https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/steklyannye/
Проптер полюбопытствовал.
— От Молиноса! — удивленно воскликнул он.
— Я так и думал: значит, по носу табак, — сказал Джереми, испытывая нездоровое удовольствие оттого, что говорит о мистицизме до абсурда неподходящим языком.
Проптер улыбнулся.
— По носу табак, — повторил он. — Но не сказал бы, что моей любимой марки. С беднягой Молиносом как-то не все было ладно. Он обладал чем-то вроде… негативной чувственности, что ли. Обожал страдания. Душевные муки, дух, блуждающий в ночи, — он прямо-таки упивался этим. Без сомненья, несчастный искренне верил, что искореняет в себе своеволие; но, сам того не замечая, своими стараниями он только утверждал его в другой ипостаси. И очень жаль, — добавил Проптер, подходя к свету, чтобы рассмотреть письма как следует. — Ибо он явно кое-что знал о реальности, и не понаслышке. Это лишь доказывает, что никогда нельзя быть уверенным в достижении цели, даже если подойдешь достаточно близко, чтобы ее рассмотреть. Вот замечательная фраза, — заметил он в скобках. — «Ame a Dios, — вслух прочел он, — соmо es en si у no como se lo dice у forma su imaginacion».
Джереми едва не рассмеялся. Это совпадение показалось ему очень забавным: ведь сегодня утром то же самое место привлекло внимание Обиспо.
— Жалко, что ему не пришлось почитать Канта, — сказал он. — Dios en si, по-моему, очень смахивает на Ding an sich. Нечто, недоступное человеческому сознанию.
— Недоступное индивидуальному человеческому сознанию, — согласился Проптер, — ибо индивидуальность эгоистична, а эгоизм есть отрицание реальности, отрицание Бога. Пока речь идет об обыкновенной человеческой личности, Кант совершенно прав: вещь в себе непознаваема. Dios en si не может быть постигнут сознанием, которое подчинила себе личность. Но давайте допустим, что есть способ устранить из сознания все личное. Если вам это удастся, вы подойдете к реальности вплотную, вы окажетесь в состоянии постичь, что такое Dios en si. А теперь обратите внимание: факты говорят нам со всей определенностью, что это возможно, что это удавалось людям, и не один раз. Тупиковый путь Канта предназначен лишь для тех, кому угодно оставаться на человеческом уровне. А если вы подниметесь на уровень вечности, impasse перестанет существовать.
Наступило молчание. Проптер переворачивал. страницы, время от времени останавливаясь, чтобы разобрать одну-две строки, писанные изящным бисерным почерком.
— «Tres maneras hay de silencio, — вслух прочел он после недолгой паузы. — La primera es de palabras, la segunda de deseos, у la tercera de pensamientos». Красиво пишет, правда? Возможно, именно этому он и обязан своим необычайным успехом. Ужасно, когда человек умеет правильно говорить неправильные вещи! Кстати, — добавил он, с улыбкой взглядывая Джереми в лицо, — как мало найдется среди великих стилистов таких, кто хоть раз сказал бы что-нибудь правильное. В этом беда гуманитарного образования. Лучшие образцы мысли и слова — прекрасно. Но в каком отношении они лучшие? Увы, всего лишь в отношении формы. Содержание же, как правило, бывает весьма убогим. — Он снова вернулся к письмам. Через некоторое время внимание его привлекло другое место. — «Oira у leera el hombre racional estas espirituales materias, pero no llegara, dice San Pablo, a comprenderlas: Animalis homo non percipit ea quae sunt spiritus». И не только animalis homo, — заметил Проптер, — но и humanus homo. Да-да, прежде всего humanus homo. А еще можно добавить, что humanus homo non percipit ea quae sunt animalis. Пока мы думаем чисто по-человечески, Мы не понимаем ни того, что выше нас, ни того, что ниже. Есть и другая трудность. Допустим, что мы больше не думаем исключительно по-человечески; допустим, мы научились интуитивно воспринимать те нечеловеческие реалии, в которые мы, так сказать, погружены с головой. Честь нам и хвала. Но что, если мы попытаемся передать обретенное таким образом знание другим? Нас ждет полная неудача. Ведь наш словарный запас целиком и полностью предназначен лишь для выражения чисто человеческих мыслей о чисто человеческих предметах. А мы-то хотим рассказать о нечеловеческой реальности и нечеловеческом образе мыслей! Отсюда — полная неадекватность всех суждений о нашей животной природе и в еще большей степени суждений о Боге, о духовном или о вечности.
Джереми робко кашлянул.
— Я мог бы привести очень даже адекватные суждения о… — он замялся, расплылся в улыбке, погладил свою блестящую лысину, — ну, о самых интимных проявлениях нашей животной природы, — скромно заключил он. Лицо его вдруг омрачилось; он вспомнил о найденном сегодня сокровище, которое умыкнул у него этот наглец Обиспо.
— Но на чем основана их адекватность? — спросил Проптер. — Не столько на мастерстве автора, сколько на внутреннем отклике читателя. Непосредственных животных ощущений словами не передать; слова лишь напоминают вам о том, что вы сами переживали в сходных ситуациях. Notus calor — так называет Вергилий чувство, охватывающее Вулкана в объятиях Венеры. Знакомый пыл. Никаких попыток описания или анализа; никакого стремления подобрать фактам словесный эквивалент. Нет, всего лишь намек. И простого намека оказалось достаточно, чтобы вложить в эти стихи необходимую чувственность и сделать их одним из шедевров любовной лирики в латинской поэзии. Вергилий предоставил трудиться читателям. Вообще говоря, это излюбленный пригм большинства писателей-эротиков. Те немногие, что предпочитают брать труд на себя, обречены на барахтанье в метафорах, сравнениях, аналогиях. Вы знаете такого рода продукцию: пламя, ураганы, стрелы, рай.
— Долина лилий, — процитировал Джереми, — и приют блаженства.
— Не говоря уж о духе в плену низменных страссй, — сказал Проптер, — и прочих речевых фигурах. Их бесконечное множество, и у них лишь одна общая черта: все они состоят из слов, не имеющих ровно никакого отношения к описываемому предмету.
— Говорить одно, а подразумевать другое, — вставил Джереми. — Разве это не характерно для всей художественной литературы?
— Может быть, — ответил Проптер. — Но сейчас меня главным образом интересует то, что людям так и не удалось снабдить наши непосредственные животные ощущения осмысленными, неслучайными ярлычками. Мы говорим, например, «красное» или «приятное», но и только; мы не пытаемся найти словесные эквиваленты для отдельных аспектов постижения красного цвета или разнообразных приятных переживаний.
— Разве это не потому, что дальше «красного» или «приятного» просто нельзя пойти? — сказал Пит. — Это ведь факты, голые факты, и все тут.
— Как жирафы, — добавил Джереми. — «Такого зверя не может быть», — говорит рационалист, глядя на его изображение. И тут он появляется во всей красе — шея и прочее!
— Вы правы, — сказал Проптер. — Жираф — это голый факт. И его надо признать, нравится он вам или не нравится. Но то, что вы признаете жирафа, отнюдь не мешает вам изучать и описывать его. Так же обстоит дело и с красным цветом, и с удовольствием, и с notus calor. Эти факты поддаются анализу, а результаты анализа вполне можно выразить соответствующими словами. Однако история не дает нам подобных примеров.
Пит задумчиво кивнул.
— Как вы считаете, почему это? — спросил он.
— Ну, — сказал Проптер, — я считаю, это потому, что людям всегда было интереснее делать и чувствовать, нежели думать. Они всегда были слишком заняты: радовались и горевали, занимались благотворительностью, обделывали свои дела, поклонялись своим идолам, — и у них никогда не возникало охоты создать словесный инструментарий, чтобы внести во все свои жизненные перипетии какую-то ясность. Поглядите на языки, которые мы унаследовали. Идеально подходящие для разжигания буйных и необузданных страстей; незаменимая подмога тем, кто хочет сделать в этом мире карьеру; но хуже чем бесполезные для всякого, кто стремится к бескорыстному постижению действительности. Отсюда, даже на чисто человеческом уровне, нужда в особых объективных языках вроде языка математики или наборов технических терминов, использующихся в разных науках. Как только у людей появлялось желание понять, они оставляли в стороне традиционный язык и меняли его другим, специальным — более точным и, что важнее всего, более свободным от своекорыстия. Далее, отметим очень существенный факт. Художественная литература в основном имеет дело с повседневной жизнью мужчин и женщин, а повседневная жизнь мужчин и женщин складывается по большей части из непосредственных животных впечатлений. Но чтобы выявить суть этих животных впечатлений, создатели художественной литературы никогда не изобретали объективного, незасоренного языка. Они довольствовались тем, что, не мудрствуя лукаво, называли эти впечатления не отвечающими их сути именами, которые всего лишь служили ориентиром для их и читательской памяти. Всякое непосредственное переживание есть notus calor, а читатель или читательница, опираясь на свой личный опыт, должны сами вложить в эти слова конкретное значение. Просто, но не очень-то научно. Однако люди читают художественную литературу не для того, чтобы что-нибудь понять; они лишь хотят вновь пережить те ощущения, которые в прошлом доставили им удовольствие. Чем только не бывает искусство; но на практике оно обычно служит неким духовным заменителем алкоголя и шпанских мушек.
Проптер снова обратил взор к убористым строкам послания Молиноса.
— «Oira у leera el hombre racional estas espirituales materias, — еще раз прочел он. — Pero no llegara a comprenderlas». Он будет читать и слушать об этих вещах, но ему так и не удастся понять их. А не удастся ему это, — Проптер закрыл папку и вернул ее Джереми, — не удастся ему это по одной из двух весьма основательных причин. Либо он никогда не видел жирафов, о которых идет речь, а потому, будучи hombre racional, вполне убежден, что таких зверей не существует. Либо он мельком видел этих животных (или у него есть другая причина верить в их существование), однако не может понять, что говорят о них знатоки; ему мешает неадекватность языка, на котором обыкновенно описывается фауна духовного мира. Иными словами, либо он не имел опыта непосредственного ощущения вечности — а значит, у него нет резона верить, что вечность существует, — либо он верит в существование вечности, но ему непонятен язык тех, кто ощущал ее непосредственно. Далее, если он захочет говорить о вечности — а он может этого захотеть, чтобы поделиться своим опытом с другими или чтобы самому лучше понять собственные переживания с человеческой точки зрения, — то он окажется перед дилеммой. Либо он признает, что существующий язык для этой цели не годится, и тогда у него остаются лишь два разумных выхода: не говорить ничего вовсе или изобрести свой собственный, специальный, более подходящий язык, так сказать, исчисление вечности, особую алгебру духовного опыта, — но если он ее изобретет, желающим понять его придется овладевать новой премудростью. Таков первый путь. А второй путь припасен для тех, кто не признает неадекватности существующего языка, да для неисправимых оптимистов, которые хоть и признают ее, но упорно хотят попытать счастья с помощью заведомо бесполезного средства. Такие люди будут писать на имеющемся языке, и благодаря этому писания их будут истолкованы более или менее неправильно практически всеми читателями. Это неизбежно, ведь слова, которыми они пользуются, не соответствуют тому, о чем они говорят. В основном это слова, взятые из языка повседневной жизни… Но язык повседневной жизни, за малыми исключениями, описывает события чисто человеческого уровня. Что же происходит, когда слова, позаимствованные из этого языка, вы используете для описания опыта духовного, опыта переживания вечности? Очевидно, вы порождаете непонимание; говорите то, чего говорить не собирались.
Пит перебил его:
— Можно что-нибудь конкретное, мистер Проптер?
— Можно, — отозвался тот. — Возьмем слово, которое так часто встречается во всей религиозной литературе: «любовь». Что такое любовь на человеческом уровне? Да все что угодно, от родной матери до маркиза де Сада.
Имя маркиза вновь напомнило Джереми о том, что произошло с «Cent-Vingt Jours de Sodome». Нет, это просто из ряда вон! Какая наглость!
— Мы не делаем даже элементарного различия, которое делали греки: между erao и philo, eros и agape. У нас все любовь, будь она бескорыстная или эгоистичная, будь это дружеская симпатия, похоть или безумие убийцы. У нас все любовь, — повторил он. — Идиотское слово! Даже на человеческом уровне оно безнадежно расплывчато. А попробуйте применить его к переживаниям на уровне вечности — последствия будут просто катастрофическими. «Любовь к Богу». «Любовь Бога к нам». «Любовь святого к его братии». Что означает здесь слово «любовь»? И как это связано с тем, что скрывается за ним, когда речь идет о молодой кормящей матери и ее ребенке? Или о Ромео, который пробирается в спальню к Джульетте? Или об Отелло, который душит Дездемону? Или об ученом-исследователе, влюбленном в свою науку? Или о патриоте, готовом умереть за свою Родину — умереть, а до того убивать, красть, лгать, обманывать и пытать ради нее? Да неужто и впрямь есть что-то общее между тем, что обозначает слово «любовь» в этих случаях, и тем, что подразумевается под ним, например, в рассказах о любви Будды ко всем существам, способным чувствовать? Ответ очевиден: конечно, нет. На человеческом уровне этим словом описывается огромное множество различных состояний сознания и манер поведения. Несходные во многом, они похожи по крайней мере в одном: все они сопровождаются эмоциональным возбуждением и все содержат в себе элемент страсти. Тогда как для состояния просветленности характерны в первую очередь спокойствие и безмятежность. Иными Словами, отсутствие возбуждения и отсутствие страстных желаний.
— Отсутствие возбуждения и отсутствие желаний, — повторил про себя Пит, в то время как перед его мысленным взором проплыли несколько картин: Вирджиния в спортивной кепочке, Вирджиния за рулем розового мотороллера, Вирджиния в шортах преклоняет колени перед изображением Богоматери.
— Различия фактические должны быть отражены различиями языковыми, — говорил Проптер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37