https://wodolei.ru/catalog/mebel/navesnye_shkafy/
– Да вишь – на Варварском крестце, когда я к мастеру ходил учебы для, сидели монахи и завсе хмельные… иные дрались тамо.
– Да замолчи ты! – вскинулась мать. – Вот мне, за грехи, видно, уродилось детище.
– Зело пытливой ум! – сказал монах, мокрая его борода зашевелилась, и, растопыривая грязные персты, он продолжал: – Жено богобойная! Изрек младый истину… Сам великий государь писал к строителям и игумнам, а паче митрополитам, «что многие монахи, сидя на крестцах улиц, побираютца, меняют с себя чернецкое рухло на озям мужичий, едят скоромное, не разбирая дён, и по кабакам бражничают». Человек, жено, зело грешен, и ризы монашеские не укрывают греха, а споспешествуют ему… Един бог без греха… един, и силы бесплотные…
– Ну вот, отец Анкудим! Я малому в путь собрала суму, в суме той портки, рубаха и убрусец лик опрати… веду его чисто, и чистым он придет к обители. Да тебе вот рупь серебряной – Иисусу на свечку и иным угодникам о здравии нашем. Теперь же благослови, отче!
Монах покрестил матку двуперстно. Она Сеньку поцеловала и тоже покрестила, после креста сунула Сеньке за пазуху кису малую с деньгами.
Когда уходили, мать с крыльца кричала Анкудиму:.
– Будешь на Москве, отец, не ходи на подворье, там построй идет, гости к нам и о малом моем весть дай-й!
– Чую, жено! Да мы еще не борзо оставим град сей… – проворчал монах.
Вместо Дмитровской дороги монах пошел на Серпуховскую, а там на Коломенскую, потом стали они колесить без дорог, спали на постоялых да кое-где. Сеньке надоело, он спросил Анкудима:
– Старче, чего ты ищешь?
– Отрок! Ищу я спасения в забвении, не все, вишь, кабаки монашескому чину приличествуют.
– Так вот те кабак!
– Непристойный он, то царев кабак!
– Зри дале – може, вон тот?
– Не наш… Были, вишь, в одном месте да перешли… а по тем путям наши кабаки, должно, дошли, и вывели кабацкие головы, вот эво, то будто и наш!
Анкудим повернул круто с дороги к старинному дому, вросшему в землю.
– Этот, спаси, спасе, кажется, с приметой… – разговаривая, подошел к дому, постучал в ставень закрытого окна, воззвал громко: «Сыне божий, помилуй нас!»
– Идут – наш, не идут – не наш!
Сенька слышал далекие шаги, потом заскрипел замок в калитке ворот, над которыми ютилась облезлая, черная, с пестрым ликом икона.
– Аминь! Шествуй, отче, да пошто не один?
– Отрок сей – мой спутник к обители.
Они вошли во двор, потом спустились в подвал по гнилой лестнице.
– Эки хоромы древни, спаси тя, выбрал, Миколай! В прежнем месте было краше, – ворчал монах, волоча хромую ногу. – В кои веки на козле палач пересек кнутом жилу, маюсь… да еще неладной боярской сын погонял, извредил ступь, ты не спешно иди, мне тут незнакомо…
– Ништо, под ногой плотно! Из старого места целовальники выжили – бежал… да и то, в древних тепла боле, а свет тому пошто, хто зрит свет истинный?
– Праведник ты, спаси, спасе…
Узким, вонючим от ближней ямы захода коридором с тусклым светом фонаря прошли в сени, из сеней, нагибаясь в осевшей двери, в избу с лавками и русской курной печью.
В обширной избе с высоким, черным от курной печи потолком для хозяев прируб, там они вино курили, а под полом в ямах хоронили брагу и мед – мед держали на случай, если объявится такой питух, кто водки или браги пить не станет, тогда, как на кружечном дворе, отколупывали кусок меду, клали в ендову и разводили водкой.
При огне сальных огарков, еще плошки глиняной с жиром, дававшей вонючий свет, за длинным столом Сенька увидел троих питухов да двух женок. Одна – молодая, похожая на мастериху, румяная, другая – с желтым лицом и ртом поджатым, в морщинах.
Анкудим сел на скамью к питухам.
– Благословенна трапеза сия – мир вам!
– Кто ты, не зрю, да будь гостем! – прохрипел один питух, силясь, руками упершись в стол, поднять согнутые плечи и голову.
– Вкушаем – то мирны бываем! – сказал другой, плешатый, питух.
Третий, сутуловатый, широкоплечий, похожий ростом и туловом на него, Сеньку, молчал, только тряхнул темно-русыми кудрями. Анкудим как уселся, так и сказал хозяину громко:
– А ну, спаси, спасе, лейте нам в чары хмельного! Да чуй, хозяин хлебосольный, лей мед в одну чару, а водку в другу – мой отрок не вкушает горького…
– Подсластим, обыкнет! – мрачным голосом изрекла худая женка.
Молодая встала со скамьи, шатко подошла к Сеньке. Он, ошеломленный непривычным видом притона, стоял и не садился. Кабацкая женка накинула ему на шею руку, пахнущую чесноком и водкой, вползла на скамью рядом с монахом, хотела Сеньку посадить силой, но он мотнул головой, и вся скамья с питухами зашаталась.
– Тпрр-у! Экой конь… садись, молодший… базенькой. Сенька, подвинув ее, сел рядом с Анкудимом. Молодая женка хмельным голосом затянула:
Подарю тебе сережки зеньчужные
Да иные, золотые с перекрутинкою.
Другая мрачным голосом подхватила:
Дашка с парнем соглашалась,
Ночевать в гостях осталась!
Сенька все еще не оправился, притихнув, слушал песню. Молодая задорнее прежнего выпевала:
Ей немного тут спалоси,
Много виделоси!…
Опять с хриплым горловым присвистом пристала пожилая:
Милый с горенки во горенку похаживает,
Парень к Дашиной кроватке приворачивает…
Молодая, обхватив талию Сеньки, стараясь покрыть говор кругом, выкрикивала:
Шелковое одеялышко в ногах стоптал. Рубашонку мелкотравчату в клубок скатал…
– Эй, женки! Паси, сохрани – не надо похабного.
– А ты, чернечек, чуй дальше!
Тонка жердочка гнетца, не ломитца,
Со милым дружком живетца, не стошнится!
Дальше Сенька не слушал, подали на стол разведенный водкой мед. Из кувшина Анкудим налил две оловянные чашки.
– А ну, младый! Паси, богородице, хотел я горького, дали сладкого, приникни – горького в миру тьмы тем…
Сенька отодвинул свою чашку, его дома берегли от пьянства:
– Не обык!
Плешатый питух через стол крикнул:
– Ой старячище-каличище! Младый стал молодшим, аль не зришь? Перво дай ему, чтоб большим быть, испить табаку! – Обратясь к питуху с темными кудрями, прибавил осклабясь: – Эй, Тимошка, царев сын! Дай им рог.
Молчаливый питух сдвинул брови, ответил тихо:
– Чую и ведаю, плешатый бес, тебе раньше меня висеть на дыбе. «Слова государева» не долго ждать…
– Умолкаю – дай им рог!
Рог с табаком Тимошка разжег трутом, дал Анкудиму. Сенька видал, как тайно от матки Петруха с татем пили табак, ему давно хотелось того же.
– Може, спаси, сохрани, такое занятно? Я так не бажу оного и меду изопью… Кису, кою мать сунула тебе в дорогу, дай мне – за твой постой с хозяевами сочтемся, отдача – в монастыре, не сгинет за Анкудимом.
Сенька отдал монаху кису с деньгами, рог с табаком взял, сунул в рот. Рог бычий – на верхнем конце его дымилась трубка, в середине рога, когда Сенька тянул дым в себя, хлюпала вода. Он потянул раз и два… подождал и еще потянул столько же, закашлялся и сплюнул густую слюну:
– Горько!
– Паси, спасе! Да испей меду.
Сенька выпил чашку меду и снова уже охотнее начал тянуть табак. Анкудим налил ему еще меду.
– Житие наше слаще андельского, да вишь краток век человечий…
После тошнотворно горького табаку Сенька без просьбы охотно выпил свою чашку меду, а когда Анкудим наполнил чашку, он и третью выпил.
После выпитого меду стрелецкий сын почувствовал в грудн что-то большое, смелое и драчливое. Ему хотелось, чтоб женки играли песни, тогда и он пристанет, а если помешают им играть, так Сенька похватает из-за стола питухов и будет их бить головами в стену. Чтоб ему не сделать чего худого, Сенька съежился, подтянул под скамью ноги и крепко зажал рог с табаком в широкой ладони.
– Питух не мне – Анкудиму дал рог, пущай-ко отымет! Но кудрявый питух не подходил к Сеньке и рог обратно не просил.
Пьяная женка, рядом сидя, не унималась, тянула к себе и что-то не то наговаривала, не то напевала.
– Чего она виснет? А ну! – Сенька встал. Когда разогнул ноги, всунутые под скамью, то монах и женка свалились со скамьи, а кудреватый питух пересел на лавку. Он сказал, Сенька слышал:
– И молод, да ядрен!
Стрелецкий сын пошел в избу. На широких лавках лежали грязные бумажники, Сенька подошел, лег на лавку, уронив длинную руку с лавки на пол, не желая, разбил рог, черепки его тут же кинул, а липкое с ладони растер на груди.
– Эх, табак уж не можно пить?! – он это громко сказал и плюнул. Женки, обе пьяно ворочаясь над ним, тянули на пол. На полу к ночи раскладывали в ряд несколько бумажников. Как от мух, Сенька отмахнулся от женок.
– Ой, мерин! Молодая уговаривала его:
– Базенький! Для леготы ляжь, ляжь для леготы… скатишься с лавки…
Он перелег. Холодный бумажник на полу жег его, и чувствовал Сенька, как рядом подвалилась молодая женка, обняла, руки ее стали по нем шарить.
– Бес! Задушу – уйди!
Голос у него был не свой, женка отодвинулась. Сенька думал одно и то же:
«Анкудим – сатана! Замест монастыря эво куда утянул! Маткин рупь на свечи – пропил, кису из пазухи взял, деньги тож… куда дел?»
Сеньку не зашибло беспамятством, ему показалось только, что он слышит каждое слово и каждый шорох. Теперь Сенька прислушивался, зажмуря глаза, о чем говорят. Анкудим спорил с питухами:
– Патриарх Никон все чести для своей деет, паси, спасе, а ежели кой монастырь возлюбит, то и украшает… нече лихо сказать…
– Чужим красит…
– Спуста молвишь – чужим… Все, что на Руси, – свое, не чужое, спаси, сохрани…
– Да ты, чул я, чернец из Иверского?
– Иверского Богородицкого Святозерского монастыря… чо те?
– Мне зор застишь – хвалишь?
– Правду реку – спаси, спасе…
– Откеле Никон икону ту Иверскую уволок – с Афона горы?
– А и добро, что перевез! Списали икону, перевезли к нам… изукрасили лалами…
– А еще… пошто мощи митрополита Филиппа потревожил? Уволок из Зосимовой обители.
– Не место ему в Соловках… Святитель был он бояр Колычевых, на родину в Москву перевезли.
– Ладны вы, старцы Иверского! Многие вотчины загребли под себя – мужик от вас волком воет…
– Спаси, спасе-мужик везде воет, та и есте доля мужицкая… Мы зато всякого пригреваем не пытаючи… грамотеев ежели, так выше всего превозносим…
«Ишь, сатана, бес», – подумал Сенька. Питух не унимался.
– Чул, чул – разбойников укрываете!
– Спаси, сохрани – разбойник человеком был в миру, а нынче, я чай, на соляных варницах робит в Русе.
Сенька услыхал голос питуха Тимошки, кой дал ему рог с табаком:
– Впрям, чернец, у вас всем дают жилье?
– Дают и не пытают, хто таков, ежели работной, а пуще коли грамотной… Воевода не вяжется к нам… у нас свои суды-порядки, стрельцы свои и дети боярские тож.
– А патриарх бывает почасту?…
– Как же, как же, книги в монастыре печатают – назрит сам.
– Так, а ежели меня бы с собой взяли? Я грамотной…
– Нет, уж ты иди один… ждать долго, спаси, сохрани, мы еще тут побродим…
– Та-ак…
– А вот как, спаси, плоть немощна, подтекает… надо убрести в заход – э-э-к, огруз!
Сенька слышал, как спороватый питух остановил Анкудима.
– Ты изъясни, чернец, пошто Никон назрит свое – чужое зорит?
– Про што пытаешь?
– Я о святынях!
Анкудим, было поднявшийся, снова сел.
– Не нам сие уразуметь, спаси, сохрани… Да зорит ли? Поелику украшает.
Сенька, мотнувшись, встал, пошел в сени, нашарил дверь в коридор, ощупывая ногами землю, прошел к яме захода. Когда миновала надобность, уходя, сломал перед ямой жерди.
– Забредет, сатана… маткин рупь будет помнить!
Монах шел по сеням навстрет, обняв, узнал Сеньку, погладил его и свернул от слабого света фонаря во тьму к яме.
Сенька вернулся. Лег, хотел слушать, а стал дремать. Сквозь дрему слышал, как в прирубе всполошились хозяева, кто-то пришел за ними, они, хлопая дверьми, ушли, потом оба вернулись. Хозяйка охала, хозяин матюгался. В избе притащенное ими воняло и булькало… Сеньке хотелось поглядеть, но глаза смыкались… Он слышал еще голос женки:
– Ой, хозяин! Кто это у ямы жерди изломил? Чуть не утоп чернец Анкудим…
– Должно, погнили жердины, надо чаще менять.
После этого слышанного Сенька заснул каменным сном, ночью с груди он отталкивал тяжелое, и губы жгло, как огнем. Снилась ему мастериха. Проснулся – в избе темно, лишь одно выдвижное оконце светит – отодвинули ставень. В избу дуло утренним. Из избы уходили питейные вони. Близко где-то московским звоном звонили к ранней, да у дороги на Дмитров за окнами он слышал голоса нищих: «Ради господа и великого государя милостыньку, кре-е-щеные!»
Светало больше. Питухов, кроме Анкудима и женок, в избе не было. Молодая женка сидела на лавке у его изголовья, балуя ногами, закидывала ногу за ногу – глядела на него. Сенька отвернулся. Старая ела у стола и не успела дожевать, как в избу заскочил солдат в сермяжной епанче, без запояски. Молча кинулся на старую женку, сволок ее за волосья, опрокинув скамью, распластал на полу и начал бабу пинать, она взвыла, будто волчица, заляскала зубами.
Из прируба вышел хозяин с рубцом под правым глазом, левый был тусклый, сказал солдату:
– Ты ба, служилой, в избе бой не чинил, неравно убьешь, волок ба за ворота!
Солдат замахнулся на хозяина:
– У, ты! Гукну вот своему полковнику немчину, тоды тебе правеж, а шинок поганой опечатают…
– Бей, коли! Ты в ответе…
Солдат за волосья уволок женку на двор. Сенька слышал, как он выкрикивал:
– Убью! Рухло по кабакам зоришь, робяты голы!
Баба выла и затихла. Хозяин стоял, не то слушал, не то в окно глядел. Из прируба вышла хозяйка, подошла к мужу.
– Солдату отпусти хмельного… денег сунь, а то наведет расправу– хоронись тогды в ино место. Слы-ы-шь?
– Чую – не толкуй… пущай угомонится. – Хозяин скрылся из избы. Анкудим вышел из прируба с кувшином, в сермяжном озяме, сел к столу допивать мед. Его одежда, вымытая от навоза, висела над черным устьем печи на ухватах – рубаха, ряса и скуфья. Наливая в чашку оловянную мед, Анкудим говорил:
– Спаси, спасе, все исходит к ладному концу! Быть бы в пути нынче, да грех лег у порога храмины сей… хозяева же зело хлебосольны…
Молодая женка пристала к Анкудиму с говором:
– Чуешь, чернечик, как увечно бьют бабу? Вот она, доля паша… Сунусь домой, и мне против того тое терпеть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15