https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/stoleshnitsy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Однако секретность - это "чревовещательная" область тайн, напряженных шепотов, оглядок на двери, углы и потолки, где все ограждено и скрыто, а в машине, к тому же, и не стоят на месте, и это, как всякая тайна или преднамеренное уединение, для стороннего глаза несет в себе нечто недоброе, настораживающее, что, естественно, порождает появление не очень честных, благовидных и уж совсем недостойных реакций и желаний - хочется, например, подслушать, узнать, подсмотреть, черт побери, и даже промелькнет мысль: а не позвонить ли в милицию, чтобы проверили документы, потому что явно замышляется что-то такое, о чем они - те, в машине - не могли даже говорить в обычных человеческих условиях, а уединились!
В нашем же случае, кроме самой машины, было все иное и совсем иное. Снаружи продолжал накрапывать мелкий весенний дождь, теплый ветер весело настаивал на своем трепетном порывистом желании - непременно разбудить природу, так долго дремавшую зимой, а машина, окончательно уверившись в доброте и честности своих пассажиров, плавно скользила по мокрому асфальту и легким, умиротворяющим шорохом шин как бы призывала все окружающее к тишине, чтобы не вспугнуть поселившихся в ней искренность и простоту. За окнами машины, радуя глаз, пробивался первый зеленый дым листвы. В Москве мы еще только ожидали его. Было рано, было еще слишком рано - не приспело время, и сознание, жадно поглощая это зеленое изобилие, не забывало напомнить, что по возвращении в Москву через месяц мы сможем также утолять голод в этом весеннем вздохе авитаминоза чувств нежности и цвета. Две тысячи километров к нам на восток до нашей Москвы тому порукой. Две весны кряду? Когда такое еще может быть? Все прекрасно, и я - отдыхаю!
И как страшно, что всего этого могло не быть - ни этих ухоженных, чистых, уютных домов, участков, ни этой бодрости трудового утра у всех, копающихся в поле и около дворовых построек, несмотря на накрапывающий дождь. Да просто-напросто меня самого могло не быть. И копались бы совсем-совсем иные, другие по своему настроению, самочувствию, жизни люди, а не этот славный, достойный народ. Как дурное ощущение, припомнились программные идеологические вывихи нацистов, их антигуманные, человеконенавистнические цели - постепенное уничтожение многих десятков миллионов славянских, да и не только славянских народов, с целью ослабить, подорвать навсегда их количественную мощь и сведение оставшихся до положения рабов.
Какое уродство, какая чудовищная гниль в сознании и действиях! Нет, такого не могло быть! Такое не должно было жить - вот уж действительно не имело права.
Рядом со мной в машине поместился один из польских товарищей, встречавших нас в аэропорту. Это все для того, чтобы я не скучал, и машина уносила нас вперед к Вроцлаву. Было приятно видеть где любовно уже запаханную, обработанную землю, где лишь аккуратно разбросанный навоз. Как редкую диковинку заметил быстро перебегающего дорогу длиннохвостого фазана, а несколько позже - совсем промокшего, какого-то несчастного на вид зайца, который некоторое время скакал в одном направлении с нашей машиной, потом вроде, сказав самому себе: "С чего вдруг мне развлекать его?", остановился, даже не взглянув в нашу сторону. Но он действительно был уж очень мокрый, как лягушка, и ему было явно не до меня.
Машина отсчитывала километр за километром, было хорошо, уютно, тихо и тепло. Соседом моим оказался прекрасный человек, и если был у него какой ясно выраженный недостаток, который можно было бы выявить за столь короткий отрезок времени, так это не то, что он страшно много курил, а то, что каждый раз, желая закурить, просил разрешения проделать это, несмотря на то, что я дымил вместе с ним. Вот только это меня несколько огорчало в нем. Однако в разговоре вскоре выявился второй и, надо полагать, последний его недостаток. Но недостаток этот был не его, а у него. Ему не доставало бензина для его личной маленькой машины, с чем он, впрочем, уже мужественно смирился и не без удовольствия и удивления для самого себя открыл наличие удобного общественного транспорта в Варшаве. Звали этого замечательного человека Ян. Вероятно, он один из тех добрых людей, которые даже не подозревают о своей доброте. Осознание подобными людьми этого редкого их дара вроде как бы и не обязательно, просто они бывают сами собой и другими быть не могут - и все тут!
Ощутив его душевную расположенность, на вопрос, впервые ли я в Варшаве (я понял, что со времен "Гамлета" меня здесь действительно забыли, что было приятным доказательством правоты моей жены - что здесь-то я в самом деле смогу отдохнуть и прийти в себя после сумасшествия с юбилеем), под ровный, легкий шум машины я вкратце поведал ему, что я бывал здесь и много раньше и даже прошел пешком с автоматом в руках по большей, как мне казалось тогда, части Польши во время войны.
- Позвольте, так вы что же - воевали? Сколько же вам тогда было?
- Немного, около двадцати. Я уже немолод, а сейчас, если и выгляжу не худо, то только благодаря тому, что в Москве перед вылетом тщательно побрился.
Он не то не понял мою остроту, не то не принял, а, серьезно посмотрев на меня, тихо продолжая оценивать что-то связанное со мною выговорил: "Ах вот оно что-о-о!?" И, конечно, тут же, показав мне на сигареты, - дескать, после такого не закурить просто невозможно - задымил. Я присоединился к нему, и нашего доброго, славного некурящего водителя, похожего на молодого, здорового Санчо Пансу, забил кашель, отчего машину нашу стало бросать, словно она шла по неровно вымощенной мостовой. Когда приступ никотинной астмы у водителя кончился и мы перестали колотить макушками в потолок машины, я без затей поведал Яну, что в конце 44-го года 165 гвардейская стрелковая дивизия, в составе которой я воевал, брала основательно укрепленный немцами город-крепость Седлец, что особых подробностей не помнится, кроме одной, пожалуй, страшной, как наваждение...
И в первый раз подумалось - почему именно этот случай так глубоко и больно продолжает ранить память и сердце? Не оттого ли, что все в нем выходило за пределы дозволенного даже войной, если вообще само состояние войны можно считать позволительным. Вот то, что оставила память о трагедии на подступах к крепости Седлец.
Город, должно быть, предполагали взять внезапно, налетев вихрем огромного кавалерийского соединения, и оно на исходе ночи в долгой веренице однообразных приглушенных звуков быстро мчавшихся лошадей стремительно проносилось мимо нас. В их безмолвной устремленности было что-то от страшного миража живого, закручивающегося вокруг тебя омута. Многие всадники были в черных плечистых бурках и в уходящей темноте виделись огромными доисторическими чудищами со сложенными крыльями. Лошади, казалось, чувствовали затаившегося впереди врага и неизбежность страшной встречи с ним, нервно широко раздувая ноздри, проносились мимо. Зарождающийся день скупо манил надеждой, но только неизвестность, лишь одна она, была внятной брезжущему, робкому утру. Важные, суровые конники и на лицах их, насколько можно было успеть различить, осела некая тайна. Ни единого слова, ни единого отдельно выделенного какого-нибудь звука. Такое живое устремление силы и воли я видел впервые и не знаю, в чем тут дело, но, глядя на уносящуюся великолепную пружину эту, ясно помню нехорошее почему-то ощущение жути, тоски. Их было много и, промчавшись неудержимой лавиной, они надолго оставили в придорожном воздухе запах едкого лошадиного пота и тепла. Не думаю, чтоб я был прозорливым ясновидцем и мне были открыты какие-то хоть малые тайны будущего. Совсем нет. Это ощущение настороженности было не только у меня. Здесь многое и разное соединилось в одно - относительно спокойная фронтовая ночь, как бы в отместку за кажущийся покой приводила за собой свежесть и загадку утра, в которое ускользало это живое воплощение силы, красоты и гармонии; близость противника, необычность воинов, затаенная скрытность их передвижения, тишина, приглушенность маневра.
Иное увидели мы днями позже. Сдвинутые на обочины дороги черные, обуглившиеся нагромождения людей и животных. Запекшиеся черные бурки. Застывшие всадники в исковерканных седлах с приваренными к сапогам стременами. Задранные головы лошадей с лопнувшими главами, на черно-маслянистых лицах воинов жестко торчали из-под лихо заломленных кубанок спаленные чубы волос... Как чудовищные экспонаты жестокости войны, немо вопия с обеих сторон дороги, они провожали нас, идущих вперед к жизни, победе, будущему. Было трудно дышать - запах паленой шерсти, сожженного мяса и сгоревшей нефти долго был нашим попутчиком. Засада фашистских огнеметчиков перед самыми стенами Седлеца сделала свое страшное дело.
Мой сосед от одной сигареты прикуривал новую и только время от времени, не перебивая меня, как бы выдыхая, тихо проговаривал: "Да-да, Иннокентий, дорогой, мы знаем, знаем!.." Никто никогда не смог бы со стороны и близко предположить о взволнованной насыщенности едущих в обычной с виду машине, и она легко уносила по широкой серой ленте дороги двух почти незнакомых, непохожих друг на друга, во многом просто разных, но теперь объединенных этим страшным воспоминанием, одним горем, одной болью людей.
Свободного времени у меня в Союзе не бывает, да я и не особенный охотник экскурсов в прошлое, как бы чрезмерно значимо, необычно оно не было для меня. Все время у меня забирает "сегодня", семья, работа, быт. Если вдруг выдастся свободный день - долго, недоверчиво, искоса встречаю его, предчувствую, что за эти, как с Луны свалившиеся, беззаботные часы отдыха уже завтра надо будет расплачиваться втридорога. А здесь пять-шесть часов свободного времени, за окном машины вставшая из руин, дружественная моей Родине Польша, первая пробивающаяся весенняя зелень и рой нахлынувшего прошлого, как высокая, светлая цена вздоха, света сегодняшнего утра, запаха дешевых сигарет, пульса рядом взволнованного доброго сердца и всего того чуда, что зовется ЖИЗНЬЮ! Прошлое - наши корни, трепетность наших душ, во встрече с ним наше Достоинство и надежды в будущее.
Вспомнились города Тлущь, Валоминек, Радзимин и то, как мы подошли к правобережной Варшаве - Праге. На другой стороне Вислы, где когда-то был город, кипела жизнь, где так щедро проявлялась природа высокой одухотворенности польского народа в музыке, поэзии, архитектуре, живописи, тогда было зловеще пусто, темные остовы домов с провалившимися глазницами окон, смущенные своей непривычной наготой, растерянные группы печных труб, истерзанная строгость костелов - все пронизывали ленивые сквозняки черного, медленно ползущего по этому огромному кладбищу города зловонного дыма. Туда пришел фашизм - там поселилась смерть.
Не помню, форсировали мы тогда Вислу или как-нибудь прошли ее мимо, стороной. Выдумывать не буду - не хочу. Однако же что-нибудь да осталось бы в памяти сердца от такого события, как форсирование Вислы, если б это происходило с нами, с нашим подразделением, в котором я был, а вот ведь совсем ничего. Надо полагать, "культурные слои" памяти не могут содержать в себе того, чего в них никогда не бывало, естественно, если быть правдивым и откровенным не только к прошлому, но и к самому себе, что порою бывает совсем не просто и не легко. Вот с Варшавой, вернее, с предместьем ее память связывает меня совершенно определенно: что это такое - местность, район ли Варшавы или лес, деревня, хутор, а может быть, по-польски это просто-напросто определенный участок берега Вислы, пляж какой-нибудь - в общем, не знаю, что бы это могло быть, однако память упрямо удерживает название: Непорент, и цепкость эта рождена, разумеется, не самим этим непонятным для меня словом или звукосочетанием, а ясным видением чистого, гладкого поля перед большим и красивым издали лесом и нас, бегущих густой цепью на недруга, засевшего в этом лесу. Злой по плотности и ожесточению артналет поумерил и охладил наше рвение - мы залегли. Идти дальше, когда все так пристреляно, было безрассудно, однако последовала команда, и, вскочив, мы что есть сил продолжили свой бег в сторону леса. Но бежало нас уже не то количество, что было до обстрела. Очередной шквал мин жестко и открыто говорил, что нам так и не удалось выйти из зоны обстрела и этими не скупящимися на мины парнями из рейха руководили с прямого, хорошо нас просматривающего наблюдательного пункта. Вынужденные прижаться к земле, мы распластались на ровной как блюдце местности, и не доползи я до воронки от ранее разорвавшейся мины, думаю, что эту шальную и не оправдавшую себя атаку вспоминал бы уже кто-нибудь другой. Но вот ведь какая недолга: наша столь нерассудочная настойчивость и непреклонность идти только вперед и никуда больше были, как это ни странно, довольно внятно поняты и оценены спрятавшимися в красе леса арийцами, и они, по-прежнему, разумеется, оставаясь представителями "высшей расы", почему-то сбежали.
Голос звучал неспешно, с паузами размышления, и воскресало то, что когда-то обожгло, оставив след в нервах, душе, осело, глубоко надсадив доверчивое чувство юношеского восприятия. Память, пробираясь через толщу времени и нагромождение событий послевоенных лет, была неторопливой, несуетной, и я уже чувствовал, предугадывал, куда выведет мое такое настроение, если я не остановлюсь! Двор и та польская, со зловещим на русское ухо, немецким названием Домирау (домирать, что ли?) деревня с нескончаемой тоскою ночи среди тел павших товарищей. Нахлынувшее было четко-ярким, даже тяжелым, словно не было никаких сорока лет мирной жизни, волнений ее будней, взлетов в работе, горьких, досадных падений, страшных событий в семье, болей, обычных неудач, даже провалов в работе, о которых у нас почему-то не любят говорить; горя, разочарований, но и встреч с удивительными людьми столь высокими, что, думая о них, легко совмещаю их простую человечность с обожествлением, хоть они и продолжают оставаться самыми простыми людьми; счастья, когда во всех висках стучит радостью вздоха, чуда жизни;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20


А-П

П-Я