https://wodolei.ru/brands/Jacob_Delafon/
– приговорил ее к расстрелу.
А то еще: ночью поднялась пальба, какие-то машины забыли про комендантский час. Есть же идиоты… Они что, немцев не знают или им жизнь не мила?
Но все это музыки не прибавляет. А мне нужна музыка. Мне мало приемника в «Метрополе». В Лионе хоть танцы бывают. Какая тоска! Kцtzchen застал меня за разговором с Вилли и устроил сцену. У него теперь такой стиль. Я ему сказала: на этот раз Вилли со мной разговаривал… и только… Но если не поспешат разогнать мою скуку, я не поручусь, что… Kцtzchen разгорячился, наговорил кучу гадостей, потом остыл и обещал, что мы совершим небольшую поездку в деревню. Погода прекрасная. Есть одно такое местечко… если ехать по направлению к… нет, вылетело из головы., говорят, пейзаж там вполне романтический. Час – полтора поездом.
Еще бы, ни Вилли, ни Труды там можно не опасаться. А пока мне бы очень не помешало хоть немного музыки…
* * *
Ах, вот как, фройляйн Лотта Мюллер, вам не помешало бы немного музыки… Вы, видно, глухая, фройляйн Лотта Мюллер, если не слышите, как много ее кругом. Бывают дни, когда она поднимается с земли и гуляет, как ветер, по городу и в поднебесье, когда хлопают двери, летят бумаги, вам приходится придерживать свои юбки… И вы говорите, что не слышите музыки? Бывает, правда, и так, что доносится лишь слабый отголосок песни, лишь вздох гитарной струны, лишь угасающий стон воспоминания… Под майским солнцем зазвучал весь огромный мирный пейзаж, распустились цветы, загудели насекомые; мухи – которых неодолимо тянет к человеческим существам так, словно это уже трупы, а не живые пока что люди, – успели прожужжать первые такты похоронного марша. В оркестровой яме еще только настраивают скрипки.
Вы, видно, глухая, фройляйн Лотта Мюллер, если не слышите нарастающей музыки. Бывают дни, когда она звучит сильнее, чем треньканье будней в маленьком городке, где вы так скучаете, фройляйн Лотта Мюллер… слушайте же, слушайте музыку!
Вот глухое lamento, Ламенто (итал.; буквально – жалоба, плач) – ария скорбного, жалобного характера, главным образом в опере XVII–XVIII вв.
скорбные звуки несутся из темниц, звучат неведомые музыкальные инструменты, когда-то звавшиеся людьми… Хруст раздробленных костей, треск лопающейся горелой кожи, жуткий концерт орудий пытки, крики душевной муки, такие несхожие с жалобами на муки физические, басистые ритмичные удары, бульканье брызжущей алой крови и слезы, слезы, слезы…
Вы не слышите музыки, фройляйн Лотта Мюллер? Так возьмите ж за руку своего поклонника и слушайте, как это принято делать в немецких городишках по воскресеньям; вы упиваетесь там игрою женского оркестра, сидя в пивной за большой узорчатой кружкой мюнхенского пива, темного и холодного.
А вот и ноктюрн, ноктюрн смятения: темные жилища, никто не осмелится раздуть тлеющие угли, люди прислушиваются к шагам патрулей на улице, вздрагивают при каждом скрипе лестницы или шорохе за дверью – идет полиция! Ноктюрн, в котором биение сердец звучит как слабо приглушенный аккомпанемент к тревожному ожиданию… Куда все идет? В какую песню выльется глухой ноктюрн? И почему она еще не зазвучала в полный голос? Тайное не выходит на свет. Ставни и рты закрыты наглухо. Улицы утюжат солдаты.
О, неужели вы не слышите, неужели не слышите музыки?… Хлопнули выстрелы, машины влетели на полном ходу в проулок против универмага, а там одностороннее движение… Ворота гаража взорваны, машины канули в ночь. В госпиталь явились неизвестные, потребовали выдать им раненого – он из заключенных, – уложили на месте обоих дежурных полицейских. Взорвано помещение STO*. Из центрального холодильника исчезли говяжьи туши, жандармы стерегли их для Господ Оккупантов. В двух километрах от вокзала стоял эшелон с боеприпасами, три вагона взорваны, всю ночь и весь следующий день снаряды сыпались на поля. Если кого-то преследует полиция, он исчезает в глубокой тайне домов. Те, кто прячет у себя повстанцев, не боятся расклеенных повсюду объявлений, устрашений под бой барабанов, извещений в газетах, их не останавливают даже расстрелы заложников. Около часа ночи прилетели большие черные птицы, на заранее разведанные поляны STO – Service du travail obligatoire – служба отправки на принудительные работы в Германию.
посыпались пакеты и опустились люди под шелковыми зонтами – розовыми, зелеными, красными или белыми. Заря обнаружила, что на домах предателей нарисованы виселицы, а на перекрестках улиц написано такое, чего совершенно не имели в виду музыканты, когда сочиняли свою нежную, старинную немецкую музыку.
А вы не слышите музыки, мадемуазель Серая мышь, не слышите…
Один преподаватель лицея любил Германию больше, чем Францию, или, по крайней мере, так говорил, рассчитывая добиться невесть чего с помощью этих новых организаций, сокращенные названия которых фигурируют в витринах среди фотографий, запечатлевших прекрасную и счастливую жизнь французских рабочих где-нибудь в Дюссельдорфе или Штеттине, так вот, он, этот преподаватель, неосторожно приблизился однажды к «Трем звездочкам», где его узнали его бывшие ученики, по нему открыли огонь, но неудачно, и он улизнул. С тех пор он живет в гостинице «Центральная», итальянцев там больше нет, а у гестапо свои номера, и он отваживается появляться только в форме силезского полка, они не посмеют, думает он, стрелять в немца. Итак, все начинают понимать музыку. А вот владелец гаража – знаете, там, в предместье, возле бакалейной лавочки под голубой вывеской, – запирает он однажды вечером ворота своего гаража, а к нему подходит молодой человек и – бах! – из черного пистолета, пуля попала в глаз, выживет ли, неизвестно, а уж что ослепнет, это точно, и останется ненормальным – тоже факт. Перед зданиями, которые занимает полиция, установили рогатки, обмотанные колючей проволокой; часовые, им лет по шестнадцати, трясутся от страха и – ушки на макушке – ждут, чтобы первыми услышать музыку, музыку, музыку.
Продавец кроличьих шкурок, рыжий человечек весь в синяках, катит свой велик и звонит, звонит, звонит… Идет это он по улице, ну, знаете, где дом свиданий, и вдруг – трах-тарарах! – загремела музыка, пепеэфовцы PPF – «французская народная партия» профашистской ориентации.
схватились со смутьянами, бой по полной форме, пепеэфовцы – за каменную тумбу, а один, лежа на животе, все стреляет… И тут выходит хозяин борделя, почтенный такой дядечка, выходит, чтобы, значит, посмотреть, откуда переполох… пуля прямо в сердце! Разбили окно в аптеке, пролили из флакона синюю жидкость… Ну и дела! Звонит, звонит рыжий продавец-Музыка, фройляйн Лотта Мюллер, еще только начинает звучать здесь, в этом городе, который набит зелеными и серыми солдатами, где кишмя кишат мыши в накрахмаленных блузках и нитяных чулках. Но в окрестностях она заполняет уже весь величественный пейзаж, неподвижный и немой, крутится, поднимаясь все выше, выше, уже выходит из берегов; музыка и внезапно поднявшийся ветер поздней весны разворошили деревню, оживили покинутые дома, на развалинах появились таинственные призраки, неведомо почему падают телеграфные столбы, то и дело рвутся железнодорожные рельсы, а на днях даже вывели из строя местный аэродром; ваши люди теперь не смеют ходить по крестьянским дворам в поисках мяса, за деревянными чурками для газогенератора и даже за нашими парнями, которых вы наметили к отправке в Германию, и они смеются над вами, эти парни, да, смеются… вашим людям страшно услышать музыку… вот именно, музыку.
Ничего, ничего… Это ведь только маленькая прелюдия, большой оркестр репетировал не здесь, но он соберется здесь в полном составе, и тогда грянет, грянет музыка!
* * *
Придется исполнить ее прихоть. Лотта решила, что нам надо побывать на лоне природы, а тут мне как раз порекомендовали маленькую гостиницу, очень подходящую для влюбленных, и мне ничего не оставалось, как сдаться. Адрес дал тот самый преподаватель математики, у которого были такие крупные неприятности: еще бы, он очень добрый и говорит все, что думает. Теперь ходит в нашей форме, ни за что не скажешь, что он надел ее совсем недавно.
Лотта нарочно дразнила меня этим обер-лейтенантом. Меня злит, что она зовет его Вилли. Не люблю таких глаз, как у него.
Ясно, он ей и рассказал эту историю. А она делала вид, будто кто-то другой. Кто же еще? Ведь именно Вилли вошел рано утром к этим евреям, когда они были дома одни, муж и жена, в ванной комнате, дверь на задвижке, и, не сказав ни слова, начал палить из револьвера в эту самую дверь.
Муж брился и, как был, с мыльной пеной на подбородке, в пижаме, вылез через окно на крышу и бежал, поймать его не удалось. И только Вилли, любимчик Лотты, мог описать во всех подробностях, как выглядела женщина, убитая в ванне. Больше некому. У этого обер-лейтенантишки легкая рука на евреев.
Мы решили уехать сразу после заседания трибунала. Заседание было совершенно ординарное. Два смертных приговора. Одно небольшое происшествие в связи с делом, которое я не очень-то понял. Когда привели и поставили передо мной этого человека, на которого было противно смотреть – лицо в кровоподтеках, на ногах еле держится, – я прочел его дело наспех, боялся, что мы опоздаем на поезд. Его арестовали за то, что он стрелял в мэра небольшой деревеньки, который проводил реквизицию. С какого бока это нас касается? Пускай французы разбираются между собой сами! Ведь это не наш человек… Мое внимание обратили на то, что подсудимый эльзасец. Это все меняло. Я спросил, почему он поднял руку на свою родину? Он ответил по-французски – по-французски! какая дерзость: «Моя родина – Франция…» Солдат, который стоял рядом, плюнул ему в лицо.
Из-за всего этого мы чуть не опоздали. На перроне я уронил пенсне, Лотта ворчала, что это мой стиль, вечно я его теряю, мы побежали к своему вагону, к счастью, я не упал: она тащила меня за руку. Сели в поезд, когда он уже тронулся. Эти маленькие железнодорожные ветки выглядят очень забавно, чисто по-французски, они такие убогие… В нашем купе первого класса – nur fur die Wehrmacht только для вермахта (нем.).
– мы были одни. Иногда, на остановке, кто-нибудь открывал и тут же поспешно закрывал дверь. Мы взяли с собой курицу – заседание трибунала кончалось в двенадцать, а поезд уходил в двенадцать пятнадцать. Взяли овечьего сыра и фруктов. Словом, легкий завтрак. Лотта получила письмо от жениха, он на восточном фронте, воюет в составе европейских армий. Теперь она уже не говорила о Вилли, а надоедала мне со своим Буби. Было очень жарко. Первый по-настоящему знойный день. Я задремал. Лотта принялась перечитывать письмо. Просыпаюсь от мысли – не проедем ли мы свою станцию?… И велю Лотте быть внимательнее, станция называется… говорю название, но она не может повторить, пишу на клочке бумаги и снова засыпаю.
Не то чтобы я по-настоящему спал. Я размышлял над римским правом. Когда-то я даже преподавал его, но теперь думаю, что ради главенствующей роли германского права необходимо – и это мое глубокое убеждение – стереть все следы римского в современном мире. Римское право как основа государственных законодательств! Какой абсурд! К тому же противный самому духу германской нации. О кодексе Наполеона я уж и не говорю: одно то, что в нынешних немецких законах сохранились следы этого кодекса, показывает, чего они стоят. Фюрер совершенно прав, упразднение законов, как таковых, дает возможность учредить теперь, в подлинно германских условиях, Право, которое не нуждается в кодексе. Кодекса Гитлера не будет никогда! Мысль фюрера не поддается кодификации.
Было очень жарко. Я расстегнул воротничок. Нам не давали покоя мухи. Мы остановились на каком-то полустанке. Поезд все не трогался. Я спросил Лотту, уверена ли она, что мы не проехали. Не проехали, она следила по моей бумажке.
Шел, однако, четвертый час. Я забеспокоился. Поезд все еще стоял. Не пойти ли узнать, что случилось? Выхожу из вагона. Роняю пенсне, на этот раз сам его и поднимаю. Маленькая станция у подножья высоких гор. Что-то вроде деревушки на взгорье… Спрашиваю у станционного служащего. Он не понимает. Что-то говорит, но с таким акцентом, что я его тоже не понимаю. Увы, он говорит по-французски совсем не так, как доктор Гримм!..
Ну, хорошо, иду к начальнику вокзала. Он трижды просит повторить название станции. Смотрит мой билет. Ах, вот в чем дело! Мы сели не в тот поезд… Это другая ветка. Мы находимся в N. Нет, чтобы добраться куда надо, придется сначала вернуться назад. А отсюда поезд пойдет только завтра. Это конечная остановка. Впрочем, завтра по расписанию поезда нет. Только послезавтра. Последнее распоряжение оккупационных властей: движение поездов ограничено, поезда теперь отправляются по вторникам, четвергам и субботам.
Возвращаюсь к Лотте, объясняю. Она выходит из вагона. Все это ее абсолютно не трогает. Здесь тоже, конечно, есть гостиница. Да, но… Я договорился, что буду отсутствовать один день, – по средам трибунал не заседает. А получается, что и в четверг утром нас там не будет… Кроме того, в населенном пункте N. на прошлой неделе неизвестные совершили дерзкую вылазку… Здесь водятся террористы. Наши казнили семь заложников.
Она говорит, что я рассуждаю, как Вилли.
Я не хочу, чтобы заметили наше отсутствие? Ее это не касается. Ей плевать. Да, но мне… Спрошу у начальника станции, нельзя ли получить машину. Пусть позвонит по телефону…
У него румяные щеки, черные усы, покатые плечи. Форменная каскетка. Ничего толком Лотта от него не добилась. Вероятно, он был испуган. Она спрашивала, он отвечал «да», «нет». Я поинтересовался, не может ли он позвонить немецким властям. Немецким – нет. Французским – да. А они передадут немецким. Им надо объяснить, – вы меня поняли? – что майор фон Лютвиц-Рандау… Начальник станции просит, чтобы я написал свое имя на клочке бумаги, и с трудом разбирает мой почерк: фон Люте… Люте…виссе-Рандо… Правильно? Вы только скажите, пусть пришлют машину.
У него такой телефонный аппарат, с ручкой, которую надо крутить.
1 2 3 4 5 6
А то еще: ночью поднялась пальба, какие-то машины забыли про комендантский час. Есть же идиоты… Они что, немцев не знают или им жизнь не мила?
Но все это музыки не прибавляет. А мне нужна музыка. Мне мало приемника в «Метрополе». В Лионе хоть танцы бывают. Какая тоска! Kцtzchen застал меня за разговором с Вилли и устроил сцену. У него теперь такой стиль. Я ему сказала: на этот раз Вилли со мной разговаривал… и только… Но если не поспешат разогнать мою скуку, я не поручусь, что… Kцtzchen разгорячился, наговорил кучу гадостей, потом остыл и обещал, что мы совершим небольшую поездку в деревню. Погода прекрасная. Есть одно такое местечко… если ехать по направлению к… нет, вылетело из головы., говорят, пейзаж там вполне романтический. Час – полтора поездом.
Еще бы, ни Вилли, ни Труды там можно не опасаться. А пока мне бы очень не помешало хоть немного музыки…
* * *
Ах, вот как, фройляйн Лотта Мюллер, вам не помешало бы немного музыки… Вы, видно, глухая, фройляйн Лотта Мюллер, если не слышите, как много ее кругом. Бывают дни, когда она поднимается с земли и гуляет, как ветер, по городу и в поднебесье, когда хлопают двери, летят бумаги, вам приходится придерживать свои юбки… И вы говорите, что не слышите музыки? Бывает, правда, и так, что доносится лишь слабый отголосок песни, лишь вздох гитарной струны, лишь угасающий стон воспоминания… Под майским солнцем зазвучал весь огромный мирный пейзаж, распустились цветы, загудели насекомые; мухи – которых неодолимо тянет к человеческим существам так, словно это уже трупы, а не живые пока что люди, – успели прожужжать первые такты похоронного марша. В оркестровой яме еще только настраивают скрипки.
Вы, видно, глухая, фройляйн Лотта Мюллер, если не слышите нарастающей музыки. Бывают дни, когда она звучит сильнее, чем треньканье будней в маленьком городке, где вы так скучаете, фройляйн Лотта Мюллер… слушайте же, слушайте музыку!
Вот глухое lamento, Ламенто (итал.; буквально – жалоба, плач) – ария скорбного, жалобного характера, главным образом в опере XVII–XVIII вв.
скорбные звуки несутся из темниц, звучат неведомые музыкальные инструменты, когда-то звавшиеся людьми… Хруст раздробленных костей, треск лопающейся горелой кожи, жуткий концерт орудий пытки, крики душевной муки, такие несхожие с жалобами на муки физические, басистые ритмичные удары, бульканье брызжущей алой крови и слезы, слезы, слезы…
Вы не слышите музыки, фройляйн Лотта Мюллер? Так возьмите ж за руку своего поклонника и слушайте, как это принято делать в немецких городишках по воскресеньям; вы упиваетесь там игрою женского оркестра, сидя в пивной за большой узорчатой кружкой мюнхенского пива, темного и холодного.
А вот и ноктюрн, ноктюрн смятения: темные жилища, никто не осмелится раздуть тлеющие угли, люди прислушиваются к шагам патрулей на улице, вздрагивают при каждом скрипе лестницы или шорохе за дверью – идет полиция! Ноктюрн, в котором биение сердец звучит как слабо приглушенный аккомпанемент к тревожному ожиданию… Куда все идет? В какую песню выльется глухой ноктюрн? И почему она еще не зазвучала в полный голос? Тайное не выходит на свет. Ставни и рты закрыты наглухо. Улицы утюжат солдаты.
О, неужели вы не слышите, неужели не слышите музыки?… Хлопнули выстрелы, машины влетели на полном ходу в проулок против универмага, а там одностороннее движение… Ворота гаража взорваны, машины канули в ночь. В госпиталь явились неизвестные, потребовали выдать им раненого – он из заключенных, – уложили на месте обоих дежурных полицейских. Взорвано помещение STO*. Из центрального холодильника исчезли говяжьи туши, жандармы стерегли их для Господ Оккупантов. В двух километрах от вокзала стоял эшелон с боеприпасами, три вагона взорваны, всю ночь и весь следующий день снаряды сыпались на поля. Если кого-то преследует полиция, он исчезает в глубокой тайне домов. Те, кто прячет у себя повстанцев, не боятся расклеенных повсюду объявлений, устрашений под бой барабанов, извещений в газетах, их не останавливают даже расстрелы заложников. Около часа ночи прилетели большие черные птицы, на заранее разведанные поляны STO – Service du travail obligatoire – служба отправки на принудительные работы в Германию.
посыпались пакеты и опустились люди под шелковыми зонтами – розовыми, зелеными, красными или белыми. Заря обнаружила, что на домах предателей нарисованы виселицы, а на перекрестках улиц написано такое, чего совершенно не имели в виду музыканты, когда сочиняли свою нежную, старинную немецкую музыку.
А вы не слышите музыки, мадемуазель Серая мышь, не слышите…
Один преподаватель лицея любил Германию больше, чем Францию, или, по крайней мере, так говорил, рассчитывая добиться невесть чего с помощью этих новых организаций, сокращенные названия которых фигурируют в витринах среди фотографий, запечатлевших прекрасную и счастливую жизнь французских рабочих где-нибудь в Дюссельдорфе или Штеттине, так вот, он, этот преподаватель, неосторожно приблизился однажды к «Трем звездочкам», где его узнали его бывшие ученики, по нему открыли огонь, но неудачно, и он улизнул. С тех пор он живет в гостинице «Центральная», итальянцев там больше нет, а у гестапо свои номера, и он отваживается появляться только в форме силезского полка, они не посмеют, думает он, стрелять в немца. Итак, все начинают понимать музыку. А вот владелец гаража – знаете, там, в предместье, возле бакалейной лавочки под голубой вывеской, – запирает он однажды вечером ворота своего гаража, а к нему подходит молодой человек и – бах! – из черного пистолета, пуля попала в глаз, выживет ли, неизвестно, а уж что ослепнет, это точно, и останется ненормальным – тоже факт. Перед зданиями, которые занимает полиция, установили рогатки, обмотанные колючей проволокой; часовые, им лет по шестнадцати, трясутся от страха и – ушки на макушке – ждут, чтобы первыми услышать музыку, музыку, музыку.
Продавец кроличьих шкурок, рыжий человечек весь в синяках, катит свой велик и звонит, звонит, звонит… Идет это он по улице, ну, знаете, где дом свиданий, и вдруг – трах-тарарах! – загремела музыка, пепеэфовцы PPF – «французская народная партия» профашистской ориентации.
схватились со смутьянами, бой по полной форме, пепеэфовцы – за каменную тумбу, а один, лежа на животе, все стреляет… И тут выходит хозяин борделя, почтенный такой дядечка, выходит, чтобы, значит, посмотреть, откуда переполох… пуля прямо в сердце! Разбили окно в аптеке, пролили из флакона синюю жидкость… Ну и дела! Звонит, звонит рыжий продавец-Музыка, фройляйн Лотта Мюллер, еще только начинает звучать здесь, в этом городе, который набит зелеными и серыми солдатами, где кишмя кишат мыши в накрахмаленных блузках и нитяных чулках. Но в окрестностях она заполняет уже весь величественный пейзаж, неподвижный и немой, крутится, поднимаясь все выше, выше, уже выходит из берегов; музыка и внезапно поднявшийся ветер поздней весны разворошили деревню, оживили покинутые дома, на развалинах появились таинственные призраки, неведомо почему падают телеграфные столбы, то и дело рвутся железнодорожные рельсы, а на днях даже вывели из строя местный аэродром; ваши люди теперь не смеют ходить по крестьянским дворам в поисках мяса, за деревянными чурками для газогенератора и даже за нашими парнями, которых вы наметили к отправке в Германию, и они смеются над вами, эти парни, да, смеются… вашим людям страшно услышать музыку… вот именно, музыку.
Ничего, ничего… Это ведь только маленькая прелюдия, большой оркестр репетировал не здесь, но он соберется здесь в полном составе, и тогда грянет, грянет музыка!
* * *
Придется исполнить ее прихоть. Лотта решила, что нам надо побывать на лоне природы, а тут мне как раз порекомендовали маленькую гостиницу, очень подходящую для влюбленных, и мне ничего не оставалось, как сдаться. Адрес дал тот самый преподаватель математики, у которого были такие крупные неприятности: еще бы, он очень добрый и говорит все, что думает. Теперь ходит в нашей форме, ни за что не скажешь, что он надел ее совсем недавно.
Лотта нарочно дразнила меня этим обер-лейтенантом. Меня злит, что она зовет его Вилли. Не люблю таких глаз, как у него.
Ясно, он ей и рассказал эту историю. А она делала вид, будто кто-то другой. Кто же еще? Ведь именно Вилли вошел рано утром к этим евреям, когда они были дома одни, муж и жена, в ванной комнате, дверь на задвижке, и, не сказав ни слова, начал палить из револьвера в эту самую дверь.
Муж брился и, как был, с мыльной пеной на подбородке, в пижаме, вылез через окно на крышу и бежал, поймать его не удалось. И только Вилли, любимчик Лотты, мог описать во всех подробностях, как выглядела женщина, убитая в ванне. Больше некому. У этого обер-лейтенантишки легкая рука на евреев.
Мы решили уехать сразу после заседания трибунала. Заседание было совершенно ординарное. Два смертных приговора. Одно небольшое происшествие в связи с делом, которое я не очень-то понял. Когда привели и поставили передо мной этого человека, на которого было противно смотреть – лицо в кровоподтеках, на ногах еле держится, – я прочел его дело наспех, боялся, что мы опоздаем на поезд. Его арестовали за то, что он стрелял в мэра небольшой деревеньки, который проводил реквизицию. С какого бока это нас касается? Пускай французы разбираются между собой сами! Ведь это не наш человек… Мое внимание обратили на то, что подсудимый эльзасец. Это все меняло. Я спросил, почему он поднял руку на свою родину? Он ответил по-французски – по-французски! какая дерзость: «Моя родина – Франция…» Солдат, который стоял рядом, плюнул ему в лицо.
Из-за всего этого мы чуть не опоздали. На перроне я уронил пенсне, Лотта ворчала, что это мой стиль, вечно я его теряю, мы побежали к своему вагону, к счастью, я не упал: она тащила меня за руку. Сели в поезд, когда он уже тронулся. Эти маленькие железнодорожные ветки выглядят очень забавно, чисто по-французски, они такие убогие… В нашем купе первого класса – nur fur die Wehrmacht только для вермахта (нем.).
– мы были одни. Иногда, на остановке, кто-нибудь открывал и тут же поспешно закрывал дверь. Мы взяли с собой курицу – заседание трибунала кончалось в двенадцать, а поезд уходил в двенадцать пятнадцать. Взяли овечьего сыра и фруктов. Словом, легкий завтрак. Лотта получила письмо от жениха, он на восточном фронте, воюет в составе европейских армий. Теперь она уже не говорила о Вилли, а надоедала мне со своим Буби. Было очень жарко. Первый по-настоящему знойный день. Я задремал. Лотта принялась перечитывать письмо. Просыпаюсь от мысли – не проедем ли мы свою станцию?… И велю Лотте быть внимательнее, станция называется… говорю название, но она не может повторить, пишу на клочке бумаги и снова засыпаю.
Не то чтобы я по-настоящему спал. Я размышлял над римским правом. Когда-то я даже преподавал его, но теперь думаю, что ради главенствующей роли германского права необходимо – и это мое глубокое убеждение – стереть все следы римского в современном мире. Римское право как основа государственных законодательств! Какой абсурд! К тому же противный самому духу германской нации. О кодексе Наполеона я уж и не говорю: одно то, что в нынешних немецких законах сохранились следы этого кодекса, показывает, чего они стоят. Фюрер совершенно прав, упразднение законов, как таковых, дает возможность учредить теперь, в подлинно германских условиях, Право, которое не нуждается в кодексе. Кодекса Гитлера не будет никогда! Мысль фюрера не поддается кодификации.
Было очень жарко. Я расстегнул воротничок. Нам не давали покоя мухи. Мы остановились на каком-то полустанке. Поезд все не трогался. Я спросил Лотту, уверена ли она, что мы не проехали. Не проехали, она следила по моей бумажке.
Шел, однако, четвертый час. Я забеспокоился. Поезд все еще стоял. Не пойти ли узнать, что случилось? Выхожу из вагона. Роняю пенсне, на этот раз сам его и поднимаю. Маленькая станция у подножья высоких гор. Что-то вроде деревушки на взгорье… Спрашиваю у станционного служащего. Он не понимает. Что-то говорит, но с таким акцентом, что я его тоже не понимаю. Увы, он говорит по-французски совсем не так, как доктор Гримм!..
Ну, хорошо, иду к начальнику вокзала. Он трижды просит повторить название станции. Смотрит мой билет. Ах, вот в чем дело! Мы сели не в тот поезд… Это другая ветка. Мы находимся в N. Нет, чтобы добраться куда надо, придется сначала вернуться назад. А отсюда поезд пойдет только завтра. Это конечная остановка. Впрочем, завтра по расписанию поезда нет. Только послезавтра. Последнее распоряжение оккупационных властей: движение поездов ограничено, поезда теперь отправляются по вторникам, четвергам и субботам.
Возвращаюсь к Лотте, объясняю. Она выходит из вагона. Все это ее абсолютно не трогает. Здесь тоже, конечно, есть гостиница. Да, но… Я договорился, что буду отсутствовать один день, – по средам трибунал не заседает. А получается, что и в четверг утром нас там не будет… Кроме того, в населенном пункте N. на прошлой неделе неизвестные совершили дерзкую вылазку… Здесь водятся террористы. Наши казнили семь заложников.
Она говорит, что я рассуждаю, как Вилли.
Я не хочу, чтобы заметили наше отсутствие? Ее это не касается. Ей плевать. Да, но мне… Спрошу у начальника станции, нельзя ли получить машину. Пусть позвонит по телефону…
У него румяные щеки, черные усы, покатые плечи. Форменная каскетка. Ничего толком Лотта от него не добилась. Вероятно, он был испуган. Она спрашивала, он отвечал «да», «нет». Я поинтересовался, не может ли он позвонить немецким властям. Немецким – нет. Французским – да. А они передадут немецким. Им надо объяснить, – вы меня поняли? – что майор фон Лютвиц-Рандау… Начальник станции просит, чтобы я написал свое имя на клочке бумаги, и с трудом разбирает мой почерк: фон Люте… Люте…виссе-Рандо… Правильно? Вы только скажите, пусть пришлют машину.
У него такой телефонный аппарат, с ручкой, которую надо крутить.
1 2 3 4 5 6