Положительные эмоции Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Рассказы – 0

«Алхан-Юрт»: Яуза; Москва; 2006
ISBN 5-87849-190-7
Аркадий Бабченко
Аргун
Четвертый день батальон стоит в Аргуне на консервном заводе. Это лучшее из всех мест нашей дислокации. По периметру завод обнесен забором. Два АГСа (автоматических гранатомета станковых) мы поставили в административном корпусе, еще два — на крышу мясного цеха и затащили пулемет на второй этаж проходной. Таким образом мы контролируем все пространство вокруг и чувствуем себя в относительной безопасности.
Мы отдыхаем.
Наступил апрель, солнце припекает уже весьма чувствительно. Пинча обрезал кальсоны по колено и щеголяет в этих самодельных шортах, словно отпускник на пляже. Из одежды на нем больше ничего нет, если не считать растоптанных кирзачей с раструбами огромными, словно паровозная труба, в которых его тощие, изъеденные язвами ноги бултыхаются, как ложки в стаканах.
Мы следуем его примеру и всем взводом делаем шорты. Это не дань моде или желание расслабиться — шорты для нас столь же важны, как бинты или стрептоцид. Ясно, в них намного лучше, чем в заскорузлых от грязи, пота и гноя штанах. Но дело не в этом. При стрептодермии солнце — первое лекарство, и язвы, которые в горах не заживали месяцами, сейчас затягиваются за пару дней. Сутками напролет мы валяемся на траве и загораем, подставляя дырявые шкуры теплу.
На нашем участке тихо. Начальство нас не трогает; мы отсыпаемся и отъедаемся. Кроме того, вчера нам устроили баню с заменой белья. Теперь два-три дня вши не будут беспокоить, это отрадно.
— Спорим на пять сигарет, я затушу об пятку бычок, — говорит Фикса.
— Нашел, чем удивить, — отвечаю я, — такой фокус я и сам могу проделать, да к тому же всего за две сигареты.
Кожа у меня на ступнях давно уже стала дубовой, как у носорога. Однажды я на спор вогнал себе в пятку иголку, и она вошла больше чем на сантиметр, прежде чем я почувствовал боль.
— Знаешь, пожалуй, начальство поступает слишком расточительно, отправляя погибших на родину, — продолжает Фикса. — Куда как рачительней было бы использовать нас и после смерти. Солдатские шкуры пустить на портупеи. А из пяток одного взвода можно настругать неплохой бронежилет.
— Угу. Из тех, кто погиб на сопке, как раз получилось бы несколько штук. Скажи об этом зампотылу, может, он даст тебе отпуск за рационализацию.
— Нет, зампотылу нельзя. А то он продаст идею нохчам и начнет приторговывать трупами, — говорит Фикса, при этом на его лице не появляется и тени улыбки.
На траве лежат две сигнальные ракеты. Мы собираемся обменять их на анашу. В этом углу забора есть небольшая щель, и здесь уже образовался рынок. По ту сторону весь день сидят чеченята, с нашей стороны подходят солдаты, предлагают свой товар — тушенку, соляру, камуфляж. Полчаса назад батальонный повар пропихнул в щель коробку с маслом. Фикса предложил набить ему морду, но не хотелось вставать.
С нас в качестве аванса чеченята уже стрясли три сигналки. Теперь мы ждем, когда они принесут обещанный коробок шмали, чтобы обменять его на оставшиеся две.
Нас угощают мясом. Пехота застрелила сторожевую собаку, сейчас они жарят ее на костре. У Фиксы оказались земляки в этом взводе, и нам перепало по два ребра. Все-таки землячество — великая вещь. Только вдали от дома понимаешь, насколько важен тебе человек, который в детстве ходил по тем же улицам и дышал тем же воздухом, что и ты. Вы могли никогда не видеться с ним раньше и вряд ли увидитесь потом, но сейчас вы — братья, и каждый пожертвует для другого всем.
Мы жуем жесткое мясо, горький жир стекает по нашим пальцам. Вкусно.
— Сейчас бы лучку еще, — говорит Фикса. — Я мясо с зеленью люблю. А больше всего люблю свинину, жаренную с картошкой и луком. У меня жена знает в этом толк. Шкварки она жарит до тех пор, пока они не загнутся краями кверху, иначе сало получается тушеным и невкусным. А вот когда весь жир уже шкворчит на сковороде, она кладет мелко порезанную картошечку, поджаривает с одной стороны, и когда первый раз мешает, то солит и добавляет лук. Лук надо обязательно после картошки кидать, а то подгорит. И вот когда…
— Заткнись, Фикса, — перебиваю я его. Мне вдруг ужасно захотелось картошки с салом, и слушать эти гастрономические откровения я больше не могу. — Здесь нет свиней, они мусульмане и сала не едят.
— Это ты точно заметил, свинью здесь днем с огнем не сыщешь. Нерусь поганая. Откуда у них сало, если они даже подтираться по-человечески не умеют.
Наши солдаты почему-то особенно сильно ненавидят чехов именно за то, что они подмываются. В каждом доме есть специальные такие кувшинчики серебристого металла с длинными носиками, расписанные арабской вязью. Парни поначалу никак не могли сообразить, для чего они предназначены, и заваривали в них чай. Когда им рассказали, они взбесились. Теперь, занимая дом, мы первым делом выпихиваем из него сапогами или выносим на палочках эти кувшины. Нам плевать на веру, что Аллах, что Иисус — нам все едино, мы воспитаны и выращены безбожниками, но именно эти кувшины олицетворяют для нас разницу наших культур. Замполиты могли бы выдавать их перед боем для поднятия боевого духа.
— У меня двоюродный брат в Таджикистане служил, так таджики вообще для этого дела голыши используют, — говорю я, обгладывая ребра.
— Ну и как там, в Таджикии? Поди, лучше, чем здесь? Чего брат-то рассказывает?
— Не знаю, — говорю я. — Он погиб.
Брат погиб, когда ему оставалось два месяца до дембеля. Он сам вызвался в тот рейд на границу. Дозор сформировали из только что призванного молодняка, они еще ничего не умели, и брат вызвался идти вместо молодого. Он был пулеметчиком и, когда начался бой, прикрывал отход группы. Снайпер положил пулю ему прямо в висок. Такое ранение называется у нас “розочка”. Когда пуля попадает с близкого расстояния в голову, то череп раскрывается, словно розочка, и его уже не собрать. Брата так и хоронили с перевязанной головой, иначе она развалилась бы прямо в гробу.
— Да, блин… — говорит Фикса. — Это все одна война, вот что я тебе скажу. И знаешь, что еще? Чечня — это цветочки. Большая война еще впереди, вот увидишь.
— Ты так думаешь?
— Да. Я так думаю. И еще я думаю, что выживу на этой войне.
— Я тоже. Может быть, именно потому, что погиб брат, я верю, что выживу. Двум Бабченко на одной войне не умирать.
Мы доедаем ребра. У нас в руках остается сантиметров по пять твердой кости, которую уже не могут разгрызть наши зубы. Огрызки мы засовываем за щеку, как карамельки, и, лежа на спине, высасываем из них остатки жира. Четверть часа кроме чавканья не издаем никаких звуков. Наконец и это удовольствие заканчивается, ребра пусты, высасывать больше нечего.
Фикса вытирает руки о кальсоны и достает из-за пояса блокнот и ручку, которые он специально прихватил с собой.
— Расскажи мне, где мы были, — просит он. — Я никак не могу запомнить названия этих сел.
— Записывай. Ты к нам присоединился в Гикаловском, да? Значит, пиши. Гикаловское, потом Халкилой, Саной, Асламбек, Шерипово, Шатой и… — я замолкаю, запинаюсь на этом слове, — и Шаро-Аргун.
— Да. Шаро-Аргун. Это я помню, — говорит Фикса. — Вешалка. Я нарисую напротив Шаро-Аргуна вешалку, — продолжает он и неумело рисует в блокноте виселицу. Его руки плохо управляются с ручкой, они больше привыкли к железу — до войны к строительному мастерку и лопате, здесь — к автомату и АГСу, и простейший рисунок получается у него коряво.
Я смотрю на виселицу и висящего на ней человечка. Шаро-Аргун. Мы оставили там двадцать человек… Игорь, Вазелин, очкастый взводный, Пашка…
Таких названий много здесь, в Чечне. Шали, Ведено, Дуба-Юрт… Это все имена смерти. В них есть что-то шаманское. Итум-Кале — мертвое слово. Странные названия, странные села. У нас ничего не осталось, кроме этих странных нерусских слов, и мы живем только в них, живем прошлым, и непонятное для других сочетание звуков для нас означает целую жизнь. Мы ориентируемся по названиям, как по карте. Бамут — это предгорье, зимние безуспешные штурмы, холод, мерзлая земля и кровавый ледяной наст. Самашки — горящие бэхи (боевые машины пехоты), жара, пыль и вздувшиеся трупы, которых навалили несколько сотен за три дня. Ачхой-Мартан, равнина. Мой первый в жизни обстрел, первые трассера, летящие в мою сторону, первый страх. Грозный. Да, конечно, Грозный. Муха, Кокшаров, Яковлев… Еще раньше — Кисель. Эта земля пропитана нашей кровью, нас пригнали сюда и убили и будут гнать еще долго и еще долго будут убивать.
— Тебе надо было бы нарисовать вместо вешалки задницу, — говорю я Фиксе. — Знаешь, если представить землю в форме задницы, то мы сейчас находимся в самой дырке.
Я закрываю глаза и ложусь на спину, закинув руки за голову. Солнце светит сквозь веки, мир становится оранжевым. Черт, не хочется об этом думать, не хочется вспоминать… Потом, потом… Сейчас все закончилось, сейчас мы живы… наши желудки набиты собачатиной, и нам плевать на все. Сейчас я могу лежать на солнце и не бояться выстрела в голову, и это такое счастье. Я помню лицо снайпера, который целился в меня в Гойтах. Мне почему-то не было тогда страшно.
Ладно, хватит. Нечего об этом думать. Потом, потом, все потом.
Солнце разморило нас, мы с Фиксой дремлем. Наверное, мы даже засыпаем на какое-то время — сложно сказать: слух во время сна остается таким же острым, как и при бодрствовании, и во сне мы так же реагируем на каждый звук. Птичий щебет, солдатские голоса, одиночный выстрел, тарахтение дырчика (бензогенератора). Это все не опасные звуки. Мы спим.
Дрыхнем до тех пор, пока солнце не скрывается за горизонтом. Становится прохладно. У меня ноет отмороженное в горах пузо, я встаю с земли и отливаю прямо себе под ноги. То же самое делает и Фикса. Струйки быстро иссякают, не принеся облегчения, в низу живота по-прежнему болит. Надо будет показаться фельдшеру.
Чеченята так и не появляются. Наши ракеты безвозмездно отправились в фонд помощи боевикам.
— Хреновые из нас коммерсанты, Фикса, — говорю я. — Надо было сначала шмаль от них получить, а потом расплачиваться. Пойдем, нас кинули.
— Надо было автоматы взять, вот что. Одного оставили бы здесь и держали под прицелом, пока другие за анашой бегали бы.
— Они все равно бы не пришли. Они же не дураки, понимают, что ничего мы им не сделаем. Ты же не расстреляешь пацана за “корабль” шмали?
— Конечно нет.
Мы идем вдоль забора назад, к нашей палатке. Под кирзачами хрустит битый кирпич, осколки. Когда-то здесь были бои, скорее всего в прошлую войну. С тех пор никто не работал на этом заводе, никто не отстраивал его. Эти разбитые здания использовались только для содержания рабов.
Я вдруг вспоминаю Димку Лебедева, мы с ним вместе возили гробы в Москве. Его бэтэр подорвался на мине, все отделение погибло сразу. Димка говорил, что видел, как по воздуху, словно ядро, летел его взводный и как взрывной волной ему отрывало руки и ноги. На землю упало только туловище в бронежилете. Димку очень сильно контузило тогда, и он провалялся на дороге почти сутки. Чехи, которые вышли из придорожной зеленки, не пристрелили его, посчитали мертвым. Он очухался ночью и тут же наткнулся на других боевиков, которые увезли его с собой в горы. Их держали в какой-то мазанке, семерых человек, все срочники. Били, резали пальцы и не давали есть. Хотели, чтобы они приняли ислам. Кто-то принял, кто-то, как Димка, отказался. Тогда его перестали кормить. Две недели он питался травой и червяками.
Каждый день пленных возили рыть оборонительные сооружения в горах, и в конце концов Димке удалось сбежать.
Его подобрал старый чечен и спрятал в своем доме. Димка жил в его семье как работник, ходил за скотиной, смотрел за хозяйством. Его не обижали, а когда Димка захотел домой, отвезли в Моздок. Везли ночью, в багажнике, чтобы не зарезали боевики. Он вернулся домой живым, переписывался со своим хозяином, тот даже гостил у него несколько раз. Димка его так и называл — хозяин; как раб. Плен остался в нем навсегда, у него были услужливые боящиеся глаза, и он всегда был готов закрыть голову руками и сесть на корточки, пряча живот и пах. Он разговаривал тихо и никогда не отвечал на обиду.
А потом из Чечни приехал племянник хозяина, избил Димкину мать, забрал сестру и увез ее с собой. За ее освобождение он требовал денег. Может, он держал ее здесь вот, в подвалах этих цехов, вместе с десятками других пленных, насиловал и резал пальцы…
— Скажи, — спрашивает меня вдруг Фикса, — а ты правда дострелил бы того раненого? Там, в горах, помнишь?
Мы останавливаемся. Фикса смотрит мне в глаза и ждет ответа.
Я знаю, почему это так важно для него. Он не спрашивает, но думает: “А меня, меня бы ты тоже дострелил?”
— Я не знаю, Фикса. Ты же помнишь, шел снег, мотолыги не могли пройти за ранеными, и он бы все равно умер. Только кричал бы… Вспомни, как он кричал... Я не знаю…
Мы смотрим друг на друга. Мне вдруг хочется обнять этого тощего, небритого мужика с выступающим кадыком и торчащими над голенищами сапог мослами. Никого бы я не расстрелял, Фикса, ты же знаешь, ты же все понял еще там, в горах, жизнь — слишком ценная штука, и мы дрались бы за нее до последнего, даже если бы этому парню вырвало все внутренности. У нас еще были бинты, промедол, и, может быть, утром его удалось бы эвакуировать. Ты же знаешь, мы бы сделали все, даже если бы точно знали, что он умрет.
Я хочу сказать все это Фиксе, но не успеваю. Внезапно раздается сильный взрыв. Облако дыма и пыли окутывает дорогу около проходной, как раз там, где стоят наши палатки.
Чехи! Они взорвали ворота!
Мы летим лицом в асфальт. На мгновение замираем, потом бросаемся к трансформаторной будке и залегаем около стены. Черт, автомата нету, идиот, я оставил его в палатке! Фикса тоже безоружный. Совсем расслабились, отпускнички хреновы!
Глаза Фиксы бегают, лицо бледное, нижняя челюсть отвалилась. Я выгляжу не лучше.
— Чё делать? Чё делать? — шепчет он мне в лицо.
— Ракеты, ракеты давай, — шепчу я в ответ. Мне чертовски страшно.
Фикса достает из-за голенища ракеты, одну протягивает мне.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я