https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/100x100/s-nizkim-poddonom/
Правда, это уже другая крайность...
Станьте на более выгодную позицию Анны и преподайте мне ее мироощущение в сложившейся ситуации — вот тогда я смогу в полной мере быть ответственным адвокатом своего подзащитного, который, право же, имел более опытного и мудрого поверенного — Льва Николаевича Толстого. Я приходил к этим мыслям рабочим порядком, все глубже и отчетливее понимая, почему он начал с нее. Даже по той же самой хрестоматии, в условиях тогдашней России, она была более закрепощена, и Толстой не мог не стать на защиту ее, не начать с нее. Женщина дает нам жизнь, растит наших детей, оберегает их, олицетворяет мир, любовь, родной дом...
Не любить и любить — состояния диаметрально противоположные. Не любят — и даже достоинства человека видятся его недостатками. Для меня очевидно: он — хороший человек, едва ли не всеобъемлющий, большой государственный муж с прогрессивными взглядами. Как можно поставить его в разряд желчных и недалеких? Он выше окружающих. Не каждому на роду написано быть открыто мягким и добрым. Есть натуры скрытные, но не менее благородные. Мне кажется, Толстой показывает, как человек даже в самых наихудших обстоятельствах может быть богом и должен быть им. Только тогда он человек. Правда, он и жесток, но и всепрощающ до самозабвения. Много ль из того, что на глупой голове красивые уши? Да, у него уши торчат вразлет. Но если бы все были на одно лицо и у всех были бы одинаковые уши, то еще, чего доброго, Анна, увидев у Каренина уши ничуть не хуже, чем у Вронского, да и у нее самой, просто не ушла бы, и вообще неизвестно, написал ли бы тогда Лев Николаевич Толстой свой роман. Эва до чего можно дойти-то. А все они, уши!
Иногда люди бегут как раз от того, что ищут. Ищут же обычно то, что любят, чего недостает. По этому недостающему мы и узнаем суть самого ищущего. Люди мелкие ищут комфорта, любой популярности, денег, люди крупные — самих себя. Нередки случаи, когда приходишь просветленным и очищенным к тому, что когда-то так безрассудно бросил. Время, время...
Я думаю об Александре Николаевиче Вертинском — человеке, исколесившем полсвета. Право же, для нас гораздо более важно, что он долго искал и нашел наконец путь на Родину, чем то, в чем когда-то заблуждался. Как это у него: «Много русского солнца и света будет в жизни дочурок моих. И что самое главное — это то, что Родина будет у них». Не-е-ет, он был не просто «солист Мосэстрады» — и это прекрасно знают даже те, кто не разделяет моего обожания. Впрочем, я их понимаю: у него ведь тоже были «каренинские уши». Если бы он мог участвовать в конкурсе на роль Каренина, то прошел бы вне конкурса. И я убежден, что не внешнее решило б такой исход выбора.
Он заставлял нас заново почувствовать красоту и величие русской речи, русского романса, русского духа. Преподать такое мог лишь человек, самозабвенно любящий. Сквозь мытарства и мишуру успеха на чужбине он свято пронес трепетность к своему Отечеству, душой и телом был с ним в годы военных испытаний. Он пел о Родине. Его песни нужны и сейчас. Его деятельность — поэта, актера, музыканта и гражданина — просится на экран, в документальный фильм «Александр Вертинский». Уж не говоря о том, что надо не знать, не любить язык наш, чтобы еще раз не пройтись по красотам и певучести его в исполнении этого большого художника. Наконец, нужно быть абсолютно бесхозяйственным, чтобы не сделать ни того ни другого. Время показало, что это наша забытая гордость.
Юбилей. Полвека. Я ждал его как праздника, как улыбки, как отдыха после длинной дороги, но в какие-то дни и забывал о нем за будничностью дел, забот, тревог. Юбилей, юбилей... Подстригали газоны, на балконах разбивали целые оранжереи, словно желая сохранить все это зеленое великолепие до ноября. Был случай, в магазине мне сказали: «Спасибо, приходите еще...» Служба безопасности городского движения разлиновала все мостовые под зебру, словно до этого автомобилистам разрешалось давить пешеходов, а теперь уж хватит! В театре приготовили хорошие, юбилейные спектакли, словно раньше можно было показывать плохие. Это естественно. Праздник ведь не будни. И огорчительно, что ты запросто говоришь другу по будням то, чего не скажешь в день рождения. Юбилей, юбилей... Веха зрелости, роста, новых пределов. Я волнуюсь и встречаю его, как и все мы... Вспоминаю: «Скажите, мастер, когда вы пишете свои картины, о чем вы думаете?» — «Я не думаю. Я волнуюсь...»
Никогда еще не было столь взволнованного времени, как теперь. Заставляют думать и участвовать в наших волнениях даже машины. Добрый, милый, но усталый трамвай уступает место самолетам — ракетам, соединяющим континенты. Ухарскую ямщицкую тройку сейчас показывают уже как достопримечательность взволнованного старого. Над кроватью моего сына висит фотография поверхности Луны, вырезанная из журнала. Дети почему-то все больше рисуют ракеты, неведомые, вздыбленные миры, и мы уже научились оттуда смотреть на нашу маленькую Землю. Земля отливает голубой позолотой, и от нее исходит такой покой, такая тишина, что хочется поскорее вернуться к себе домой, на Землю, и верить, что она не может быть иной. Если дети рисуют Землю мирной и доброй, манящей и ждущей, мы не вправе обмануть их надежд.
Так что, бишь, я хотел спросить-то тебя? Ах, да...
Кем же ты хочешь быть? Куда пойдешь учиться?
Мы не были бы зачарованными современниками искусства Майи Плисецкой, если б она долго думала, что ответить на этот вопрос. Наверное, она волновалась, и ее вело то увлечение, которому она отдавала время и свои хрупкие девичьи силы в школьном возрасте. Нам повезло, что ею это угадано. А может быть, кто-то, заметив ее неосознанное увлечение, не задавая ненужных вопросов, по-человечески и вовремя потревожился, позаботясь о ней?
...Он шел по пыльной дороге сорок первого года. Огромный и рыжий, смущенный, что ему поминутно приходилось менять ногу в строю. Человек, портрет которого я носил в медальоне Гамлета. Мой отец — Михаил Петрович Смоктунович. Человек добрых шалостей и игры, человек залихватского характера, ухарства и лихачества. Он вскормил меня, и тогда я провожал его в последний раз по кричащей, взволнованной дороге к эшелону, уходившему на фронт.
Мне не нужно было искать его в строю. Два метра удивительно сложенных мускулов, рыжая, по-мужски красивая голова виделись сразу. Я со страхом подумал: «Какая большая и неукротимая мишень!» Я бежал, меня трясло. Очевидно, почувствовав, он поймал меня взглядом и отрывисто бросил:
— Ты что?
— Ничего...
В горле пересохло. Он, изучающе помолчав, крикнул:
— Ты смотри!..
Он ушел, мой президент.
И я смотрю.
Я помню. Я смотрю...
Волнуется педагог музыки, в коридоре замер отец мальчика — того, который играет сейчас. Перед нами совершенно очевидное дарование, угаданное и уже направленное по нужному руслу. Мальчику четырнадцать лет. Что это такое? Откуда? И отвечаешь: мальчик, наверное, волнуется, потому что его увлечение легко растворяется в аккордах музыки. Он этого еще не осознает. У него лишь краснеют уши. И пусть краснеют. И пусть до поры не осознает. Пусть смело идет по дороге, куда послал его отец — морской капитан третьего ранга в отставке, который, может быть, идя в бой, волновался не так, как сейчас, посылая сына на этот экзамен. Стоит побледневший, подсознательно ощущающий ответственность момента мой Филипп. Потом шумно аплодирует мальчику, радуясь успеху своего друга и не так активно — девочке, которая играла удивительно проникновенно. Сын в таком возрасте, когда на девчонок смотрят свысока. Со временем это уйдет, уступив место гармонии — прекрасному зову природы — любви и нежности. Как бы хотелось, чтобы в добром мире земных тревог и забот не было места диссонансам. А пока пусть доверчиво идет сын по дороге неизведанного, по пути надежд, добрых юбилеев, свершений и всего светлого, что могут породить желания человека нашего времени, человека Руси.
Я буду смотреть. Буду помнить...
1967 г.
ЗАВЕРШАЯ ГОД
Один из прошедших декабрей, по-доброму завершая свой год, всеми событиями, делами и встречами, как бы говорил: «Дети, ну что вы суетитесь, мечетесь как неприкаянные? Это же не последний ваш декабрь, будут еще и март, и май — все еще впереди, все еще будет». И для тех, кто был близок с тем декабрем, понимал его — им было много легче забыть невзгоды уходящего года и не очень-то обольщаться простотой грядущего. Завершался большой год, и завершался достойно. И одно это в атмосфере предновогодней жизни вселяло покой и освобожденность от бремени чрезмерно громких надежд. Чего же загадывать, зачем скучно предрешать в сусальных новогодних пожеланиях дела, мысли и чувства — ведь все же будет, все впереди.
Было просто. Совсем не загадывалось ничего, не думалось о близком завтра, и поэтому бессмертие, должно быть, о котором ну напрочь не вспоминалось, было рядом, под боком, и при желании его, наверное, можно было бы потрогать, прикоснуться руками, не подозревая, однако, значимости минуты и того, к чему ты только что мог быть причастен. И уж совсем не ведая, что и сам ты становишься частичкой бытия вечного, непреходящего. Дело только за догадливостью, за сообразительностью. Но каждый уже однажды был запущен и проносился по своей крошечной орбите сутолоки и забот дня; не то очередь приобщиться к этой редкой возможности была бы куда большей, чем на выставку Тутанхамона или на мимолетное свидание с Моной Лизой, привезенной в Москву на две недели из Парижа.
Это уходил год, в который американцы вступили на поверхность Луны. Шаг был дерзким. Мир прильнул к телевизорам. Земля была возбуждена, у нее появилась соперница, принявшая землян.
Сев в ракету, трое полетели на Луну; оставшиеся же на Земле желали жизни им, здоровья там, в мертвом мире, лишенном даже сквозняков, и ждали их обратно.
Первый гордый полет Юрия Гагарина всегда и всеми воспринимался не только как подвиг советского народа, но и как общечеловеческий подвиг. Не было газет и журналов в мире без его портрета, где бы не сияла его улыбка. Он был «наш», простой, российский, скромный. Но событие было столь огромно, что его никак не вмещали никакие территориальные, ни социальные границы даже такой сверхкрупной державы, как Россия.
И вот теперь мне подумалось: на каком бы языке они, эти трое, ни говорили, им знакомы, понятны и близки слова: люблю, мир, дети, земля, мать, завтра, хлеб, весна, черемуха.
Не имея своего телевизора, я впился в него у друзей на соседней даче. Изображение хоть и не четкое, но захватывающее — это точно. Люди — на Луне! Взволнованный, бежал домой, делая большие прыжки, медленно, как бы зависая в незначительном притяжении Луны. Мою несколько необычную манеру двигаться по дачным дорожкам в тот день никто не принял ни за сумасбродство, ни за сумасшествие, хотя невольных свидетелей этого аттракциона было немало.
Время — бесстрастный блюститель лишь циклов, ритмов, как показалось, удовлетворенно отмечавшее, что дети этого его периода совсем недурны, и поэтому, может быть, их не следует баловать, впрочем, как и предыдущих, — продолжало свой мерный путь, жонглируя мирами в бескрайности вселенной.
Лето того года подарило мне несколько свободных от съемок дней. Не знаю я, что такое королевский подарок, никогда его не видел, хотя и бывал на ленче у принцессы Маргарет — родной сестры английской королевы, — быть может, то, что я был приглашен, и есть королевский подарок? Очень может быть. Но те дни, что удалось мне побывать на юге, — поистине подарок королевский, иначе не могу о них сказать. И, получив эту возможность, почувствовал, как колыхнулась, заворочалась дремавшая, должно быть, до того охота — жажда к паразитическому существованию. И с воплем «к морю, фруктам, солнцу и...» я полетел к отдыхающей на юге семье. Мне удалось достать путевки в Дом творчества литераторов.
Море! Наша Машка, перед тем как полететь на юг, вдруг соотнесла себя в пространстве: «У моря, наверное, я буду совсем маленькая?» Ей тогда было четыре с половиной года. Как она удивительно права! У моря все мы дети. Вернее, все мы, взрослые, становимся детьми. Вдруг появляется желание играть, барахтаться в воде — кто дальше заплывет, кто нырнет глубже, достанешь ли со дна ракушки и, наглотавшись солено-йодистой воды до глухоты, позаложив ушные перепонки, забыв о мудрости веков «труд создал человека», будешь прыгать на одной ноге, как девочка, играющая в «классы», чтобы вернуть, восстановить связь, прерванную с миром, и вылить из ушей морскую воду, согретую твоим теплом.
Вспоминаю более сложное время — война, наша часть после форсирования Вислы в районе Непорента (помню точно лишь название, а что это — лес, селение или просто местность — не знаю) прошла маршем многие десятки километров на северо-запад, затем круто повернула на восток, и командиры сказали, что через шесть-восемь дней, если мы будем двигаться все так же, как сейчас, мы увидим море. В это время, идя быстрым маршем, мы пленили многих — или пленяли, в общем брали в плен, пожалуй, так будет вернее, — немцев, каждый из которых серьезно и с тоской говорил: «Алес капут», «Гитлер капут», «Их бин коммунист, камраден». Все мы жили одним: близким концом войны, а теперь еще прибавилось какое-то праздничное и волшебное ощущение скорой встречи с морем. Это был март сорок пятого года. Два года чудовищной, изнурительной, изматывающей фронтовой жизни не смогли убить невероятного желания жить, радости весны, близкой победы... Должно быть, организм втянулся и привык, найдя вполне возможным жить и развиваться в окопах, в боях, в походах, сжиматься несколько, из окружения выходя, и радоваться любой минуте отдыха, и, спать ложась в окоп, благодарить судьбу за трудный день, что завершился жизнью и доброй темной ночью.
Какое счастье — мы побеждаем зло, фашизм. Мы будем жить. Мы дали людям жизнь. И мы спасли весь мир. Мы будем жить. Свободны будем мы. И так будет всегда. А там, за сопками, за тем горизонтом, будет море. Как выглядит оно? Всегдашняя загадка — почему оно так тянет к себе?
1 2 3 4 5 6 7
Станьте на более выгодную позицию Анны и преподайте мне ее мироощущение в сложившейся ситуации — вот тогда я смогу в полной мере быть ответственным адвокатом своего подзащитного, который, право же, имел более опытного и мудрого поверенного — Льва Николаевича Толстого. Я приходил к этим мыслям рабочим порядком, все глубже и отчетливее понимая, почему он начал с нее. Даже по той же самой хрестоматии, в условиях тогдашней России, она была более закрепощена, и Толстой не мог не стать на защиту ее, не начать с нее. Женщина дает нам жизнь, растит наших детей, оберегает их, олицетворяет мир, любовь, родной дом...
Не любить и любить — состояния диаметрально противоположные. Не любят — и даже достоинства человека видятся его недостатками. Для меня очевидно: он — хороший человек, едва ли не всеобъемлющий, большой государственный муж с прогрессивными взглядами. Как можно поставить его в разряд желчных и недалеких? Он выше окружающих. Не каждому на роду написано быть открыто мягким и добрым. Есть натуры скрытные, но не менее благородные. Мне кажется, Толстой показывает, как человек даже в самых наихудших обстоятельствах может быть богом и должен быть им. Только тогда он человек. Правда, он и жесток, но и всепрощающ до самозабвения. Много ль из того, что на глупой голове красивые уши? Да, у него уши торчат вразлет. Но если бы все были на одно лицо и у всех были бы одинаковые уши, то еще, чего доброго, Анна, увидев у Каренина уши ничуть не хуже, чем у Вронского, да и у нее самой, просто не ушла бы, и вообще неизвестно, написал ли бы тогда Лев Николаевич Толстой свой роман. Эва до чего можно дойти-то. А все они, уши!
Иногда люди бегут как раз от того, что ищут. Ищут же обычно то, что любят, чего недостает. По этому недостающему мы и узнаем суть самого ищущего. Люди мелкие ищут комфорта, любой популярности, денег, люди крупные — самих себя. Нередки случаи, когда приходишь просветленным и очищенным к тому, что когда-то так безрассудно бросил. Время, время...
Я думаю об Александре Николаевиче Вертинском — человеке, исколесившем полсвета. Право же, для нас гораздо более важно, что он долго искал и нашел наконец путь на Родину, чем то, в чем когда-то заблуждался. Как это у него: «Много русского солнца и света будет в жизни дочурок моих. И что самое главное — это то, что Родина будет у них». Не-е-ет, он был не просто «солист Мосэстрады» — и это прекрасно знают даже те, кто не разделяет моего обожания. Впрочем, я их понимаю: у него ведь тоже были «каренинские уши». Если бы он мог участвовать в конкурсе на роль Каренина, то прошел бы вне конкурса. И я убежден, что не внешнее решило б такой исход выбора.
Он заставлял нас заново почувствовать красоту и величие русской речи, русского романса, русского духа. Преподать такое мог лишь человек, самозабвенно любящий. Сквозь мытарства и мишуру успеха на чужбине он свято пронес трепетность к своему Отечеству, душой и телом был с ним в годы военных испытаний. Он пел о Родине. Его песни нужны и сейчас. Его деятельность — поэта, актера, музыканта и гражданина — просится на экран, в документальный фильм «Александр Вертинский». Уж не говоря о том, что надо не знать, не любить язык наш, чтобы еще раз не пройтись по красотам и певучести его в исполнении этого большого художника. Наконец, нужно быть абсолютно бесхозяйственным, чтобы не сделать ни того ни другого. Время показало, что это наша забытая гордость.
Юбилей. Полвека. Я ждал его как праздника, как улыбки, как отдыха после длинной дороги, но в какие-то дни и забывал о нем за будничностью дел, забот, тревог. Юбилей, юбилей... Подстригали газоны, на балконах разбивали целые оранжереи, словно желая сохранить все это зеленое великолепие до ноября. Был случай, в магазине мне сказали: «Спасибо, приходите еще...» Служба безопасности городского движения разлиновала все мостовые под зебру, словно до этого автомобилистам разрешалось давить пешеходов, а теперь уж хватит! В театре приготовили хорошие, юбилейные спектакли, словно раньше можно было показывать плохие. Это естественно. Праздник ведь не будни. И огорчительно, что ты запросто говоришь другу по будням то, чего не скажешь в день рождения. Юбилей, юбилей... Веха зрелости, роста, новых пределов. Я волнуюсь и встречаю его, как и все мы... Вспоминаю: «Скажите, мастер, когда вы пишете свои картины, о чем вы думаете?» — «Я не думаю. Я волнуюсь...»
Никогда еще не было столь взволнованного времени, как теперь. Заставляют думать и участвовать в наших волнениях даже машины. Добрый, милый, но усталый трамвай уступает место самолетам — ракетам, соединяющим континенты. Ухарскую ямщицкую тройку сейчас показывают уже как достопримечательность взволнованного старого. Над кроватью моего сына висит фотография поверхности Луны, вырезанная из журнала. Дети почему-то все больше рисуют ракеты, неведомые, вздыбленные миры, и мы уже научились оттуда смотреть на нашу маленькую Землю. Земля отливает голубой позолотой, и от нее исходит такой покой, такая тишина, что хочется поскорее вернуться к себе домой, на Землю, и верить, что она не может быть иной. Если дети рисуют Землю мирной и доброй, манящей и ждущей, мы не вправе обмануть их надежд.
Так что, бишь, я хотел спросить-то тебя? Ах, да...
Кем же ты хочешь быть? Куда пойдешь учиться?
Мы не были бы зачарованными современниками искусства Майи Плисецкой, если б она долго думала, что ответить на этот вопрос. Наверное, она волновалась, и ее вело то увлечение, которому она отдавала время и свои хрупкие девичьи силы в школьном возрасте. Нам повезло, что ею это угадано. А может быть, кто-то, заметив ее неосознанное увлечение, не задавая ненужных вопросов, по-человечески и вовремя потревожился, позаботясь о ней?
...Он шел по пыльной дороге сорок первого года. Огромный и рыжий, смущенный, что ему поминутно приходилось менять ногу в строю. Человек, портрет которого я носил в медальоне Гамлета. Мой отец — Михаил Петрович Смоктунович. Человек добрых шалостей и игры, человек залихватского характера, ухарства и лихачества. Он вскормил меня, и тогда я провожал его в последний раз по кричащей, взволнованной дороге к эшелону, уходившему на фронт.
Мне не нужно было искать его в строю. Два метра удивительно сложенных мускулов, рыжая, по-мужски красивая голова виделись сразу. Я со страхом подумал: «Какая большая и неукротимая мишень!» Я бежал, меня трясло. Очевидно, почувствовав, он поймал меня взглядом и отрывисто бросил:
— Ты что?
— Ничего...
В горле пересохло. Он, изучающе помолчав, крикнул:
— Ты смотри!..
Он ушел, мой президент.
И я смотрю.
Я помню. Я смотрю...
Волнуется педагог музыки, в коридоре замер отец мальчика — того, который играет сейчас. Перед нами совершенно очевидное дарование, угаданное и уже направленное по нужному руслу. Мальчику четырнадцать лет. Что это такое? Откуда? И отвечаешь: мальчик, наверное, волнуется, потому что его увлечение легко растворяется в аккордах музыки. Он этого еще не осознает. У него лишь краснеют уши. И пусть краснеют. И пусть до поры не осознает. Пусть смело идет по дороге, куда послал его отец — морской капитан третьего ранга в отставке, который, может быть, идя в бой, волновался не так, как сейчас, посылая сына на этот экзамен. Стоит побледневший, подсознательно ощущающий ответственность момента мой Филипп. Потом шумно аплодирует мальчику, радуясь успеху своего друга и не так активно — девочке, которая играла удивительно проникновенно. Сын в таком возрасте, когда на девчонок смотрят свысока. Со временем это уйдет, уступив место гармонии — прекрасному зову природы — любви и нежности. Как бы хотелось, чтобы в добром мире земных тревог и забот не было места диссонансам. А пока пусть доверчиво идет сын по дороге неизведанного, по пути надежд, добрых юбилеев, свершений и всего светлого, что могут породить желания человека нашего времени, человека Руси.
Я буду смотреть. Буду помнить...
1967 г.
ЗАВЕРШАЯ ГОД
Один из прошедших декабрей, по-доброму завершая свой год, всеми событиями, делами и встречами, как бы говорил: «Дети, ну что вы суетитесь, мечетесь как неприкаянные? Это же не последний ваш декабрь, будут еще и март, и май — все еще впереди, все еще будет». И для тех, кто был близок с тем декабрем, понимал его — им было много легче забыть невзгоды уходящего года и не очень-то обольщаться простотой грядущего. Завершался большой год, и завершался достойно. И одно это в атмосфере предновогодней жизни вселяло покой и освобожденность от бремени чрезмерно громких надежд. Чего же загадывать, зачем скучно предрешать в сусальных новогодних пожеланиях дела, мысли и чувства — ведь все же будет, все впереди.
Было просто. Совсем не загадывалось ничего, не думалось о близком завтра, и поэтому бессмертие, должно быть, о котором ну напрочь не вспоминалось, было рядом, под боком, и при желании его, наверное, можно было бы потрогать, прикоснуться руками, не подозревая, однако, значимости минуты и того, к чему ты только что мог быть причастен. И уж совсем не ведая, что и сам ты становишься частичкой бытия вечного, непреходящего. Дело только за догадливостью, за сообразительностью. Но каждый уже однажды был запущен и проносился по своей крошечной орбите сутолоки и забот дня; не то очередь приобщиться к этой редкой возможности была бы куда большей, чем на выставку Тутанхамона или на мимолетное свидание с Моной Лизой, привезенной в Москву на две недели из Парижа.
Это уходил год, в который американцы вступили на поверхность Луны. Шаг был дерзким. Мир прильнул к телевизорам. Земля была возбуждена, у нее появилась соперница, принявшая землян.
Сев в ракету, трое полетели на Луну; оставшиеся же на Земле желали жизни им, здоровья там, в мертвом мире, лишенном даже сквозняков, и ждали их обратно.
Первый гордый полет Юрия Гагарина всегда и всеми воспринимался не только как подвиг советского народа, но и как общечеловеческий подвиг. Не было газет и журналов в мире без его портрета, где бы не сияла его улыбка. Он был «наш», простой, российский, скромный. Но событие было столь огромно, что его никак не вмещали никакие территориальные, ни социальные границы даже такой сверхкрупной державы, как Россия.
И вот теперь мне подумалось: на каком бы языке они, эти трое, ни говорили, им знакомы, понятны и близки слова: люблю, мир, дети, земля, мать, завтра, хлеб, весна, черемуха.
Не имея своего телевизора, я впился в него у друзей на соседней даче. Изображение хоть и не четкое, но захватывающее — это точно. Люди — на Луне! Взволнованный, бежал домой, делая большие прыжки, медленно, как бы зависая в незначительном притяжении Луны. Мою несколько необычную манеру двигаться по дачным дорожкам в тот день никто не принял ни за сумасбродство, ни за сумасшествие, хотя невольных свидетелей этого аттракциона было немало.
Время — бесстрастный блюститель лишь циклов, ритмов, как показалось, удовлетворенно отмечавшее, что дети этого его периода совсем недурны, и поэтому, может быть, их не следует баловать, впрочем, как и предыдущих, — продолжало свой мерный путь, жонглируя мирами в бескрайности вселенной.
Лето того года подарило мне несколько свободных от съемок дней. Не знаю я, что такое королевский подарок, никогда его не видел, хотя и бывал на ленче у принцессы Маргарет — родной сестры английской королевы, — быть может, то, что я был приглашен, и есть королевский подарок? Очень может быть. Но те дни, что удалось мне побывать на юге, — поистине подарок королевский, иначе не могу о них сказать. И, получив эту возможность, почувствовал, как колыхнулась, заворочалась дремавшая, должно быть, до того охота — жажда к паразитическому существованию. И с воплем «к морю, фруктам, солнцу и...» я полетел к отдыхающей на юге семье. Мне удалось достать путевки в Дом творчества литераторов.
Море! Наша Машка, перед тем как полететь на юг, вдруг соотнесла себя в пространстве: «У моря, наверное, я буду совсем маленькая?» Ей тогда было четыре с половиной года. Как она удивительно права! У моря все мы дети. Вернее, все мы, взрослые, становимся детьми. Вдруг появляется желание играть, барахтаться в воде — кто дальше заплывет, кто нырнет глубже, достанешь ли со дна ракушки и, наглотавшись солено-йодистой воды до глухоты, позаложив ушные перепонки, забыв о мудрости веков «труд создал человека», будешь прыгать на одной ноге, как девочка, играющая в «классы», чтобы вернуть, восстановить связь, прерванную с миром, и вылить из ушей морскую воду, согретую твоим теплом.
Вспоминаю более сложное время — война, наша часть после форсирования Вислы в районе Непорента (помню точно лишь название, а что это — лес, селение или просто местность — не знаю) прошла маршем многие десятки километров на северо-запад, затем круто повернула на восток, и командиры сказали, что через шесть-восемь дней, если мы будем двигаться все так же, как сейчас, мы увидим море. В это время, идя быстрым маршем, мы пленили многих — или пленяли, в общем брали в плен, пожалуй, так будет вернее, — немцев, каждый из которых серьезно и с тоской говорил: «Алес капут», «Гитлер капут», «Их бин коммунист, камраден». Все мы жили одним: близким концом войны, а теперь еще прибавилось какое-то праздничное и волшебное ощущение скорой встречи с морем. Это был март сорок пятого года. Два года чудовищной, изнурительной, изматывающей фронтовой жизни не смогли убить невероятного желания жить, радости весны, близкой победы... Должно быть, организм втянулся и привык, найдя вполне возможным жить и развиваться в окопах, в боях, в походах, сжиматься несколько, из окружения выходя, и радоваться любой минуте отдыха, и, спать ложась в окоп, благодарить судьбу за трудный день, что завершился жизнью и доброй темной ночью.
Какое счастье — мы побеждаем зло, фашизм. Мы будем жить. Мы дали людям жизнь. И мы спасли весь мир. Мы будем жить. Свободны будем мы. И так будет всегда. А там, за сопками, за тем горизонтом, будет море. Как выглядит оно? Всегдашняя загадка — почему оно так тянет к себе?
1 2 3 4 5 6 7