https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/luxus-023d-48121-item/
Достаточно посмотреть, как быстро пала империя, чтобы измерить их число. Францию наполнял оглушительный грохот, но она не оглохла. Людей, пытавшихся ускользнуть от славы, были миллионы: не только художники, скульпторы, но и крестьяне, уходившие в леса, в горы, иногда оказываясь в разбойничьих бандах, где они смешивались с подручными Бурбонов. Их, как и тех, кто все годы существования империи устраивал заговоры, вынуждали держаться вместе с теми людьми, чьи цели были прямо противоположны их целям, необходимость соблюдать в тайне политические интриги и стремление выжить. Почти во всех тогдашних заговорах рискующий своей жизнью республиканец вдруг с удивлением начинал приглядываться к спутнику, посланному ему судьбой; и никогда он не был уверен, что последний не окажется эмиссаром Лондона, переодетым шуаном. Люди графа д' Артуа встречаются со сторонниками Бабёфа: те и другие носят имена на античный манер, и поди угадай, за кого этот Александр? Священники перестали носить сутаны: как, черт возьми, узнать, с кем имеешь дело? Даже в армию, в войска, стоящие в Вене или Пруссии, в промерзшие казармы Витебска или Москвы проникает тысячеликий заговор; скачут курьеры, везя под плащами послание, отправленное из Бордо или Анже, Монтабана или Пуатье… Маршалы из окружения императора тоже начинают отступать в тень этого заговора… на кого они работают? Ней – республиканец он или предатель? И предатель ли Мюрат, который уже связался с англичанами и Австрией? Это он выгнал французов из Рима. Но, быть может, он что-то знал, стремился хотя бы сохранить Италию… спасти эту часть имперского величия. Что до Мармона, то его проглядели все.
Объяснить это можно тем, что труднее всего было провести демаркационную линию между добром и злом, патриотизмом и предательством, понять, где начинается подрывная работа чужеземцев, а где останавливается Республика… Я, Брут перед Цезарем, не слишком хорошо знаю, что обо всем этом следует думать. Однако гораздо сложнее было распутывать весь этот клубок тогдашней молодежи, воспитанной под– звон фанфар и трепет императорских знамен. В какой момент спал дух массового подъема, в какой момент Вальми отошло в прошлое? При Термидоре… нет, Термидор не объяснение: надо ли было в ту минуту, когда Робеспьер умирал с выбитой жандармом челюстью, открывать границы армиям Австрии и Пруссии? Неужели имена Питта и Кобурга мгновенно потеряли всякое значение для людей, в чьих ушах все еще звучала «Походная песнь»? Нет, нет… ведь за Бонапартом долго, сидя как маркитантка на зарядных ящиках, следовала насквозь израненная Свобода… Где начинается зло? Где кончается добро? Они не ведают собственного счастья, те люди, для кого все ясно, а мир четко поделен шпагой надвое! Люди, могущие умереть с верой в себя… отдать свою жизнь, не поддаваясь сомнениям, что охватывают поколения, с которыми делает свои первые шаги человек XIX столетия. Неужто было неизбежным, чтобы восторжествовал генерал Малле… чтобы окровавленные остатки «великой армии» узнали где-то на чужбине, что находящийся среди них маленький человечек больше не император? Какую роль во всем этом играла Франция?
Но теперь она повержена, захвачена, раздроблена… Разумеется, в 1814 году, когда союзные армии идут на Париж, Пьер-Жан Давид собрал в Риме своих товарищей по Школе у лоджии с нишами, в которых стоят мраморные боги, и пытался убедить их, что сейчас, именно сейчас все прояснилось, ибо коалиция завладела Родиной, а их общий долг – бросить Рим, Школу, искусство, стать гражданами, солдатами там, во Франции, на французской земле, изгнать врага… и те, кто вчера шел за императором, аплодировал ему, и заговорщики, не забывшие крови народа на ступеньках Сен-Роша, и те, кто хочет конституции Робеспьера и раздела имуществ, подобно всем, кто, наверное, способен верить в лилии, но ни в коем случае не в привезенные в фургонах чужеземцев, смогут ли все они понять его? Он прав, этот круглоголовый уроженец Анже с бледным, изрытым оспинами лицом, который говорит – когда все остальные молчат – один, будто сам с собой; молчание – их вежливая поза, способ от него отвернуться, но правда и то, что сквозь три выхода на большой парадный двор, затененный двумя колоннадами из глазкового мрамора, сквозь балюстрады лестницы, которая двумя крыльями спускается на двор и к главному фонтану – раковине с танцующим Меркурием, между зданиями из рыжеватого туфа и желтого кирпича – по бокам их обрамляют статуи, – сквозь арки из белого травертина видны на фоне далеких деревьев – там вперемежку стройные столбики кипарисов и широкие зонты пиний, – купы зелени над стенами, видна, чуть поодаль за фонтаном Венеры с дельфинами, меж высоких шпалер подстриженных деревьев, статуя сидящей, абсолютно невозмутимой Ромы. И один думает о книге что он оставил раскрытой на столе, и косится на дверь в библиотеку, а другому не терпится в глубь сада, в домик Веласкеса взглянуть лишний раз на «Экорше» Гудона… Ведь время проходит. Какое тонкое чутье проявили они, не слушая Давида! Рома вечно восседает там, за струями фонтана, а во Франции все повернулось столь странным образом…
Неужто вы думаете, что вечером, в своей комнате, маленький Давид из Анже не разрыдался в яростном отчаянии… как сказать, от этого равнодушия, что ли… Несомненно, что он все преувеличивал, считая, будто этот креол с Гваделупы, Гийон-Летьер, лишь из-за каких-то козней родителей Цецилии предложил ему немного поездить по Италии, более вероятно, что директор хотел избавиться от этого смутьяна с его несвоевременным патриотизмом.
Возможно, все обстоятельства для него окончательно прояснились. Возможно, отныне он знает, что означает жить и умереть. И кто будет теми героями, которых он так жаждет. Возможно. Но что думает об этом Доминик на виа Грегориана? Ведь в этой сумятице ни Корто, который согласился из мрамора, предназначенного для статуи Наполеона, высечь фигуру Людовика XVIII, ни директор Школы, посоветовавший ему это сделать, действительно не сумеют найти верную линию поведения… Они подвержены колебаниям атмосферы, царящей в Риме, где, как никогда раньше, кишмя кишат рясы, клобуки, босые монахи, странные, подпоясанные веревками бородачи, прелаты в лиловых мантиях, венгерские семинаристы, одетые в красное, подобно солдатам Франца II, которых император Австрии послал охранять особу святого отца. Они мелькают повсюду, эти рясы, тонзуры, осунувшиеся лица, изредка сталкиваешься со знакомыми физиономиями – прежде их встречали в партикулярном платье на карнавале или у генерала Миоллиса, они лизали там французам сапоги. Благодаря всему этому можно было представить себе Францию в ту зиму. Ту Францию, которая оставила в Италии неизгладимые – поход Франциска I, великолепие Людовика XIV – следы, но только больше не следует говорить, что эспланада на холме Пинчо – это дело рук Наполеона: ведь теперь мемориальная доска свидетельствует, что эспланада построена щедротами верховного владыки, как будто бы там, где вплоть до недавнего дня пасли коров, на Кампо ваччино, форум, расчищенный солдатами Буонапарте, возник лишь благодаря широте взглядов Пия VII.
Однако именно сейчас, в этой ночи века, люди действительно несчастны, что родились на свет.
Теперь было просто невозможно оставаться днем дома. Римские жилища почти нельзя протопить, особенно топливом, которым, как утверждают римляне, они пользуются. На вилле Медичи у Давида всегда коченели ноги, так как ко всем прочим бедам никто больше не получал из Франции ни гроша, и в Школе Гийон-Летьера водворилась беспросветная нужда. Ученики в мастерских пританцовывали, чтобы согреться. Приближался Новый год, а улицы и площади дышали какой-то весенней мягкостью. Стоило на несколько часов выглянуть солнцу, как становилось даже жарко. Порывы дождя освежали зелень, в фонтанах резвились мальчишки. В это время года кампанья приобретала странную привлекательность, все, как никогда, рвались на прогулки, на свежий воздух, словно они, не знаю почему, казались им запретными. Даже дубы и каштаны по-прежнему красовались желтыми листьями среди кущ вечной зелени… Должно быть, некое изощренное лукавство толкнуло Каролину повезти Давида в сторону Кастельгондольфо… Уж не хотела ли она отыскать этот замок из кусков лавы, где больше не жила Цецилия?! После ухода французов разбойников замирили.
Но не на этой прогулке с Каролины спала маска. Правда, Пьеру-Жану почудилось, что кучер, открывая дверцу кареты, как-то странно обратился к Каролине. Давид был почти уверен, что тот произнес «Ваше Величество»… Он упрекнул себя за разыгравшееся воображение. Ведь Каролина не желала, чтобы он знал ее фамилию, именно таково было правило их игры. На ней был желтый с белыми перьями берет, обшитый гофрированными кружевами, плюмаж покачивался в такт локонам, перехваченным лентой. Серое платье с высокой талией и длинными рукавами, стянутыми у запястья золотистыми кружевными манжетами, сшито было из немнущейся, но всегда выглядящей слегка помятой ткани. Каролина носила длинные платья, длиннее, чем того требовала мода, они почти прикрывали ее обувь, была закутана в накидку из блестящего желто-серого альпака в широкую полоску. «Просто слов не нахожу, чтобы выразить, как я люблю зеленую траву под Новый год…» Чего она ждала от него в карете на обратном пути, так размечтавшись? Боюсь, в глазах дамы Давид выглядел совсем простачком. Впрочем, в его жизни был период, о котором он теперь предпочитал не вспоминать, кстати, тогда тоже все произошло под самый Новый год, но ведь было это пять лет назад! Наш скульптор полагал целомудрие жизненным правилом художников. По правде говоря, он был рассеян. Но не настолько, чтобы не замечать упорного молчания кучера на обратном пути и взглядов, которые Каролина бросала на этого наглого слугу. Эта женщина была исполнена решительности: никто не заставил бы ее поступать вопреки своей воле. Точно так же все это никак не входило в намерения Давида…
Потом погода испортилась, и три дня на улицу нельзя было носа высунуть. В первый же ясный день посыльный принес на виллу Медичи записку скульптору. Каролина просила встретиться с ней перед гостиницей «У медведя». Той, что находится в нижнем конце виа дель Монте Брианцо, на маленькой площади, почти у самого Тибра. Быть может, Каролина в конце концов пригласит его к себе? Оказалось, нет: она ожидала его на мощенной булыжником площади, перед этим домом с расположенными уступами лоджиями. Гостиница стояла рядом с населенным простым людом кварталом с узкими улочками, где круглый год хлопает на ветру вывешенное в окнах белье. Набережной вдоль Тибра тогда еще не существовало, поэтому берег реки в основном служил свалкой. Спутники пошли по виа ди Тор ди Нона, сворачивая то в одну, то в другую улочку, в которых кишела оборванная ребятня и из-под ног, испуганно подскакивая и куда-то исчезая, прыскали кошки… Каролина была в смятении. Ей не столько хотелось разговаривать, сколько не быть одной. Наверное, в ее жизни что-то произошло. Гостиница «У медведя»? Почему? Потому что в ней жил Гёте. Она читала Давиду из его элегий:
…Saget, Steine, mir an, о sprecht, ihr hohen Palaste!
Strassen, redet ein Wort. Genius, regst du dich nicht!
Ja, es ist Ailes beseelt in deinen heiligen Mauern,
Ewige Roma; nur mir schweiget noch All?s so still…
Но, казалось, думает она совсем о другом.
– Здесь, в Риме, – сказал Давид, – он написал «Эгмонта»…
– «Эгмонта»? – внезапно словно пробудилась она от какого-то забытья. – Да, конечно… «Эгмонта» и другие вещи… «Ифигению»… das Schmerzenskind, дитя страданий…
И она прикрыла глаза руками в длинных перчатках.
– Что с вами, Каролина? – спросил Давид.
Ничего, с ней ничего. Ответила она весьма сухо. Каждому близко то, что больше всего его волнует. Так и Пьер-Жан… с ним говорят о Гёте, а он сразу же вспоминает «Эгмонта»… быть может, еще несколько месяцев назад «Эгмонт» был на их стороне, когда Буонапарте в Италии, как и в Испании… да и у них, во Франции… Завтра он будет читать наизусть господина фон Клейста… Все у нее путалось. Все-таки сегодня финал «Эгмонта» вызывает восторг лишь у одних французов.
– А я Ифигения, – вдруг сказала она. – Ведь у Гёте всегда выбираешь то, что разбивает тебе сердце… Weh dem, der fern von Eltern und Geschwistern – Ein einsam Leben fuhrt! Ihm Zehrt der Gram – Das nвchste Gliick vor seinen Lippen Weg.
Они шли молча и бог знает как оказались перед Пасквино. Давид очень любил этот изувеченный антик, который, словно нищий, стоял на своем постаменте, прислонившись к стене палаццо Браши. В этом безруком обрубке, с безликой головой, с отбитой ногой, облаченном в хламиду с перекрещенными на груди повязками, римский народ неведомо почему видел себя самого, олицетворение своей веселой нищеты. Давид так и сказал «народ»… он часто употреблял это слово. На сей раз Каролина обратила на это внимание, заметив раздраженным тоном:
– Народ, народ… не только народ бывает несчастен!
Он смотрел на нее, в глазах ее мелькнули слезы. Но нет, она не плакала, то были сухие слезы. И тут она призналась.
Елизавета-Каролина, герцогиня Брауншвейгская-Вольфенбюттельская, вчера вечером получила письмо от своей дочери, от Лотты, этого ребенка, которого научили ненавидеть мать, единственного ребенка, что послало ей небо… Она говорила о небе, а не об отце, своем кузене Георге Ганноверском, принце Уэльском и регенте Англии…
– Значит, вы… – начал было Давид. Она отлично понимала, что ему не хотелось произнести «регентша Англии», однако… это как с Гёте: тот, у кого дочь, предпочитает «Ифигению», а он, этот маленький якобинец из Анже…
– Да, – сухо ответила она, – я дочь Карла Вильгельма, герцога Брауншвейгского, генералиссимуса войск коалиции, сражавшихся против вашей Республики, да… того самого, автора манифеста…
Каролине не нужно было рассказывать историю своей жизни. Давид знал ее. Они отошли от Пасквино и вышли на необъятную, бесконечно длинную, нарядно вымощенную плитами площадь, где игры гладиаторов сменились фонтанами и церквами. Тучи нищих обступили их. Жалкие надоедливые мухи, два соперничающих роя, что гнездились под порталами двух церквей, едва завидев издали иностранцев, подходивших к пьяцце, они вихрем бросались к этой надежде.
1 2 3 4 5
Объяснить это можно тем, что труднее всего было провести демаркационную линию между добром и злом, патриотизмом и предательством, понять, где начинается подрывная работа чужеземцев, а где останавливается Республика… Я, Брут перед Цезарем, не слишком хорошо знаю, что обо всем этом следует думать. Однако гораздо сложнее было распутывать весь этот клубок тогдашней молодежи, воспитанной под– звон фанфар и трепет императорских знамен. В какой момент спал дух массового подъема, в какой момент Вальми отошло в прошлое? При Термидоре… нет, Термидор не объяснение: надо ли было в ту минуту, когда Робеспьер умирал с выбитой жандармом челюстью, открывать границы армиям Австрии и Пруссии? Неужели имена Питта и Кобурга мгновенно потеряли всякое значение для людей, в чьих ушах все еще звучала «Походная песнь»? Нет, нет… ведь за Бонапартом долго, сидя как маркитантка на зарядных ящиках, следовала насквозь израненная Свобода… Где начинается зло? Где кончается добро? Они не ведают собственного счастья, те люди, для кого все ясно, а мир четко поделен шпагой надвое! Люди, могущие умереть с верой в себя… отдать свою жизнь, не поддаваясь сомнениям, что охватывают поколения, с которыми делает свои первые шаги человек XIX столетия. Неужто было неизбежным, чтобы восторжествовал генерал Малле… чтобы окровавленные остатки «великой армии» узнали где-то на чужбине, что находящийся среди них маленький человечек больше не император? Какую роль во всем этом играла Франция?
Но теперь она повержена, захвачена, раздроблена… Разумеется, в 1814 году, когда союзные армии идут на Париж, Пьер-Жан Давид собрал в Риме своих товарищей по Школе у лоджии с нишами, в которых стоят мраморные боги, и пытался убедить их, что сейчас, именно сейчас все прояснилось, ибо коалиция завладела Родиной, а их общий долг – бросить Рим, Школу, искусство, стать гражданами, солдатами там, во Франции, на французской земле, изгнать врага… и те, кто вчера шел за императором, аплодировал ему, и заговорщики, не забывшие крови народа на ступеньках Сен-Роша, и те, кто хочет конституции Робеспьера и раздела имуществ, подобно всем, кто, наверное, способен верить в лилии, но ни в коем случае не в привезенные в фургонах чужеземцев, смогут ли все они понять его? Он прав, этот круглоголовый уроженец Анже с бледным, изрытым оспинами лицом, который говорит – когда все остальные молчат – один, будто сам с собой; молчание – их вежливая поза, способ от него отвернуться, но правда и то, что сквозь три выхода на большой парадный двор, затененный двумя колоннадами из глазкового мрамора, сквозь балюстрады лестницы, которая двумя крыльями спускается на двор и к главному фонтану – раковине с танцующим Меркурием, между зданиями из рыжеватого туфа и желтого кирпича – по бокам их обрамляют статуи, – сквозь арки из белого травертина видны на фоне далеких деревьев – там вперемежку стройные столбики кипарисов и широкие зонты пиний, – купы зелени над стенами, видна, чуть поодаль за фонтаном Венеры с дельфинами, меж высоких шпалер подстриженных деревьев, статуя сидящей, абсолютно невозмутимой Ромы. И один думает о книге что он оставил раскрытой на столе, и косится на дверь в библиотеку, а другому не терпится в глубь сада, в домик Веласкеса взглянуть лишний раз на «Экорше» Гудона… Ведь время проходит. Какое тонкое чутье проявили они, не слушая Давида! Рома вечно восседает там, за струями фонтана, а во Франции все повернулось столь странным образом…
Неужто вы думаете, что вечером, в своей комнате, маленький Давид из Анже не разрыдался в яростном отчаянии… как сказать, от этого равнодушия, что ли… Несомненно, что он все преувеличивал, считая, будто этот креол с Гваделупы, Гийон-Летьер, лишь из-за каких-то козней родителей Цецилии предложил ему немного поездить по Италии, более вероятно, что директор хотел избавиться от этого смутьяна с его несвоевременным патриотизмом.
Возможно, все обстоятельства для него окончательно прояснились. Возможно, отныне он знает, что означает жить и умереть. И кто будет теми героями, которых он так жаждет. Возможно. Но что думает об этом Доминик на виа Грегориана? Ведь в этой сумятице ни Корто, который согласился из мрамора, предназначенного для статуи Наполеона, высечь фигуру Людовика XVIII, ни директор Школы, посоветовавший ему это сделать, действительно не сумеют найти верную линию поведения… Они подвержены колебаниям атмосферы, царящей в Риме, где, как никогда раньше, кишмя кишат рясы, клобуки, босые монахи, странные, подпоясанные веревками бородачи, прелаты в лиловых мантиях, венгерские семинаристы, одетые в красное, подобно солдатам Франца II, которых император Австрии послал охранять особу святого отца. Они мелькают повсюду, эти рясы, тонзуры, осунувшиеся лица, изредка сталкиваешься со знакомыми физиономиями – прежде их встречали в партикулярном платье на карнавале или у генерала Миоллиса, они лизали там французам сапоги. Благодаря всему этому можно было представить себе Францию в ту зиму. Ту Францию, которая оставила в Италии неизгладимые – поход Франциска I, великолепие Людовика XIV – следы, но только больше не следует говорить, что эспланада на холме Пинчо – это дело рук Наполеона: ведь теперь мемориальная доска свидетельствует, что эспланада построена щедротами верховного владыки, как будто бы там, где вплоть до недавнего дня пасли коров, на Кампо ваччино, форум, расчищенный солдатами Буонапарте, возник лишь благодаря широте взглядов Пия VII.
Однако именно сейчас, в этой ночи века, люди действительно несчастны, что родились на свет.
Теперь было просто невозможно оставаться днем дома. Римские жилища почти нельзя протопить, особенно топливом, которым, как утверждают римляне, они пользуются. На вилле Медичи у Давида всегда коченели ноги, так как ко всем прочим бедам никто больше не получал из Франции ни гроша, и в Школе Гийон-Летьера водворилась беспросветная нужда. Ученики в мастерских пританцовывали, чтобы согреться. Приближался Новый год, а улицы и площади дышали какой-то весенней мягкостью. Стоило на несколько часов выглянуть солнцу, как становилось даже жарко. Порывы дождя освежали зелень, в фонтанах резвились мальчишки. В это время года кампанья приобретала странную привлекательность, все, как никогда, рвались на прогулки, на свежий воздух, словно они, не знаю почему, казались им запретными. Даже дубы и каштаны по-прежнему красовались желтыми листьями среди кущ вечной зелени… Должно быть, некое изощренное лукавство толкнуло Каролину повезти Давида в сторону Кастельгондольфо… Уж не хотела ли она отыскать этот замок из кусков лавы, где больше не жила Цецилия?! После ухода французов разбойников замирили.
Но не на этой прогулке с Каролины спала маска. Правда, Пьеру-Жану почудилось, что кучер, открывая дверцу кареты, как-то странно обратился к Каролине. Давид был почти уверен, что тот произнес «Ваше Величество»… Он упрекнул себя за разыгравшееся воображение. Ведь Каролина не желала, чтобы он знал ее фамилию, именно таково было правило их игры. На ней был желтый с белыми перьями берет, обшитый гофрированными кружевами, плюмаж покачивался в такт локонам, перехваченным лентой. Серое платье с высокой талией и длинными рукавами, стянутыми у запястья золотистыми кружевными манжетами, сшито было из немнущейся, но всегда выглядящей слегка помятой ткани. Каролина носила длинные платья, длиннее, чем того требовала мода, они почти прикрывали ее обувь, была закутана в накидку из блестящего желто-серого альпака в широкую полоску. «Просто слов не нахожу, чтобы выразить, как я люблю зеленую траву под Новый год…» Чего она ждала от него в карете на обратном пути, так размечтавшись? Боюсь, в глазах дамы Давид выглядел совсем простачком. Впрочем, в его жизни был период, о котором он теперь предпочитал не вспоминать, кстати, тогда тоже все произошло под самый Новый год, но ведь было это пять лет назад! Наш скульптор полагал целомудрие жизненным правилом художников. По правде говоря, он был рассеян. Но не настолько, чтобы не замечать упорного молчания кучера на обратном пути и взглядов, которые Каролина бросала на этого наглого слугу. Эта женщина была исполнена решительности: никто не заставил бы ее поступать вопреки своей воле. Точно так же все это никак не входило в намерения Давида…
Потом погода испортилась, и три дня на улицу нельзя было носа высунуть. В первый же ясный день посыльный принес на виллу Медичи записку скульптору. Каролина просила встретиться с ней перед гостиницей «У медведя». Той, что находится в нижнем конце виа дель Монте Брианцо, на маленькой площади, почти у самого Тибра. Быть может, Каролина в конце концов пригласит его к себе? Оказалось, нет: она ожидала его на мощенной булыжником площади, перед этим домом с расположенными уступами лоджиями. Гостиница стояла рядом с населенным простым людом кварталом с узкими улочками, где круглый год хлопает на ветру вывешенное в окнах белье. Набережной вдоль Тибра тогда еще не существовало, поэтому берег реки в основном служил свалкой. Спутники пошли по виа ди Тор ди Нона, сворачивая то в одну, то в другую улочку, в которых кишела оборванная ребятня и из-под ног, испуганно подскакивая и куда-то исчезая, прыскали кошки… Каролина была в смятении. Ей не столько хотелось разговаривать, сколько не быть одной. Наверное, в ее жизни что-то произошло. Гостиница «У медведя»? Почему? Потому что в ней жил Гёте. Она читала Давиду из его элегий:
…Saget, Steine, mir an, о sprecht, ihr hohen Palaste!
Strassen, redet ein Wort. Genius, regst du dich nicht!
Ja, es ist Ailes beseelt in deinen heiligen Mauern,
Ewige Roma; nur mir schweiget noch All?s so still…
Но, казалось, думает она совсем о другом.
– Здесь, в Риме, – сказал Давид, – он написал «Эгмонта»…
– «Эгмонта»? – внезапно словно пробудилась она от какого-то забытья. – Да, конечно… «Эгмонта» и другие вещи… «Ифигению»… das Schmerzenskind, дитя страданий…
И она прикрыла глаза руками в длинных перчатках.
– Что с вами, Каролина? – спросил Давид.
Ничего, с ней ничего. Ответила она весьма сухо. Каждому близко то, что больше всего его волнует. Так и Пьер-Жан… с ним говорят о Гёте, а он сразу же вспоминает «Эгмонта»… быть может, еще несколько месяцев назад «Эгмонт» был на их стороне, когда Буонапарте в Италии, как и в Испании… да и у них, во Франции… Завтра он будет читать наизусть господина фон Клейста… Все у нее путалось. Все-таки сегодня финал «Эгмонта» вызывает восторг лишь у одних французов.
– А я Ифигения, – вдруг сказала она. – Ведь у Гёте всегда выбираешь то, что разбивает тебе сердце… Weh dem, der fern von Eltern und Geschwistern – Ein einsam Leben fuhrt! Ihm Zehrt der Gram – Das nвchste Gliick vor seinen Lippen Weg.
Они шли молча и бог знает как оказались перед Пасквино. Давид очень любил этот изувеченный антик, который, словно нищий, стоял на своем постаменте, прислонившись к стене палаццо Браши. В этом безруком обрубке, с безликой головой, с отбитой ногой, облаченном в хламиду с перекрещенными на груди повязками, римский народ неведомо почему видел себя самого, олицетворение своей веселой нищеты. Давид так и сказал «народ»… он часто употреблял это слово. На сей раз Каролина обратила на это внимание, заметив раздраженным тоном:
– Народ, народ… не только народ бывает несчастен!
Он смотрел на нее, в глазах ее мелькнули слезы. Но нет, она не плакала, то были сухие слезы. И тут она призналась.
Елизавета-Каролина, герцогиня Брауншвейгская-Вольфенбюттельская, вчера вечером получила письмо от своей дочери, от Лотты, этого ребенка, которого научили ненавидеть мать, единственного ребенка, что послало ей небо… Она говорила о небе, а не об отце, своем кузене Георге Ганноверском, принце Уэльском и регенте Англии…
– Значит, вы… – начал было Давид. Она отлично понимала, что ему не хотелось произнести «регентша Англии», однако… это как с Гёте: тот, у кого дочь, предпочитает «Ифигению», а он, этот маленький якобинец из Анже…
– Да, – сухо ответила она, – я дочь Карла Вильгельма, герцога Брауншвейгского, генералиссимуса войск коалиции, сражавшихся против вашей Республики, да… того самого, автора манифеста…
Каролине не нужно было рассказывать историю своей жизни. Давид знал ее. Они отошли от Пасквино и вышли на необъятную, бесконечно длинную, нарядно вымощенную плитами площадь, где игры гладиаторов сменились фонтанами и церквами. Тучи нищих обступили их. Жалкие надоедливые мухи, два соперничающих роя, что гнездились под порталами двух церквей, едва завидев издали иностранцев, подходивших к пьяцце, они вихрем бросались к этой надежде.
1 2 3 4 5