
— Все понятно, Камиль… Будем ждать. Следить, как зреет зло, как постепенно сметает оно все преграды в сердце человека. Мы будем наблюдать, как созревает отцеубийца. Мне предсказали по звездам, что Лятиф принесет беду.
— Не лучше ли, мирза…
— Нет, не лучше. Мы будем ждать. Не так уж скоро он решится… А там увидим…
— Все же…
— Я скверный государь, Камиль. Ты, наверное, знаешь это лучше, чем все. Не всегда мне сопутствовало военное счастье. Удвой своих людей в Герате. Мы будем ждать!.. И что бы ни случилось, знай, Камиль, что я люблю тебя.
— Спасибо, государь… Я знаю.
И ушел мирза Улугбек в изразцовую башню, чтоб немного поспать после бессонной ночи. Еще одна ожидала его бессонная ночь — в Баги-Мейдане.
Он заснул сразу, как только лег. В это время творили уже мусульмане молитву. Но спал повелитель Мавераннахра, а в соседних кельях храпели его астрологи. На противоположном же склоне холма, в знаменитых садах Улугбека, отмолившись, стали готовиться к пиру. Об этих великолепных садах долго-долго потом говорили в народе. Постепенно рассказы о прелестях Баги-Мейдана стали очень похожи на легенду о висячих садах Семирамиды. И не будь Захириддина Бабура — неукротимого тимурида и страдающего поэта, о садах Улугбека осталась бы только смутная, сонной улыбке подобная память.
Но говорит амир Бабур, сам не раз пировавший в Баги-Мейдане:
«У подножия холма Кухек, на западной стороне, Улугбек разбил сад, известный под названием Баги-Мейдан. Посреди этого сада воздвигнуто высокое здание в два яруса, называемое Чиль-Сутун. Все его столбы — каменные. По четырем углам этого здания пристроили четыре башенки в виде минаретов, ходы, ведущие наверх, находятся в этих четырех башнях. В других местах — всюду каменные столбы, некоторые из них сделаны витыми или коническими. В верхнем ярусе по четырем сторонам — айваны. На каменных столбах, посередине, беседка с четырьмя дверями, фундамент этого здания весь выложен камнем…
За этой постройкой, у подножия холма, Улугбек-мирза разбил еще маленький сад. Там он построил большой айван, в айване поставил огромный каменный престол… Такой огромный камень привезли из очень отдаленных мест. Посреди него — трещина, говорят, что эта трещина появилась уже после того, как камень привезли. В этом садике тоже есть беседка, все стены до сводов в ней из фарфора, ее называют «Чини-Хана».
Проведенные через пятьсот с лишним лет археологические раскопки показали, насколько документально точен рассказ Бабура. Потому и верим мы рассказам, что в садах Улугбека были собраны почти все растения тогдашнего мира. Ведь еще Тимур, его дед, вывозил из поверженных в прах городов семена, черенки и большие деревья вместе с их материнской землей. Улугбек же во многом стремился следовать любимому деду. Строил неподражаемые мечети и ханаки для божьих людей, чтил военный порядок, унаследованный Тимуром от чингизидов, и собирал редкости.
Разбудить правителя решился лишь самый близкий к нему Али-Кушчи. Он вошел в его келью, осторожно ступая босыми ногами, потому что мирза пугался, когда будили его внезапно. Сквозь решетку оконца бил золотой дымный луч. Улугбек спал, повернувшись к стене, в самом темном углу. На ковре, рядом с ним, лежали его инструменты, параллактические линейки, арабская астролябия, циркуль и солнечные часы из далекой Венеции. В длинногорлом и узком кувшине с водой сонно билась жужжащая муха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19