https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/steklyannye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Рассказы –

Урсула Ле Гуин
Округ Мэлхью
— Эдвард, — сказала теща, — посмотри фактам в лицо. Ты не можешь убежать от этой жизни. Люди не позволят. Ты слишком хороший, слишком милый и даже симпатичный, хотя сам как будто этого не замечаешь. — Она перевела дыхание, а потом продолжила более холодно: — И мне всегда было интересно, замечала ли это Мэри.
Он молча сидел по другую сторону камина, съежившись и обхватив себя огромными ручищами.
— Ты не можешь убежать от того, в чем даже не участвуешь! Ах, прости, — беспощадно добавила она.
Он улыбнулся, слегка захмелевший от выпитого пунша.
— Индейцы навахо, — продолжила она, — по-моему, не разрешают тещам и зятьям разговаривать друг с другом. Это табу. Причем весьма благоразумное. А мы так чертовски самонадеянны — никаких правил, никаких табу…
Седая полная женщина в возрасте за шестьдесят мрачно замолчала, выпрямившись в кресле у огня. Она вообще никогда не сутулилась. Сигарета в левой руке и стакан с виски в правой демонстрировали грубоватую натуру этой женщины, происходящей из порядочной, никогда не умевшей приспосабливаться семьи. Семья эта покинула насиженное место в Западном Орегоне, округе Мэлхью, находящемся на самой границе бесплодных земель, и двинулась на запад, оставив позади сотни разорившихся ферм, самоубийства мужчин и, младенческие могилы, разбросанные по всей территории от Огайо до побережья.
— Конечно, Мэри знала, что ты симпатичный, — задумчиво продолжила она,
— и гордилась этим. Но я никогда не замечала, что она получает массу удовольствия, находясь рядом с таким мужчиной. Не ты — Мэри, а она тебе приносила настоящую радость.
Ему было лишь двадцать семь лет. Наклонившись, чтобы бросить в огонь докуренную сигарету, Генриетта Аванти отвлеклась от потока бегущих мыслей и охвативших ее эмоций, увидела лицо Эдварда, и все мысли тут же улетучились.
— Не стоит мне думать вслух, — сказала она, — я не хотела причинить тебе боль.
— Нет-нет. Все в порядке, — успокаивающе произнес он, повернув к женщине доброе, мрачное молодое лицо.
— Но я опять задела тебя. Ты чувствителен, а я нет. Ты одержим чувством вины, а я даже не знаю, что это такое.
И снова она тронула Эдварда за больное место; он нахмурился и заговорил:
— Нет, я не одержим виной, Генриетта. Я не виноват. Не виноват в том, что выжил. Только я не вижу в этом никакого смысла.
— Смысл! — Она сидела прямо, не двигаясь. — А смысла и нет.
— Знаю, — прошептал он, глядя в огонь.
Они довольно долго молчали. Генриетта думала о своей дочери Мэри, красивом, капризном ребенке. «Мама, это Эдвард». И молодой человек, смотрящий на девушку с недоверчивой, восторженной страстью — о, это был он, единственный, кто смог отвлечь Генриетту от постоянного, неутихающего горя, вызванного смертью мужа, кто еще раз показал ей с плоской равнины и бесплодной земли невероятно высокие горы. Эдвард напомнил ей, что даже после всего пережитого в жизни есть нечто большее, чем способность терпеть и мириться с тем, как уходят дни и годы. К сожалению, Генриетта знала, что терпение — это ее нормальное состояние. Она терпела бы всю жизнь, постепенно зачерствев и окаменев, если бы ей не посчастливилось выйти замуж за Джона Аванти, который научил ее радоваться. Он умер, и Генриетта тут же провалилась обратно в терпение и никогда больше не познала бы удовольствия и восторга, если бы однажды вечером в дом не вошла ее дочь, ведя за собой высокого парня с сияющим лицом: «Мама, это Эдвард».
— Может, ты не знаешь, — внезапно проговорила она. — Бессмысленность — это не для тебя. А для меня. Я рождена, чтобы вести бессмысленное существование, как мои родители и братья. По какой-то ошибке я попала в действительно стоящую жизнь, жизнь, в которой есть смысл. Как раз в такую жизнь, для которой рожден ты. А потом ты — ты, а не кто-нибудь другой, столкнулся с этим ужасом, с пьяным на шоссе, с ненужностью и бессмысленностью, когда тебе исполнилось всего лишь двадцать пять. Без сомнения, произошла еще одна ошибка. Но это неважно, Эдвард. Смерть Мэри не является самым важным событием в твоей жизни. И ты смалодушничаешь, если признаешь ее важной, примешь бессмысленность.
— Возможно, — ответил он. — Но дело в том, Генриетта, что в последнее время я чувствую, что дошел до точки.
Генриетта была напугана болью Эдварда, его неуверенностью в себе. Она не много знала о боли, в ее жизни встречались только страдания, терпимые, бесконечные, но не разрушающие муки. Она попыталась настроиться на более оптимистический лад, сказав: «Что ж, точка — это всегда начало следующего предложения…» Слезы — вот чего боялась Генриетта. Дважды здесь, в этой комнате, Эдвард не выдерживал и плакал, первый раз — когда вернулся из госпиталя после аварии, а потом — несколько месяцев спустя. Она боялась этих слез, хотя знала, что слезы помогают справляться с болью. Но при виде плачущего мужчины Генриетта начинала жалеть себя. Когда Эдвард внезапно поднялся с низкого каминного кресла, она вся напряглась, ожидая чего-то плохого.
— Я хочу еще выпить. А ты? — только и сказал он, а затем взял стаканы и пошел на кухню.
В этот момент часы на каминной полке мрачно пробили полночь, тем самым возвестив, что окончился октябрь и начался ноябрь. Они прожили еще месяц. Генриетта сидела у огня, а Эдвард открывал на кухне буфет: обоим тепло, оба выпили хорошего бурбона — и еще была Мэри, умершая восемнадцать месяцев назад. «Может, я безжалостная и суровая женщина, если даже ни разу по-настоящему не плакала, когда умер мой ребенок? Если бы она умерла прежде чем Джон, я бы плакала по ней», — подумала Генриетта.
Эдвард вернулся, сел и вытянул ноги.
— Я пытался… — произнес он так спокойно и серьезно, что Генриетта забыла все свои страхи и попыталась понять, что он имеет в виду. Эдвард был искренним, но молчаливым, а его мысль, тренированная неизменными правилами и формулами химии, неотступно следовала логике даже там, где ее и в помине не было. — Я честно пытался, — повторил он и вновь замолчал, скрестил ноги, задумчиво отхлебнул из стакана и наконец продолжил: — Техник в медицинском отделении. Элинор Шнейдер. Довольно привлекательная блондинка, очень умная. Моя ровесница. («Старше», — подумала Генриетта). Ну и… — Эдвард замолчал и усмехнулся, подняв стакан. — Я пытался.
— Что?
— Заинтересоваться.
Бедная Элинор Шнейдер, теперь, наверное, специально обходит Эдварда стороной, едва завидев его хмурое, темное лицо. Боль заставляет человека концентрироваться на собственной особе.
— Я полагаю, лаборатория — подходящее место для экспериментов… — Генриетта слегка вздохнула.
— В любом случае это была попытка вновь соединиться с жизнью, или называй это как угодно. Но не сработало. Я не смог. И не хотел. Я знаю, ты считаешь меня слабым.
— Тебя? Конечно, нет. А если бы и да, что тогда? Ты лучше знаешь себя.
— Нет, Генриетта, не знаю. Ты действительно первый человек, который много знает обо мне. Чтобы судить объективно. Родители… — Родители Эдварда развелись, когда он был еще маленьким, и постоянно перекидывали бедного ребенка от отца с женой к матери с мужем — дитя раздора. Эдвард отогнал неприятные воспоминания и добавил: — А мы с Мэри в некотором смысле вообще ничего друг о друге не знали.
— Ты был очень молод.
— Мы просто не успели, — ясно и тихо проговорил Эдвард, и в этой короткой фразе выразилось все — его боль, тоска и сожаление о том, что ничего нельзя вернуть.
Генриетта сидела неподвижно, с отрешенным видом, стараясь не вдумываться в услышанное.
— Поэтому, — он продолжал рассуждать логически, — в тебе я вижу первое ясное отражение самого себя. И оно выглядит слабым.
— Ты смотришь в старое зеркало, которое искажает отражение.
— Нет, ты судишь о людях очень справедливо.
— Хочешь знать, каким я вижу тебя на самом деле? — строго спросила она, разгоряченная двумя стаканами непривычно крепкого напитка. Эдвард хотел. — Светлым и удачливым человеком. — Генриетта старательно подбирала слова. — Не везучим, а удачливым. Удача никогда не сопутствовала тебе. И все же ты был удачливым. Ты рано обрел свободу, слишком рано, а ведь многие люди вообще никогда не становятся свободными. Ты познал настоящую страсть, настоящие свершения — и ни одного разочарования. Ты никогда не познаешь разочарования, отчаяния. Ты пришел в зрелость свободным, и дальше пойдешь свободным или… — Но «или» завело ее слишком далеко. Если бы она была моложе, ровесницей Эдварда, то могла бы закончить: «или покончишь с собой». Но люди разных поколений не должны говорить о смерти. О мертвых — да, об умирающих — тоже, но о смерти — нет. «Это табу», — сказала себе Генриетта, испытывая отвращение ко всему сказанному. Эдвард же выглядел довольным и заинтригованным; он размышлял об услышанном.
— Да, и что касается Элинор, — сказал он, — этой девушки из лаборатории. Она любит детей. Я всегда думаю об Энди.
— С Энди я справлюсь сама, с ним все будет в порядке. Никто не просит тебя жениться на няне. Боже упаси!
Эдвард облегченно вздохнул. Но через несколько минут, сквозь сонливость и расслабленность, навеянные виски, Генриетта почувствовала, что он снова думает об Элинор.
— Когда я сказала, что ты поймешь, что не можешь убежать, не можешь освободиться, отсоединиться, знаешь, я просто хотела тебя предупредить. Ты сейчас очень уязвим. Можешь попасть в ловушку. А я не хочу этого. — «Хватит того, что ты побывал в сетях у Мэри», — подумала она. Генриетта считала, что ее дочь вышла замуж больше из желания самоутвердиться или даже от зависти, чем по любви. Она знала, что в душе Мэри под приятной мягкой живостью и итальянским изяществом таится унаследованная от матери разрушительная, пагубная черта характера — беспомощность, бессмысленность, которая привела их всех в конце концов в округ Мэлхью. Генриетта так и не смогла поплакать о Мэри, никогда не осуждала ее — и опять с горечью, как и раньше, подумала, что ранняя смерть Мэри свидетельствует об удачливости любившего ее мужчины.
— Ты портишь меня, Генриетта, — сказал молодой человек, приведенный в замешательство результатами своих размышлений.
— Конечно. Но я не порчу твоего сына. Я знаю разницу между неиспорченностью и просто невинностью. — Она коротко рассмеялась, испытывая удовольствие от произнесения столь сложного изречения. — Я становлюсь многословной — все, пойду спать. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — неохотно ответил Эдвард, когда Генриетта пошла к лестнице, так неохотно, словно хотел удержать ее. Как будто хотел, чтобы его снова предупредили об «отсоединении». Он никогда, даже когда ему было очень больно, не убегал от самого себя и всегда заботился о тех, кому нужен. Все, что у него осталось, — это ребенок и старая женщина, которых он любил всей душой. И им втроем было хорошо друг с другом. «По крайней мере я — хорошая защита от дурных мыслей», — подумала Генриетта с гордостью.
С тех пор как четыре года назад умер ее муж, она не спала нормально ни одной ночи. Половину темной части суток она бодрствовала и читала и часто вставала еще до того, как просыпался ребенок. Генриетта помнила, как ее мать, уже в пожилом возрасте, молча сидела на кухне, освещенной керосиновой лампой, и смотрела в окно на огромное небо, тускнеющее над заросшей полынью равниной. Но в этот вечер Генриетта заснула сразу же, на всю ночь, провалившись в омут сновидений. Ей снилось, что кто-то умер — точно неизвестно кто и неизвестно, умирает ли он или уже умер, — и в конце концов в каком-то незнакомом летнем домике, стоящем в саду, она нашла кого-то, съежившегося на полу, одна длинная рука откинута в сторону, но это оказался всего лишь пустой рукав серого пиджака. В ужасе убежала она в другой, давний кошмарный сон, виденный лет пятьдесят назад, в котором нечто сверкающее гонялось за ней по пустыне. Наконец солнечный свет пролился на стены комнаты и разбудил ее, не развеяв ночные страхи. Генриетта в душе пыталась отрицать, что боится за Эдварда, но за завтраком вела себя с ним довольно беспощадно. Все утро она делала в доме уборку, оставив ребенка играть одного, пытаясь забить страх работой прежде, чем ее сознание решит, что действительно стоит чего-то бояться.
Ребенок не мог все время оставаться в одиночестве. Ему было два года. И он походил на маленького шимпанзе; физическая красота родителей утратилась, смешавшись в ребенке. Малыш был задумчивым и любознательным.
— Ген, Ген, Ген! — закричал он и вошел, покачиваясь, на кухню. — Моко! Моко!
— До обеда ничего не получишь, — ответила ему Генриетта.
Мальчик улыбнулся и пристально посмотрел вверх мудрыми обезьяньими глазками.
— Моко? Песенье? Ябоко?
— Ничего до обеда, ты, прожорливое брюшко, — строго ответила бабушка.
— Ген, Ген! — залепетал ребенок, крепко обнимая ее ногу.
Он был любящим ребенком, очень милым ребенком. В полдень Генриетта бросила все домашние дела и пошла вместе с мальчиком вниз по холму в парк. И там, в розовом саду, полном последних лимонных, чайных, золотистых, бронзовых и малиновых роз, она бродила за ребенком, который крича бегал по дорожкам между колючими благоухающими кустами, освещенными осенним солнцем.
Эдвард Мейер сидел в машине и смотрел сквозь огни Беркли и черную, поблескивающую бухту на Золотые Ворота, тускло мерцающие в центре огромной панорамы света и темноты. Над машиной шелестели эвкалипты, листьями которых играл северный ветер, зимний ветер. Эдвард потянулся.
— Черт, — сказал он.
— Что случилось? — спросила сидящая рядом женщина.
— Что ты видишь там, внизу? Что значит для тебя это место, этот город?
— Все, что мне надо в этой жизни.
— Извини, — пробормотал он и взял ее руки в свои.
Они замолчали. В молчании проявлялось все изящество и мягкость Элинор. Он пил из этой женщины спокойствие, словно воду из ручья. Дул холодный, сухой январский ветер. Внизу, вокруг бухты, пересеченной множеством мостов, расстилались города.
Эдвард зажег сигарету.
— Так нечестно, — промурлыкала Элинор.
1 2


А-П

П-Я