https://wodolei.ru/brands/Santeri/
Потом незнакомый голос, принадлежавший человеку пожилому, сказал:
— Грудь куриная, а не летаешь. Так, может, ты несёшься? И все засмеялись. «Все же весёлый мы народ, — подумал Беличенко. — Из тех, что сейчас смеются, после боя, может, и половины не останется. И знают они это, и все же шутка у нас не переводится. А если в душу к любому заглянуть, что он несёт в ней?..» Словно подтверждая eго мысли, тот же пожилой голос заговорил:
— А вот мне, ребята, через свой дом припало идти. Как посмотрел — до сих пор вижу. Хутор наш на горе стоит, место сухое, весёлое. Внизу речка. Весной, как садам цвести, не хвалясь скажу, лучше нашего места не видел… Вот так он одной улицей прошёл — нет улицы. А по другой не успел факельщиков пустить, тут наши его нажали. Так на той улице все деревья целые, все листочки на них зеленые. Поглядел я, как мои четверо у соседей жмутся, да и пошёл дальше войну догонять. Что сделаешь? А я плотник, я хороший могу дом поставить… Как они там без меня справляются?
— Что дом! — перебил пехотинец с «куриной» грудью. — Это все отец перед войной копил, все старался, хотел новый дом поставить. Пока строили, так он вокруг все похаживает до подкладывает, с плотниками говорит уважительно, чтоб не обиделись. Отец хозяин был. Поставили, первый раз печь затопили, сели завтракать. Отец, как полагается, поллитровку на стол. «Ну, говорит, дом поставили, теперь будем жить». И только он это сказал, девчонка наша вбегает с улицы: «Батя, война!» Было это двадцать второго июня, а ещё июль не кончился, мать уже на него похоронную получила. Мне лично домов не жалко, мне только людей жаль. Ветер явственно донёс рокот танковых моторов, и солдаты некоторое время прислушивались. Из темноты по двое, по одному стали выбегать пехотинцы. Некоторые на бегу оглядывались, стреляли куда-то назад и вверх и бежали дальше, минуя батарею.
— Что делают, что делают, сволочи! — наблюдая за пехотинцами, с гневом и презрением повторял Никонов. Солдаты уже не разговаривали, а стоя смотрели на отступавшую пехоту. Слева, из-за садов, осветив их короткими вспышками, ударила миномётная батарея, и четыре огненных разрыва встали впереди. Миномётчики повторили залп, ещё и ещё. Оттого, что бойцы у пушек ничего не делали, а только ждали, тревога, возникшая при виде отступавшей пехоты, усилилась. Телефонист, до сих пор сидевший спокойно, стал вызывать командира батальона.
— «Каспия»! «Каспия»! — повторял он все более, встревоженным голосом. Ему страшно было идти под разрывы, откуда бежали пехотинцы, и все своё желание жить он вкладывал в это «Каспия». Но Беличенко глянул на него, и связист строго сказал напарнику:
— Посиди-ка, я сбегаю. И, взяв катушку в одну руку, побежал по проводу, тяжело топая сапогами, носки которых он ставил вовнутрь. Тоня видела, как Беличенко поглядывает на часы, уже несколько раз он оборачивался, будто ища кого-то, и, тотчас же забыв, начинал опять смотреть на поле впереди орудий. Брови сдвинуты, глубокая поперечная морщина разделила их, рот отвердел, и все лицо жёсткое, неприязненное. Господи, если бы он понимал, какой он родной сейчас.
— Ты что? — спросил Беличенко, заметив её рядом и глянув на неё рассеянными глазами. Вдруг далеко впереди вспыхнуло, огонь взлетел по соломе вверх и исчез. На горящем снегу стояла скирда, белый дым густо валил от неё. Опять пыхнуло, и опять дым задушил огонь. Но вот пламя дохнуло из середины, охватило скирду, и лица бойцов на батарее смутно осветились. Это Горошко подал о себе весть. Отовсюду к горящей скирде потянулись трассы пуль. И несколько групп пехотинцев, попавших в свет, пригибаясь, шарахнулись в стороны, стреляя назад. Из темноты, сбоку, будто огненный глаз засверкал. Веер светящихся огненных нуль рассеялся над головами бегущих, и все услышали грубый стук танкового пулемёта.
— Танки! — оборачиваясь, закричал наводчик, мгновенно побледнев, одни тёмные глаза остались на лице. С внезапно вскипевшей злобой Беличенко оттолкнул его.
— На танки не глядят, их бьют! Вспыхнула другая скирда, и стал виден танк, озарённый сбоку. Он шёл стороной, длинная пушка его, красная от пламени, покачивалась. И ещё несколько танков показалось на свет, гусеницы их кроваво блестели. Впереди падали и догорали на снегу ракеты. Беличенко выбрал первый. Неотрывно следя в панораму, наводил орудие. Воротник гимнастёрки давил горло. Расстегнул его, всей потной шеей ощутив холод и ветер. Стало легче дышать. От напряжения глаз заливало слезой. Беличенко отёр его, поглядел на тёмное, давая глазам успокоиться, и, когда вновь глянул в панораму, танк наползал на перекрестие. Он взял небольшое упреждение и выстрелил. Рявкнуло, оглушило орудие. Открыли замок, н тёплый пар, пахнущий порохом, пронесло мимо лица.
— Снаряд! — крикнул Беличенко. Окутавшись бензиновым дымом, взрычав так, что здесь было слышно, танк развернулся на орудие, стреляя из пушки. Беличенко стоял уже без шинели, без пояса, в одной расстёгнутой гимнастёрке и кубанке на потной голове. Крепко расставив ноги, прижавшись бровью к глазку панорамы, целился. Вдруг все закричали, раздался взрыв, и снег перед танком осветился. Но Беличенко не успел ничего понять: в этот момент он выстрелил. Весь подавшись вперёд, душевным усилием помогая снаряду лететь, он увидел, как сверкнуло и взвихрённый снег накрыл танк. Когда облако осело, танк стоял совершенно целый, только башня покривилась. Беличенко разогнулся. На поле горели ещё два танка, и множество копён, прежде не видных, выступили теперь на свет. Ещё вставали запоздалые разрывы, но ни танков, ни пехоты немецкой не было. И пелена страшного напряжения упала с глаз. Беличенко вытер лоб кубанкой, снова надел её:
— Дайте закурить. Он наклонился над солдатскими ладонями, пахнущими от снарядов железом и порохом, — в них бился зажатый огонёк — и радостной была первая затяжка. А вокруг, светя папиросками, солдаты громкими голосами рассказывали подробности боя. Беличенко слушал с недоверчивой улыбкой: он ничего этого не видел. Он этот раз был за наводчика и из всего боя видел танк в стекле панорамы. Опершись спиной о щит орудия, который во многих местах был пробит крупными осколками, он стоял горячий, в распоясанной гимнастёрке, точно хорошо поработавший плотник. Но чья-то рука уже застёгивала пуговицы у него на груди. Конечно же, это Тоня. Кроме пуль, танков, снарядов и мин, оказывается, есть на фронте и такая опасность: простудиться. Он сверху смотрел на её подымавшуюся от пуговицы к пуговице руку. А Тоня, пользуясь моментом, накидывает ему на плечи шинель.
— Ты потный, остынешь. — Смотрит повязку. — У тебя кровь на бинтах, — говорит она. В самом дело, кровь. И он начинает чувствовать, как болит рука. Он берет у телефониста трубку и вызывает Назарова. До второго орудия метров сто пятьдесят, так что голос слышно и в трубку, и простым ухом.
— Назаров? Живой? Хорошо стрелял… За танк спасибо. Нe ты подбил?.. А кто? И Тоня, и батарейцы смотрят на Беличенко и ждут. Им тоже интересно знать, кто подбил второй танк. Но комбат сузившимися глазами глядит поверх голов и вдруг кричит яростно:
— Танки слева! По танкам слева прямой наводкой… Пехотинец бежал, согнувшись, метя по снегу полами шинели, сильно припадая на левую ногу. Лицо смято страхом, глаза одичалые.
— Стой! — крикнул Горошко. Пехотинец обернулся, выстрелил назад куда-то и побежал дальше. Горошко дал над его головой очередь.
— Стой! Пехотинец как бежал — присел, увидев Горошко, охотно спрыгнул к нему в окоп. Сел на землю, озираясь.
— Куда бежал?
— Все бегут… При свете горящей скирды Горошко разглядел его. Солдат был смирного вида. Глубоко насунутая ушанка примяла уши, они покорно торчали вниз лицо небритое, глаза томящиеся, светлые.
— Как то есть все бегут? — продолжал сурово допрашивать Горошко, поскольку дальше собирался попросить закурить. — Я вот не бегу.
— А ты что же делаешь здесь? — робко спросил пехотинец.
— Наблюдаю. — И Горошко широко показал рукой. На пехотинца это произвело сильное впечатление. Раз среди такого страха и грома человек сидит, приставленный к делу, значит, знает. И даже само место, где он сидел, показалось надёжным. Он охотно подчинился.
— Закурить есть? — спросил Горошко.
— А увидит.
— Кто?
— Да он.
— Разуй глаза. Где он? Нет, ты выгляни, выгляни. Но пехотинец не выглянул. Он и так насмотрелся достаточно, век бы всего этого нe видеть.
— Милый человек! — сказал он с чувством, радуясь внезапно обретённой безопасности. — Мы же все пуганые, стреляные. Одно слово: пехота… Комбат кричит: «Пропускай танки над собой!» Артюхов, сосед мой, высунулся из окопа с гранатой — тут его танк и срубил пулемётом. Я уж сжался, сижу. Как его не пропустишь? Господи, ведь этак один раз испытаешь, другой раз не захочется. Как он надо мной пронёсся, как опахнул жаром. И в робких глазах его опять плеснулся пережитый ужас.
— Вот ведь как ты немца боишься, — сказал Горошко. — А он, между прочим, сам тебя боится. Пехотинец принял это, как вроде бы посмеялись над ним. Он ничего не ответил.
— Ладно уж, кури, — разрешил Горошко, возвращая кисет. — Я тебя, можно сказать, ради табака и остановил. Вижу, солдат шибко бежит и не в себе как будто, ну, думаю, этот не успел табачок свой искурить. Горошко щёлкнул зажигалкой, поднёс огонёк пехотинцу и следом за ним прикурил сам. Они сидели в одном окопе, два солдата. Тревожное, озарённое небо было над ними, и воздух вздрагивал от мощных толчков. Горошко несколько раз затянулся и выглянул пехотинец остался сидеть, как сидел, во всем охотно положившись на него, поскольку на себя самого не полагался. Отсюда бой был виден иначе, чем с батареи. Метрах в пятидесяти от окопа жарко горела скирда соломы. За ней по самому краю поля мчались три низких танка, точно три дымовые завесы, оставляя за собой взвихрённый снег, освещавшийся пламенем. А навстречу им длинными молниями попыхивали залпы орудий. Собственно, Горошко мог бы уже возвращаться: стога он поджёг. Hо, обученный действовать в одиночку, надеяться главным образом на себя и на свой автомат, он не очень смущался, что вокруг уже не было наших. Поглядывая с интересом на появившиеся в пламени пожара каски немецкой цепи, он рассчитывал, что уйти успеет. Подпустив немцев поближе, он дал по ним очередь.
— Что ж ты? Кaк же ты проглядел, а? Отражать теперь надо, — вскочив, в растерянности говорил пехотинец, суетясь и забывая про свой автомат.
— Стреляй! — крикнул Горошко. Лицо его дрожало вместе с прижатым к щеке прикладом, один глаз при свете пламени блестел зло и весело. — Стреляй, говорю! Вот тут, за их спинами, словно несколько паровозов сразу стали выпускать пары, «катюша» дала залп через город. Воздух над головами наполнился шумом: это, набирая высоту, неслись огненные кометы. Пехотинец упал, но Горошко, сразу сообразив, дёрнул его:
— Бежим! Под прикрытием залпа они выскочили из окопа, перебежали освещённое место и уже в кукурузе упали. Когда оглянулись назад, в стороне немцев возник город из огня и клубящегося над ним раскалённого дыма. Потом земля, на которой они лежали, задрожала, как живая, и грохотанием наполнился воздух. Горошко глядел на все это азартными глазами и откусывал зажатый в кулаке снег.
— Господи, идём, что тут смотреть, — тянул его пехотинец. — Небо вон и то все в огне. Идём, пока живые. Огненный город погас так же мгновенно, как и возник. Только белый дым, разрастаясь, подымался в небо.
— Ты сколько воюешь? — спросил Горошко и опять откусил снег крепкими зубами. Ему было жарко, снег таял от его горячей руки.
— Месяц воюю. Месяц целый без отдыха, — пожаловался пехотинец, беспокойно оглядываясь. Над ними шелестели мёртвые листья кукурузы, все вытянутые ветром в одну сторону. Слабо освещённые отблеском пожара, они казались тёплыми. Горошко глянул на пехотинца и при этом смутном свете увидел его томящиеся глаза. И хотя пехотинцу было порядком за сорок, девятнадцатилетний Ваня почувствовал вдруг ответственность за этого человека, словно был старше его.
— Пойдём, — сказал он, встав с земли, и поправил на плече автомат. И они пошли под уклон, скользя сапогами, хватаясь за стебли кукурузы, чтоб не упасть. Низкое зимнее небо было багрово освещено с земли, на которой шёл бой. По временам за бугром вспыхивало ярче, кукуруза наполнялась множеством тревожно шевелящихся тeней, и грохот раздавался позади.
— Пойдём, пойдём уж, — торопил пехотинец, полагая, что они удаляются от боя, а на самом деле вслед за Горошко шёл на батарею, в самый что ни на есть бой. Но если бы даже узнал он, куда идёт, вряд ли бы он решился отстать от Горошко: одному eму сейчас было ещё страшной. Они подходили уже к садам, и там вовсе близко было до батареи, когда чуткое ухо разведчика среди звуков боя отличило с наветренной стороны негромкие голоса и приглушённое рокотание мотора, работавшего на малых оборотах.
— Пойдём, чего тебе тут интересного? — видя, что Горошко опять останавливается, испугался пехотинец. Но тот скинул с плечи автомат и на мягких ногах неслышно перебежал к кустам, присел и увидел, как с бугра, хорошо заметный на озарённом небе, спускается тёмный танк. Вокруг него суетились чёрные фигуры людей. «Немцы!» Пока батарея вела бой, они неслышно выходили ей в тыл. На гребне показалась ещё пушка, задранная в небо, и блеснули гусеницы второго танка, переваливавшего бугор. Горошко схватил пехотинца за отвороты шинели, притянул к себе, заговорил, дыша в лицо ему:
— Слушай меня. Вспышки видишь? Это наша батарея стреляет. Они там ведут бой, а тут им танки с тыла заходят. Понял? Тише, говорю! Понял, что получается? Беги на батарею, скажи, а я пока задержу их. Беги все садами. Потом овражек будет, он тебя и выведет на батарею. Он говорил это и изредка встряхивал пехотинца, чтоб тот лучше понимал. Как только отпустил его, тот зашептал жарким, захлёбывающимся шёпотом:
— Бежим вместе. Вместе мы скоро! Их вон сколько, что ты против них можешь? Бежим, милый человек.
— Ты пойдёшь или нет? — спросил Горошко и вскинул автомат.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
— Грудь куриная, а не летаешь. Так, может, ты несёшься? И все засмеялись. «Все же весёлый мы народ, — подумал Беличенко. — Из тех, что сейчас смеются, после боя, может, и половины не останется. И знают они это, и все же шутка у нас не переводится. А если в душу к любому заглянуть, что он несёт в ней?..» Словно подтверждая eго мысли, тот же пожилой голос заговорил:
— А вот мне, ребята, через свой дом припало идти. Как посмотрел — до сих пор вижу. Хутор наш на горе стоит, место сухое, весёлое. Внизу речка. Весной, как садам цвести, не хвалясь скажу, лучше нашего места не видел… Вот так он одной улицей прошёл — нет улицы. А по другой не успел факельщиков пустить, тут наши его нажали. Так на той улице все деревья целые, все листочки на них зеленые. Поглядел я, как мои четверо у соседей жмутся, да и пошёл дальше войну догонять. Что сделаешь? А я плотник, я хороший могу дом поставить… Как они там без меня справляются?
— Что дом! — перебил пехотинец с «куриной» грудью. — Это все отец перед войной копил, все старался, хотел новый дом поставить. Пока строили, так он вокруг все похаживает до подкладывает, с плотниками говорит уважительно, чтоб не обиделись. Отец хозяин был. Поставили, первый раз печь затопили, сели завтракать. Отец, как полагается, поллитровку на стол. «Ну, говорит, дом поставили, теперь будем жить». И только он это сказал, девчонка наша вбегает с улицы: «Батя, война!» Было это двадцать второго июня, а ещё июль не кончился, мать уже на него похоронную получила. Мне лично домов не жалко, мне только людей жаль. Ветер явственно донёс рокот танковых моторов, и солдаты некоторое время прислушивались. Из темноты по двое, по одному стали выбегать пехотинцы. Некоторые на бегу оглядывались, стреляли куда-то назад и вверх и бежали дальше, минуя батарею.
— Что делают, что делают, сволочи! — наблюдая за пехотинцами, с гневом и презрением повторял Никонов. Солдаты уже не разговаривали, а стоя смотрели на отступавшую пехоту. Слева, из-за садов, осветив их короткими вспышками, ударила миномётная батарея, и четыре огненных разрыва встали впереди. Миномётчики повторили залп, ещё и ещё. Оттого, что бойцы у пушек ничего не делали, а только ждали, тревога, возникшая при виде отступавшей пехоты, усилилась. Телефонист, до сих пор сидевший спокойно, стал вызывать командира батальона.
— «Каспия»! «Каспия»! — повторял он все более, встревоженным голосом. Ему страшно было идти под разрывы, откуда бежали пехотинцы, и все своё желание жить он вкладывал в это «Каспия». Но Беличенко глянул на него, и связист строго сказал напарнику:
— Посиди-ка, я сбегаю. И, взяв катушку в одну руку, побежал по проводу, тяжело топая сапогами, носки которых он ставил вовнутрь. Тоня видела, как Беличенко поглядывает на часы, уже несколько раз он оборачивался, будто ища кого-то, и, тотчас же забыв, начинал опять смотреть на поле впереди орудий. Брови сдвинуты, глубокая поперечная морщина разделила их, рот отвердел, и все лицо жёсткое, неприязненное. Господи, если бы он понимал, какой он родной сейчас.
— Ты что? — спросил Беличенко, заметив её рядом и глянув на неё рассеянными глазами. Вдруг далеко впереди вспыхнуло, огонь взлетел по соломе вверх и исчез. На горящем снегу стояла скирда, белый дым густо валил от неё. Опять пыхнуло, и опять дым задушил огонь. Но вот пламя дохнуло из середины, охватило скирду, и лица бойцов на батарее смутно осветились. Это Горошко подал о себе весть. Отовсюду к горящей скирде потянулись трассы пуль. И несколько групп пехотинцев, попавших в свет, пригибаясь, шарахнулись в стороны, стреляя назад. Из темноты, сбоку, будто огненный глаз засверкал. Веер светящихся огненных нуль рассеялся над головами бегущих, и все услышали грубый стук танкового пулемёта.
— Танки! — оборачиваясь, закричал наводчик, мгновенно побледнев, одни тёмные глаза остались на лице. С внезапно вскипевшей злобой Беличенко оттолкнул его.
— На танки не глядят, их бьют! Вспыхнула другая скирда, и стал виден танк, озарённый сбоку. Он шёл стороной, длинная пушка его, красная от пламени, покачивалась. И ещё несколько танков показалось на свет, гусеницы их кроваво блестели. Впереди падали и догорали на снегу ракеты. Беличенко выбрал первый. Неотрывно следя в панораму, наводил орудие. Воротник гимнастёрки давил горло. Расстегнул его, всей потной шеей ощутив холод и ветер. Стало легче дышать. От напряжения глаз заливало слезой. Беличенко отёр его, поглядел на тёмное, давая глазам успокоиться, и, когда вновь глянул в панораму, танк наползал на перекрестие. Он взял небольшое упреждение и выстрелил. Рявкнуло, оглушило орудие. Открыли замок, н тёплый пар, пахнущий порохом, пронесло мимо лица.
— Снаряд! — крикнул Беличенко. Окутавшись бензиновым дымом, взрычав так, что здесь было слышно, танк развернулся на орудие, стреляя из пушки. Беличенко стоял уже без шинели, без пояса, в одной расстёгнутой гимнастёрке и кубанке на потной голове. Крепко расставив ноги, прижавшись бровью к глазку панорамы, целился. Вдруг все закричали, раздался взрыв, и снег перед танком осветился. Но Беличенко не успел ничего понять: в этот момент он выстрелил. Весь подавшись вперёд, душевным усилием помогая снаряду лететь, он увидел, как сверкнуло и взвихрённый снег накрыл танк. Когда облако осело, танк стоял совершенно целый, только башня покривилась. Беличенко разогнулся. На поле горели ещё два танка, и множество копён, прежде не видных, выступили теперь на свет. Ещё вставали запоздалые разрывы, но ни танков, ни пехоты немецкой не было. И пелена страшного напряжения упала с глаз. Беличенко вытер лоб кубанкой, снова надел её:
— Дайте закурить. Он наклонился над солдатскими ладонями, пахнущими от снарядов железом и порохом, — в них бился зажатый огонёк — и радостной была первая затяжка. А вокруг, светя папиросками, солдаты громкими голосами рассказывали подробности боя. Беличенко слушал с недоверчивой улыбкой: он ничего этого не видел. Он этот раз был за наводчика и из всего боя видел танк в стекле панорамы. Опершись спиной о щит орудия, который во многих местах был пробит крупными осколками, он стоял горячий, в распоясанной гимнастёрке, точно хорошо поработавший плотник. Но чья-то рука уже застёгивала пуговицы у него на груди. Конечно же, это Тоня. Кроме пуль, танков, снарядов и мин, оказывается, есть на фронте и такая опасность: простудиться. Он сверху смотрел на её подымавшуюся от пуговицы к пуговице руку. А Тоня, пользуясь моментом, накидывает ему на плечи шинель.
— Ты потный, остынешь. — Смотрит повязку. — У тебя кровь на бинтах, — говорит она. В самом дело, кровь. И он начинает чувствовать, как болит рука. Он берет у телефониста трубку и вызывает Назарова. До второго орудия метров сто пятьдесят, так что голос слышно и в трубку, и простым ухом.
— Назаров? Живой? Хорошо стрелял… За танк спасибо. Нe ты подбил?.. А кто? И Тоня, и батарейцы смотрят на Беличенко и ждут. Им тоже интересно знать, кто подбил второй танк. Но комбат сузившимися глазами глядит поверх голов и вдруг кричит яростно:
— Танки слева! По танкам слева прямой наводкой… Пехотинец бежал, согнувшись, метя по снегу полами шинели, сильно припадая на левую ногу. Лицо смято страхом, глаза одичалые.
— Стой! — крикнул Горошко. Пехотинец обернулся, выстрелил назад куда-то и побежал дальше. Горошко дал над его головой очередь.
— Стой! Пехотинец как бежал — присел, увидев Горошко, охотно спрыгнул к нему в окоп. Сел на землю, озираясь.
— Куда бежал?
— Все бегут… При свете горящей скирды Горошко разглядел его. Солдат был смирного вида. Глубоко насунутая ушанка примяла уши, они покорно торчали вниз лицо небритое, глаза томящиеся, светлые.
— Как то есть все бегут? — продолжал сурово допрашивать Горошко, поскольку дальше собирался попросить закурить. — Я вот не бегу.
— А ты что же делаешь здесь? — робко спросил пехотинец.
— Наблюдаю. — И Горошко широко показал рукой. На пехотинца это произвело сильное впечатление. Раз среди такого страха и грома человек сидит, приставленный к делу, значит, знает. И даже само место, где он сидел, показалось надёжным. Он охотно подчинился.
— Закурить есть? — спросил Горошко.
— А увидит.
— Кто?
— Да он.
— Разуй глаза. Где он? Нет, ты выгляни, выгляни. Но пехотинец не выглянул. Он и так насмотрелся достаточно, век бы всего этого нe видеть.
— Милый человек! — сказал он с чувством, радуясь внезапно обретённой безопасности. — Мы же все пуганые, стреляные. Одно слово: пехота… Комбат кричит: «Пропускай танки над собой!» Артюхов, сосед мой, высунулся из окопа с гранатой — тут его танк и срубил пулемётом. Я уж сжался, сижу. Как его не пропустишь? Господи, ведь этак один раз испытаешь, другой раз не захочется. Как он надо мной пронёсся, как опахнул жаром. И в робких глазах его опять плеснулся пережитый ужас.
— Вот ведь как ты немца боишься, — сказал Горошко. — А он, между прочим, сам тебя боится. Пехотинец принял это, как вроде бы посмеялись над ним. Он ничего не ответил.
— Ладно уж, кури, — разрешил Горошко, возвращая кисет. — Я тебя, можно сказать, ради табака и остановил. Вижу, солдат шибко бежит и не в себе как будто, ну, думаю, этот не успел табачок свой искурить. Горошко щёлкнул зажигалкой, поднёс огонёк пехотинцу и следом за ним прикурил сам. Они сидели в одном окопе, два солдата. Тревожное, озарённое небо было над ними, и воздух вздрагивал от мощных толчков. Горошко несколько раз затянулся и выглянул пехотинец остался сидеть, как сидел, во всем охотно положившись на него, поскольку на себя самого не полагался. Отсюда бой был виден иначе, чем с батареи. Метрах в пятидесяти от окопа жарко горела скирда соломы. За ней по самому краю поля мчались три низких танка, точно три дымовые завесы, оставляя за собой взвихрённый снег, освещавшийся пламенем. А навстречу им длинными молниями попыхивали залпы орудий. Собственно, Горошко мог бы уже возвращаться: стога он поджёг. Hо, обученный действовать в одиночку, надеяться главным образом на себя и на свой автомат, он не очень смущался, что вокруг уже не было наших. Поглядывая с интересом на появившиеся в пламени пожара каски немецкой цепи, он рассчитывал, что уйти успеет. Подпустив немцев поближе, он дал по ним очередь.
— Что ж ты? Кaк же ты проглядел, а? Отражать теперь надо, — вскочив, в растерянности говорил пехотинец, суетясь и забывая про свой автомат.
— Стреляй! — крикнул Горошко. Лицо его дрожало вместе с прижатым к щеке прикладом, один глаз при свете пламени блестел зло и весело. — Стреляй, говорю! Вот тут, за их спинами, словно несколько паровозов сразу стали выпускать пары, «катюша» дала залп через город. Воздух над головами наполнился шумом: это, набирая высоту, неслись огненные кометы. Пехотинец упал, но Горошко, сразу сообразив, дёрнул его:
— Бежим! Под прикрытием залпа они выскочили из окопа, перебежали освещённое место и уже в кукурузе упали. Когда оглянулись назад, в стороне немцев возник город из огня и клубящегося над ним раскалённого дыма. Потом земля, на которой они лежали, задрожала, как живая, и грохотанием наполнился воздух. Горошко глядел на все это азартными глазами и откусывал зажатый в кулаке снег.
— Господи, идём, что тут смотреть, — тянул его пехотинец. — Небо вон и то все в огне. Идём, пока живые. Огненный город погас так же мгновенно, как и возник. Только белый дым, разрастаясь, подымался в небо.
— Ты сколько воюешь? — спросил Горошко и опять откусил снег крепкими зубами. Ему было жарко, снег таял от его горячей руки.
— Месяц воюю. Месяц целый без отдыха, — пожаловался пехотинец, беспокойно оглядываясь. Над ними шелестели мёртвые листья кукурузы, все вытянутые ветром в одну сторону. Слабо освещённые отблеском пожара, они казались тёплыми. Горошко глянул на пехотинца и при этом смутном свете увидел его томящиеся глаза. И хотя пехотинцу было порядком за сорок, девятнадцатилетний Ваня почувствовал вдруг ответственность за этого человека, словно был старше его.
— Пойдём, — сказал он, встав с земли, и поправил на плече автомат. И они пошли под уклон, скользя сапогами, хватаясь за стебли кукурузы, чтоб не упасть. Низкое зимнее небо было багрово освещено с земли, на которой шёл бой. По временам за бугром вспыхивало ярче, кукуруза наполнялась множеством тревожно шевелящихся тeней, и грохот раздавался позади.
— Пойдём, пойдём уж, — торопил пехотинец, полагая, что они удаляются от боя, а на самом деле вслед за Горошко шёл на батарею, в самый что ни на есть бой. Но если бы даже узнал он, куда идёт, вряд ли бы он решился отстать от Горошко: одному eму сейчас было ещё страшной. Они подходили уже к садам, и там вовсе близко было до батареи, когда чуткое ухо разведчика среди звуков боя отличило с наветренной стороны негромкие голоса и приглушённое рокотание мотора, работавшего на малых оборотах.
— Пойдём, чего тебе тут интересного? — видя, что Горошко опять останавливается, испугался пехотинец. Но тот скинул с плечи автомат и на мягких ногах неслышно перебежал к кустам, присел и увидел, как с бугра, хорошо заметный на озарённом небе, спускается тёмный танк. Вокруг него суетились чёрные фигуры людей. «Немцы!» Пока батарея вела бой, они неслышно выходили ей в тыл. На гребне показалась ещё пушка, задранная в небо, и блеснули гусеницы второго танка, переваливавшего бугор. Горошко схватил пехотинца за отвороты шинели, притянул к себе, заговорил, дыша в лицо ему:
— Слушай меня. Вспышки видишь? Это наша батарея стреляет. Они там ведут бой, а тут им танки с тыла заходят. Понял? Тише, говорю! Понял, что получается? Беги на батарею, скажи, а я пока задержу их. Беги все садами. Потом овражек будет, он тебя и выведет на батарею. Он говорил это и изредка встряхивал пехотинца, чтоб тот лучше понимал. Как только отпустил его, тот зашептал жарким, захлёбывающимся шёпотом:
— Бежим вместе. Вместе мы скоро! Их вон сколько, что ты против них можешь? Бежим, милый человек.
— Ты пойдёшь или нет? — спросил Горошко и вскинул автомат.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18