https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/ruchnie-leiki/
я докурил ее дотла, до самых губ. Я все никак не мог надышаться кислым этим, сладостным дымом.
Потом подошел к двери и вызвал дежурного.
— В чем причина? - спросил он, открывая кормушку. Я протянул ему пайку:
— Возьмите!
— Что? - он поглядел на хлеб, наморщился, поднял ко мне глаза. - Думаешь - недовесили?
— Да нет, - сказал я, - плевать на это… Просто я отказываюсь от пищи.
— Не дури, - пробормотал надзиратель. - Как так отказываешься? Слушать не хочу. Надоели мне ваши фокусы…
Он отстранился, хотел захлопнуть кормушку. Но не успел; я придержал ее локтем и выбросил хлеб в коридор.
— Вот так, - сказал я. - Теперь понятно? Объявляю голодовку! Прошу дать мне бумагу и карандаш, буду писать заявление на имя начальника тюрьмы.
— Бросаешься, - проговорил он неодобрительно, - хлебом бросаешься? Ишь ты, паразит! А за эту паечку, между прочим, люди на воле спину гнут, надрываются, последние силы тратят.
Он долго еще ворчал и бранился в коридоре, но бумагу все-таки дал.
Я торопливо начертал заявление, затем, поразмыслив, решил (для вящей убедительности) подписаться кровью… Рванул зубами кожу на руке, у сгиба левого локтя, и, умакнув в ранку мизинец, густо, размашисто, марая весь нижний край листа, вывел свою фамилию: «Демин».
* * *
Так началась эта голодовка.
Каждое утро, регулярно, мне приносили пайку. (Теперь ее вручал уже не раздатчик, а дежурный надзиратель.) И я отказывался от нее упрямо. И с каждым разом мне все труднее было это делать.
Но главного я все же достиг! Отныне меня никто не беспокоил. Только раз - один лишь раз за все это время - я услыхал невнятную возню за дверью, шепот, сопенье, шарканье шагов. Приоткрылся волчок; в круглой его прорези возник чей-то глаз - тяжелые веки, черный точечный зрачок. Веки дрогнули, сужаясь… Кто-то матча разглядывал меня, смотрел пристально, твердо, словно бы целясь в мишень.
Холод тревоги вошел в меня; на секунду пресек дыхание, продрал ознобом по коже. Медленно, стараясь справиться с внезапным этим ознобом, шагнул я к двери, пригнулся, изготавливаясь.
На что я рассчитывал? Трудно сказать. Сил у меня уже не было никаких; была одна лишь отчаянная мысль: надо идти навстречу страху, надо драться. Драться до последнего!
За годы странствий я приобрел в этом некоторый опыт; кое что усвоил из той науки, которая учит обороняться и умерщвлять. В свое время мне достались неплохие учителя! И теперь я припомнил уроки, полученные в бытность мою на Кавказе и в Ростове, и в портовых притонах Одессы. И хотя я был слаб и немощен и вовсе не годился для схватки, я все же готовился к ней; как бы то ни было, думал я, легко они меня не возьмут. Нет, не возьмут. Не получат такого удовольствия.
Опасения мои, однако, оказались напрасными.
Волчок закрылся, щелкнув. Человек отошел от двери. Прошелестели шаги, где-то далеко, в конце коридора, метнулись гулкие голоса. И все опять затихло надолго.
Да, своей цели я достиг! На какое-то время обезопасил себя, но далось это мне нелегкой ценою… Самыми тяжкими и мучительными были первые четыре дня. В голодовке, между прочим, главное - выдержать именно этот начальный срок.
Я изнемогал от жажды (воду, по счастью, давали, но мало), рычал и корчился от рези в желудке; резь была пронзительная, сосущая, неотвязная… Затем ощущения начали постепенно притупляться, тускнеть; наступила сонливость, странная болезненная истома.
Теперь я подолгу лежал не двигаясь, смежив в забытьи глаза.
Во тьме (которой с исподу обложены веки) вспыхивали и дробились картины прошлого, обрывки пестрых видений; все они были связаны с едой - с томительными образами ее, густыми и сочными красками. И почему-то чаще и отчетливей всего мне вспоминались тс случаи, когда я отказывался от возможности хорошо поесть, пренебрегал этим, брезговал…
Господи, какой же я был тогда дурак! Как мало ценил я все то, что даровала мне судьба.
Я увидел вновь дагестанский аул - небольшое селение, зажатое в тесном ущелье, в шершавых ладонях гор. Там мне довелось ночевать когда-то; дом, в котором я остановился, принадлежал местному барыге - спекулянту, скупщику краденого. Лукавый и хищный в делах, старик этот за столом оказался человеком весьма радушным. Он щедро угощал меня вином и мясом! На столе, загромождая его, дымилась молодая баранина, лежали хинкали (род кавказских пельменей), смачно лоснились куски ноздреватого, тающего курдючного сала.
Хозяин, грузный, распаренный, с багровым и рыхлым лицом, пожирал это сало, заедая его ломтиками баранины; мясо как бы заменяло ему хлеб.
Он откусывал от курдюка, прижмуривался сладко. Затем, посапывая и урча, вгрызался в баранью плоть. Белесый, смешанный с потом жир пузырился на его губах, лениво стекал по подбородку и застывал там, скапливаясь в складках дряблой кожи.
И, глядя на него, на сальные эти, студенистые складки, я почувствовал вдруг тяжелую дурноту. Стало тошно и нехорошо. Я отвернулся и поднялся, закуривая, отошел к окну. И больше уже не прикасался к еде.
Примерно то же было со мной и в Туркмении.
Память вылепила из тьмы очертания тополей, зыбкие заросли кустарника над плетущим арыком, глинобитную мазанку на краю кишлака.
В мазанке этой жил старый мой приятель, планакеш Измаил. (Планакешами называют на востоке курильщиков анаши; в здешних краях ее получают обычно из-за границы, с Памира.) В тот вечер, о котором идет речь, Измаил устраивал «той» - обильное пиршество в честь прибывших к нему афганских контрабандистов. Их было трое: молчаливые и смуглые, они сидели в глубине комнаты на коврах и пестрых подушках, жевали фрукты, тянули зеленый чай.
Я завернул сюда мимоходом, случайно, и вовсе не думал задерживаться, не имел времени, но задержался.
— Уедешь, - сказал Измаил, - обидишь! Не прощу! Оставайся, пожалуйста. Сейчас чай пьем, потом лепешки будем кушать - с медом, с маслом, с кислым молоком. Потом - пилав. Вай, какой пилав!
Он мигнул, улыбаясь. Сложил щепотью пальцы, поднес их к губам и чмокнул звучно и сладострастно:
— Такого пилава ты еще не пробовал, клянусь бородой пророка. Чуешь, как пахнет? Варится… Скоро готов будет… Нюхай, пожалуйста!
— Искушаешь ты меня, Измаил, - сказал я, принюхиваясь к запахам, витающим в доме, и ослабевая от них. - Меня ведь ребята ждут, сам знаешь. А конь у меня ненадежный, с запалом. Дай Бог к утру поспеть!
— Поспеешь, - он взмахнул рукавами халата. - В крайнем случае - своего коня дам.
— Ну, раз такое дело, - пробормотал я, - что ж, лады.
Я вышел во двор - в голубую, лунную, ветреную прохладу. Расседлал коня, задал ему корм. Потом воротился в дом; на этот раз я прошел через заднюю дверь и случайно попал на женскую половину.
Посторонним мужчинам входить сюда запрещено; на сей счет у мусульман имеются строгие правила (и, по-моему, вполне справедливые!). Я знал Азию. И потому, смутясь, поспешил ретироваться.
Но, уходя, я все же успел осмотреться - обшарил взглядом сокровенную эту обитель.
Тут было жарко и надымлено. Гремела посуда, мельтешили женские фигуры. В углу, возле печки, помещалась сухая горбоносая старуха (мать Измаила? Старшая жена его?). Она сидела, привалясь к стене, широко и бесстыдно раздвинув ноги. Юбка ее была заворочена; из-под краешка нижней нечистой рубахи виднелись тощие, сморщенные, перевитые синими жилками ляжки.
Старуха выгребла из квашни комок густого вязкого теста, с маху шлепнула им о ляжку, старательно размяла его там, разгладила пятерней. И затем, изготовив лепешку, ловко швырнула ее на раскаленную шипящую сковороду.
«Господи, - содрогнулся я. - Вот так кухня! Под юбкой готовят… Каким же, в таком случае, должен быть хваленый их пилав?»
Я уехал тотчас же; сказал Измаилу, что спешу, что ждать, к сожалению, не могу никак - боюсь подвести друзей.
И долго еще потом преследовал меня тошнотворный этот образ старухи.
Сейчас я вспомнил о ней почти с умилением.
С каким наслаждением я съел бы здесь ее лепешки! Или, к примеру, «почесноченные» щи, те, которыми меня однажды пробовали угостить в Мордовии, в предместье Саранска.
Помнится, я сидел тогда в избе, за столом, накрытым к обеду. Хозяйка, разбитная, плотная, со свекольным румянцем на скулах, поставила передо мной тарелку огнедышащих щей. Придвинула солонку и хлеб. Потом спросила услужливо:
— Может, почесночить?
— Это как? - не понял я.
— Ну, чесночку сыпануть, а? У нас некоторые любят…
— Сыпани, милая, - согласился я, - сыпани. Я тоже люблю острое!
Все произошло мгновенно.
Очистив головку чеснока, она разгрызла ее, пожевала, шумно выплюнула в ладонь. И деловито «почесночила» мои щи, «сыпанула» туда всю горсть.
Я торопливо полез из-за стола, хватаясь за щеку, ссылаясь на зубную боль. Обед был испорчен вконец; я мысленно чертыхался, кляня хозяйку и эти ее дурацкие щи… А что, в сущности, произошло? Она ведь старалась, как могла, хотела угодить, проявила любезность. «Почесночила» ото всей души!
Любезность эта, если вдуматься, мало чем отличается от среднеазиатской; от той, когда хозяин кормит гостя из собственных рук…
Съежившись в углу, на склизком бетоне, я лежал, вспоминая дороги страны. В какие только края не забрасывала меня судьба! И всюду я сталкивался со странностями местных обычаев и кухни.
На северо-востоке они, кстати сказать, еще более экзотичны, чем на юге.
У камчадалов и якутов, например, первым лакомством считается рыбий и тюлений жир. Желая оказать пришельцу особый почет, они жарко протапливают помещение. Настолько жарко, что приходится поневоле снимать одежду… Гость, таким образом, как бы чувствует себя в бане. В бане, насквозь пропитанной смрадом рыбьего жира!
Многие жители тайги с удовольствием пьют молоко, смешанное со свежей оленьей, кровью. Напиток этот, помимо всего прочего, необычайно красив! Я не оценил его в свое время. Теперь, вспоминая былое, я подумал вдруг о том, что отсюда и возникло, вероятно, известное народное выражение: «Кровь с молоком».
Любопытно также первое мое знакомство с китайцами. Однажды мне случилось заехать с друзьями во Владивосток. Я жил там в «Шанхае» - так назывался знаменитый китайский припортовый район. В нем ютились воры, контрабандисты и проститутки. В нем торговали валютой, опиумом и чем угодно.
Дома в «Шанхае» тесно примыкали друг к другу; они составляли сплошную цепь построек, которая тянулась до самого побережья. Человек в «Шанхае» мог исчезнуть бесследно; зайдя в любой дом, он как бы растворялся… И затем возникал на окраине города, на берегу залива, иногда уже в качестве трупа.
В потаенном этом китайском мирке меня угощали весьма затейливыми блюдами!
Здесь были вареные собачьи головы. Были трепанги - особые морские черви, живущие в прибрежной тине. Были различные слизняки, а также деликатесы, приготовленные на змеином сале.
И все это я разглядывал, трогал руками и отказывался от обильной еды с вежливой, фарфоровой, китайской улыбкой.
Подобные видения посещали меня беспрерывно. Они чередовались, словно кадры в кино. Иногда (особенно в предутренние часы) кадры эти начинали путаться, искажаться, наслаиваться один на другой.
Воспоминания туманились и смешивались с бессмыслицей снов.
Чудовищная, оголтелая жратва окружала меня по ночам! Мне мерещился ветер, пахнущий жиром и кровью. И песок был сыпуч и оранжев, как плов. И по сторонам, загораживая небо, вздымались груды теста, густые глыбы, вязкие оползни, дымящиеся, пропеченные солнцем хребты.
Передо мною словно бы прокручивалась бесконечная кинолента, странная, идущая на грани реальности и бреда.
7
«Можете спать спокойно"
На исходе восьмых суток меня навестил старший оперуполномоченный капитан Киреев.
Это был тот самый капитан, на которого ссылался Гусь во время недавнего разговора с коридорным, тот «опер», о коем упоминалось в записке!
По существу, это был главный мой недруг - идейная опора сучни, один из вдохновителей начавшегося кровопролития.
Я сообразил все это сразу, едва лишь он, переступив порог камеры, назвал себя. И приподнялся тотчас же, с трудом преодолевая болезненную одурь, головокружение, поволоку сна.
Бред кончился. Наступила реальность. Капитан сказал доверительно:
— Ваше заявление мы прочли.
— Долго читали, - проговорил я медленно, как на морозе, шевеля занемевшим, запекшимся ртом.
— Ну-у, так уж вышло, - он пожал плечами. - Были другие дела - поважней.
Он был строен, этот капитан, рыжеволос и свеж лицом. Это меня, признаться, удивило. Почему-то я воображал его иным - седым, в порочных старческих морщинах.
«Новое поколение, - подумал я, - бериевское племя!
Эсесовцы. Эти хуже всего! Пощады ждать от них не приходится. Фашизм всегда (и, конечно же, неслучайно!) опирается на таких вот - бойких, спортивных, молодых».
— Да, - повторил он, - были другие дела… Но вернемся к вашему заявлению. Кстати, зачем вам понадобилось расписываться кровью? Это ведь, согласитесь, дешевка, - он поморщился. - Дурная мелодрама… Откуда вы ее, эту кровь, насосали?
— Я не насасывал, - возразил я. - У меня кровохарканье. Возможно, даже открытая форма туберкулеза.
Капитан приблизился ко мне, склонился, поигрывая бровью:
— А может, открытая форма страха? Давайте-ка начистоту…
— Но прежде, - сказал я, - закурим, а?
— Пожалуйста, пожалуйста!
Он раскрыл портсигар, протянул его широким жестом, предусмотрительно щелкнул зажигалкой. И потом, дав мне насладиться папиросой, сказал:
— Так вот, если уж начистоту. Вы рветесь в больницу из-за Гуся, не правда ли? Боитесь, что он выполнит угрозу, явится, будет вас гнуть…
«Гнуть» - вот как это у вас здесь называется, - подумал я, глядя в близкое его, холеное, хорошо упитанное лицо." - Уже успели, подлецы, свою терминологию создать».
— Признайтесь, - продолжал напирать капитан, - все ведь по этой причине?
— Причин много, - ответил я уклончиво, - Вы же читали заявление, знаете. Я болен…
— Знаю, - нетерпеливо перебил он меня, - да, да. Но я - о главном!
— Ну, допустим. И что же?
— А то, что бояться вам теперь нечего. Гусь ушел. Уже три дня, как ушел.
— Что-о, - изумился я. - Куда?
— На этап.
— Куда?
— Ишь, как вы оживились, - пробормотал, посмеиваясь, капитан, - даже щеки порозовели.
1 2 3 4 5 6 7 8
Потом подошел к двери и вызвал дежурного.
— В чем причина? - спросил он, открывая кормушку. Я протянул ему пайку:
— Возьмите!
— Что? - он поглядел на хлеб, наморщился, поднял ко мне глаза. - Думаешь - недовесили?
— Да нет, - сказал я, - плевать на это… Просто я отказываюсь от пищи.
— Не дури, - пробормотал надзиратель. - Как так отказываешься? Слушать не хочу. Надоели мне ваши фокусы…
Он отстранился, хотел захлопнуть кормушку. Но не успел; я придержал ее локтем и выбросил хлеб в коридор.
— Вот так, - сказал я. - Теперь понятно? Объявляю голодовку! Прошу дать мне бумагу и карандаш, буду писать заявление на имя начальника тюрьмы.
— Бросаешься, - проговорил он неодобрительно, - хлебом бросаешься? Ишь ты, паразит! А за эту паечку, между прочим, люди на воле спину гнут, надрываются, последние силы тратят.
Он долго еще ворчал и бранился в коридоре, но бумагу все-таки дал.
Я торопливо начертал заявление, затем, поразмыслив, решил (для вящей убедительности) подписаться кровью… Рванул зубами кожу на руке, у сгиба левого локтя, и, умакнув в ранку мизинец, густо, размашисто, марая весь нижний край листа, вывел свою фамилию: «Демин».
* * *
Так началась эта голодовка.
Каждое утро, регулярно, мне приносили пайку. (Теперь ее вручал уже не раздатчик, а дежурный надзиратель.) И я отказывался от нее упрямо. И с каждым разом мне все труднее было это делать.
Но главного я все же достиг! Отныне меня никто не беспокоил. Только раз - один лишь раз за все это время - я услыхал невнятную возню за дверью, шепот, сопенье, шарканье шагов. Приоткрылся волчок; в круглой его прорези возник чей-то глаз - тяжелые веки, черный точечный зрачок. Веки дрогнули, сужаясь… Кто-то матча разглядывал меня, смотрел пристально, твердо, словно бы целясь в мишень.
Холод тревоги вошел в меня; на секунду пресек дыхание, продрал ознобом по коже. Медленно, стараясь справиться с внезапным этим ознобом, шагнул я к двери, пригнулся, изготавливаясь.
На что я рассчитывал? Трудно сказать. Сил у меня уже не было никаких; была одна лишь отчаянная мысль: надо идти навстречу страху, надо драться. Драться до последнего!
За годы странствий я приобрел в этом некоторый опыт; кое что усвоил из той науки, которая учит обороняться и умерщвлять. В свое время мне достались неплохие учителя! И теперь я припомнил уроки, полученные в бытность мою на Кавказе и в Ростове, и в портовых притонах Одессы. И хотя я был слаб и немощен и вовсе не годился для схватки, я все же готовился к ней; как бы то ни было, думал я, легко они меня не возьмут. Нет, не возьмут. Не получат такого удовольствия.
Опасения мои, однако, оказались напрасными.
Волчок закрылся, щелкнув. Человек отошел от двери. Прошелестели шаги, где-то далеко, в конце коридора, метнулись гулкие голоса. И все опять затихло надолго.
Да, своей цели я достиг! На какое-то время обезопасил себя, но далось это мне нелегкой ценою… Самыми тяжкими и мучительными были первые четыре дня. В голодовке, между прочим, главное - выдержать именно этот начальный срок.
Я изнемогал от жажды (воду, по счастью, давали, но мало), рычал и корчился от рези в желудке; резь была пронзительная, сосущая, неотвязная… Затем ощущения начали постепенно притупляться, тускнеть; наступила сонливость, странная болезненная истома.
Теперь я подолгу лежал не двигаясь, смежив в забытьи глаза.
Во тьме (которой с исподу обложены веки) вспыхивали и дробились картины прошлого, обрывки пестрых видений; все они были связаны с едой - с томительными образами ее, густыми и сочными красками. И почему-то чаще и отчетливей всего мне вспоминались тс случаи, когда я отказывался от возможности хорошо поесть, пренебрегал этим, брезговал…
Господи, какой же я был тогда дурак! Как мало ценил я все то, что даровала мне судьба.
Я увидел вновь дагестанский аул - небольшое селение, зажатое в тесном ущелье, в шершавых ладонях гор. Там мне довелось ночевать когда-то; дом, в котором я остановился, принадлежал местному барыге - спекулянту, скупщику краденого. Лукавый и хищный в делах, старик этот за столом оказался человеком весьма радушным. Он щедро угощал меня вином и мясом! На столе, загромождая его, дымилась молодая баранина, лежали хинкали (род кавказских пельменей), смачно лоснились куски ноздреватого, тающего курдючного сала.
Хозяин, грузный, распаренный, с багровым и рыхлым лицом, пожирал это сало, заедая его ломтиками баранины; мясо как бы заменяло ему хлеб.
Он откусывал от курдюка, прижмуривался сладко. Затем, посапывая и урча, вгрызался в баранью плоть. Белесый, смешанный с потом жир пузырился на его губах, лениво стекал по подбородку и застывал там, скапливаясь в складках дряблой кожи.
И, глядя на него, на сальные эти, студенистые складки, я почувствовал вдруг тяжелую дурноту. Стало тошно и нехорошо. Я отвернулся и поднялся, закуривая, отошел к окну. И больше уже не прикасался к еде.
Примерно то же было со мной и в Туркмении.
Память вылепила из тьмы очертания тополей, зыбкие заросли кустарника над плетущим арыком, глинобитную мазанку на краю кишлака.
В мазанке этой жил старый мой приятель, планакеш Измаил. (Планакешами называют на востоке курильщиков анаши; в здешних краях ее получают обычно из-за границы, с Памира.) В тот вечер, о котором идет речь, Измаил устраивал «той» - обильное пиршество в честь прибывших к нему афганских контрабандистов. Их было трое: молчаливые и смуглые, они сидели в глубине комнаты на коврах и пестрых подушках, жевали фрукты, тянули зеленый чай.
Я завернул сюда мимоходом, случайно, и вовсе не думал задерживаться, не имел времени, но задержался.
— Уедешь, - сказал Измаил, - обидишь! Не прощу! Оставайся, пожалуйста. Сейчас чай пьем, потом лепешки будем кушать - с медом, с маслом, с кислым молоком. Потом - пилав. Вай, какой пилав!
Он мигнул, улыбаясь. Сложил щепотью пальцы, поднес их к губам и чмокнул звучно и сладострастно:
— Такого пилава ты еще не пробовал, клянусь бородой пророка. Чуешь, как пахнет? Варится… Скоро готов будет… Нюхай, пожалуйста!
— Искушаешь ты меня, Измаил, - сказал я, принюхиваясь к запахам, витающим в доме, и ослабевая от них. - Меня ведь ребята ждут, сам знаешь. А конь у меня ненадежный, с запалом. Дай Бог к утру поспеть!
— Поспеешь, - он взмахнул рукавами халата. - В крайнем случае - своего коня дам.
— Ну, раз такое дело, - пробормотал я, - что ж, лады.
Я вышел во двор - в голубую, лунную, ветреную прохладу. Расседлал коня, задал ему корм. Потом воротился в дом; на этот раз я прошел через заднюю дверь и случайно попал на женскую половину.
Посторонним мужчинам входить сюда запрещено; на сей счет у мусульман имеются строгие правила (и, по-моему, вполне справедливые!). Я знал Азию. И потому, смутясь, поспешил ретироваться.
Но, уходя, я все же успел осмотреться - обшарил взглядом сокровенную эту обитель.
Тут было жарко и надымлено. Гремела посуда, мельтешили женские фигуры. В углу, возле печки, помещалась сухая горбоносая старуха (мать Измаила? Старшая жена его?). Она сидела, привалясь к стене, широко и бесстыдно раздвинув ноги. Юбка ее была заворочена; из-под краешка нижней нечистой рубахи виднелись тощие, сморщенные, перевитые синими жилками ляжки.
Старуха выгребла из квашни комок густого вязкого теста, с маху шлепнула им о ляжку, старательно размяла его там, разгладила пятерней. И затем, изготовив лепешку, ловко швырнула ее на раскаленную шипящую сковороду.
«Господи, - содрогнулся я. - Вот так кухня! Под юбкой готовят… Каким же, в таком случае, должен быть хваленый их пилав?»
Я уехал тотчас же; сказал Измаилу, что спешу, что ждать, к сожалению, не могу никак - боюсь подвести друзей.
И долго еще потом преследовал меня тошнотворный этот образ старухи.
Сейчас я вспомнил о ней почти с умилением.
С каким наслаждением я съел бы здесь ее лепешки! Или, к примеру, «почесноченные» щи, те, которыми меня однажды пробовали угостить в Мордовии, в предместье Саранска.
Помнится, я сидел тогда в избе, за столом, накрытым к обеду. Хозяйка, разбитная, плотная, со свекольным румянцем на скулах, поставила передо мной тарелку огнедышащих щей. Придвинула солонку и хлеб. Потом спросила услужливо:
— Может, почесночить?
— Это как? - не понял я.
— Ну, чесночку сыпануть, а? У нас некоторые любят…
— Сыпани, милая, - согласился я, - сыпани. Я тоже люблю острое!
Все произошло мгновенно.
Очистив головку чеснока, она разгрызла ее, пожевала, шумно выплюнула в ладонь. И деловито «почесночила» мои щи, «сыпанула» туда всю горсть.
Я торопливо полез из-за стола, хватаясь за щеку, ссылаясь на зубную боль. Обед был испорчен вконец; я мысленно чертыхался, кляня хозяйку и эти ее дурацкие щи… А что, в сущности, произошло? Она ведь старалась, как могла, хотела угодить, проявила любезность. «Почесночила» ото всей души!
Любезность эта, если вдуматься, мало чем отличается от среднеазиатской; от той, когда хозяин кормит гостя из собственных рук…
Съежившись в углу, на склизком бетоне, я лежал, вспоминая дороги страны. В какие только края не забрасывала меня судьба! И всюду я сталкивался со странностями местных обычаев и кухни.
На северо-востоке они, кстати сказать, еще более экзотичны, чем на юге.
У камчадалов и якутов, например, первым лакомством считается рыбий и тюлений жир. Желая оказать пришельцу особый почет, они жарко протапливают помещение. Настолько жарко, что приходится поневоле снимать одежду… Гость, таким образом, как бы чувствует себя в бане. В бане, насквозь пропитанной смрадом рыбьего жира!
Многие жители тайги с удовольствием пьют молоко, смешанное со свежей оленьей, кровью. Напиток этот, помимо всего прочего, необычайно красив! Я не оценил его в свое время. Теперь, вспоминая былое, я подумал вдруг о том, что отсюда и возникло, вероятно, известное народное выражение: «Кровь с молоком».
Любопытно также первое мое знакомство с китайцами. Однажды мне случилось заехать с друзьями во Владивосток. Я жил там в «Шанхае» - так назывался знаменитый китайский припортовый район. В нем ютились воры, контрабандисты и проститутки. В нем торговали валютой, опиумом и чем угодно.
Дома в «Шанхае» тесно примыкали друг к другу; они составляли сплошную цепь построек, которая тянулась до самого побережья. Человек в «Шанхае» мог исчезнуть бесследно; зайдя в любой дом, он как бы растворялся… И затем возникал на окраине города, на берегу залива, иногда уже в качестве трупа.
В потаенном этом китайском мирке меня угощали весьма затейливыми блюдами!
Здесь были вареные собачьи головы. Были трепанги - особые морские черви, живущие в прибрежной тине. Были различные слизняки, а также деликатесы, приготовленные на змеином сале.
И все это я разглядывал, трогал руками и отказывался от обильной еды с вежливой, фарфоровой, китайской улыбкой.
Подобные видения посещали меня беспрерывно. Они чередовались, словно кадры в кино. Иногда (особенно в предутренние часы) кадры эти начинали путаться, искажаться, наслаиваться один на другой.
Воспоминания туманились и смешивались с бессмыслицей снов.
Чудовищная, оголтелая жратва окружала меня по ночам! Мне мерещился ветер, пахнущий жиром и кровью. И песок был сыпуч и оранжев, как плов. И по сторонам, загораживая небо, вздымались груды теста, густые глыбы, вязкие оползни, дымящиеся, пропеченные солнцем хребты.
Передо мною словно бы прокручивалась бесконечная кинолента, странная, идущая на грани реальности и бреда.
7
«Можете спать спокойно"
На исходе восьмых суток меня навестил старший оперуполномоченный капитан Киреев.
Это был тот самый капитан, на которого ссылался Гусь во время недавнего разговора с коридорным, тот «опер», о коем упоминалось в записке!
По существу, это был главный мой недруг - идейная опора сучни, один из вдохновителей начавшегося кровопролития.
Я сообразил все это сразу, едва лишь он, переступив порог камеры, назвал себя. И приподнялся тотчас же, с трудом преодолевая болезненную одурь, головокружение, поволоку сна.
Бред кончился. Наступила реальность. Капитан сказал доверительно:
— Ваше заявление мы прочли.
— Долго читали, - проговорил я медленно, как на морозе, шевеля занемевшим, запекшимся ртом.
— Ну-у, так уж вышло, - он пожал плечами. - Были другие дела - поважней.
Он был строен, этот капитан, рыжеволос и свеж лицом. Это меня, признаться, удивило. Почему-то я воображал его иным - седым, в порочных старческих морщинах.
«Новое поколение, - подумал я, - бериевское племя!
Эсесовцы. Эти хуже всего! Пощады ждать от них не приходится. Фашизм всегда (и, конечно же, неслучайно!) опирается на таких вот - бойких, спортивных, молодых».
— Да, - повторил он, - были другие дела… Но вернемся к вашему заявлению. Кстати, зачем вам понадобилось расписываться кровью? Это ведь, согласитесь, дешевка, - он поморщился. - Дурная мелодрама… Откуда вы ее, эту кровь, насосали?
— Я не насасывал, - возразил я. - У меня кровохарканье. Возможно, даже открытая форма туберкулеза.
Капитан приблизился ко мне, склонился, поигрывая бровью:
— А может, открытая форма страха? Давайте-ка начистоту…
— Но прежде, - сказал я, - закурим, а?
— Пожалуйста, пожалуйста!
Он раскрыл портсигар, протянул его широким жестом, предусмотрительно щелкнул зажигалкой. И потом, дав мне насладиться папиросой, сказал:
— Так вот, если уж начистоту. Вы рветесь в больницу из-за Гуся, не правда ли? Боитесь, что он выполнит угрозу, явится, будет вас гнуть…
«Гнуть» - вот как это у вас здесь называется, - подумал я, глядя в близкое его, холеное, хорошо упитанное лицо." - Уже успели, подлецы, свою терминологию создать».
— Признайтесь, - продолжал напирать капитан, - все ведь по этой причине?
— Причин много, - ответил я уклончиво, - Вы же читали заявление, знаете. Я болен…
— Знаю, - нетерпеливо перебил он меня, - да, да. Но я - о главном!
— Ну, допустим. И что же?
— А то, что бояться вам теперь нечего. Гусь ушел. Уже три дня, как ушел.
— Что-о, - изумился я. - Куда?
— На этап.
— Куда?
— Ишь, как вы оживились, - пробормотал, посмеиваясь, капитан, - даже щеки порозовели.
1 2 3 4 5 6 7 8