https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Очнувшись, Бриллиант попросил затопить печь. Любовь Тимофеевна согрела ему воды и принесла хлеб. Воду он выпил, хлеб есть не стал. Ночью Бриллиант умер. Когда я вспоминаю о нем, меня всегда мучает чувство, будто и я виноват в том, что к утру его уже невозможно было разогнуть.
3.
Минула зима. Закрылись канцелярии, потому что люди умерли, а бумага кончилась. Закрылись все газеты, кроме правительственных, потому что шла война и правду о том, что происходило на ее выстуженных просторах земли, нельзя стало знать людям. Они и так вы- сохли, обмельчали, стали привычны к смерти и другому страданию. Но пришло лето - и я радовался солнцу. Следующая зима была едва ли лучше прошедшей, но за нею опять шло лето. Я научился ценить эту дивную цикличность природы, которая обещает надежду даже тогда, когда надеяться совсем не на что. Однажды, действительно, в печи вновь затрещал огонь, согревая горячим дыханием мое немое холодное горло. Жизнь устраивалась. Появились приметы давно исчезнувшего мира: экипажи, торговцы папиросами и молоком, шляпы, цветы, красивые женщины. Вместе с запахом бриолина и ваксы, вместе с шорохом шин и скрипом кожаного пальто ответственного работника Шувалова, поселившегося в доме напротив, вместе с фырканьем примусов, возвестивших о рождении нового коммунального быта, вместе с фигурами строгих совслужащих и деловитых нэпманов вынырнул из небытия дворник Николаев. И хотя его дворницкая фигура потерлась и пооблезла, я воспринял его появление с искренней радостью - как свидетельство непрерывности времени. Николаеву было уже под пятьдесят. Он по самые глаза зарос бородой, но движения его оставались по-прежнему аккуратными и уверенными, отчего осенью вдоль тротуара выстраивались торжественные пирамидальные кучи опавшей листвы, напоминающие жертвенные курильни, а зимой - строгой параллелью фасаду вытягивались сугробы. Иногда, обнаружив на свежем снегу коричневый, будто из тюбика выдавленный завиток, он прерывал свой молчаливый труд и с сердцем произносил: - Партейный! А прислуга с собачкой гуляет - поди пойми... А где же те, старые-то баре, которые беспартейные были? Ох-хо-хо... И чувствовалась в этом вздохе тоска по лучшим временам, когда не стыдились давать чаевые. Однажды решилась и моя судьба: в комнатах поселились студенты. У парадного приколотили табличку с надписью "Общежитие" и дружно вымыли окна. Студентов было человек тридцать. На первом этаже в бывшей анфисиной каморке и в ванной, где, кстати, ванны давно уже не было, а немецкий кафель был поколот и выщерблен, обосновались семейные. В просторной гостиной поселились студенты младших курсов. Их было много, они жили кучно и неряшливо. Наверху вольготно, по четыре в комнате, размещались старшекурсники. Студенты жили бедно, весело, дружно, питались вскладчину и увлекались политикой. Наличие в первом этаже семейных не могло, впрочем, не откладывать свой отпечаток на быт. Случалось, что к первокурсникам в гостиную врывалась бойкая Любка, жена крутолобого Попова, и кричала рассерженно: - Что же, сударики мои, в сортире я должна ясным соколом сидеть? Напрудонили, а я за вами убирать буду, а?! Первокурсники понимали, что у нее с Поповым что-то опять не ладится, и не обижались на нее. В разногласиях политических всегда повинен был троцкист Абрикосов. Жаль, что никто никогда уже не услышит споров той далекой поры: накал страстей иссяк, и скоро о действующих лицах Великой Дискуссии станут судить лишь по отрывочным цитатам. Но я-то помню все так, как будто это было вчера - этих ребят, раскрасневшиеся лица, папиросный дым, эти попытки отыскать безусловную истину, формулу социального совершенства на страницах синеньких брошюрок, в которых текст предваряли изображения вождей, становившиеся, в свою очередь, едва ли не главными аргументами в споре. Схоластические попытки словесно предопределить судьбы мира всегда казались мне бесплодными: сложнейшая классификация политических оттенков требовала времени и азарта, споры истощали и то, и другое, рождая, однако, не истину, а все новые и новые поводы для споров. И газеты миллионными тиражами производили на свет политические штампы необходимый для споров инструментарий. Иногда мне казалось, что эта словесная игра зародилась где-то в высших сферах и тысячи ее участников - лишь хитроумное условие, гарантия того, что игра не исчахнет, а будет шириться в геометрической прогрессии, вбирая в себя все новых игроков. Слова накапливались, уплотнялись, срастались в суровую ткань с устрашающими картинами взаимного уничтожения, повергнутых кумиров и торжествующих победителей, овеваемых красными стягами. Но жизнь, к счастью, рушила эти схемы: студенты прекрасно уживались под одной крышей, вместе ходили на лекции и готовились к зачетам, занимали друг у друга деньги в долг. Троцкист Абрикосов, обвиняемый во многих ересях и даже просто в большевистском неверии, тем не менее с воодушевлением ходил на субботники, вел ликбез на фабрике "Красная Роза" и упрямо конспектировал Маркса. И хотя споры действительно разъединяли их, хотя вражда не ограничивалась только словесными баталиями одного оратора оппозиции попросту закидали галошами, а другому боевым кордоном преградили путь в университетские аудитории, жизнь, в отличие от газет, не исчерпывалась ею. Что влекло Абрикосова к опальному вождю, никто не знал. Я думаю, он просто принадлежал к той редкой породе людей, что при любых обстоятельствах предпочитают оставаться в меньшинстве, видя в этом залог своей самостоятельности. Так или иначе, его уважали. Абрикосову было двадцать пять - то есть года на три-четыре больше, чем большинству его однокурсников. Но, помимо возраста, отличала его странная замкнутость, словно в жизни повидал он такое, о чем больно и трудно рассказывать. Это и притягивало, и отпугивало одно- временно. Знали, что брат у него погиб, что сам он в Гражданскую был помощником машиниста на паровозе и что однажды его чуть не убили "зеленые", знали, что в двадцать втором он схоронил мать. Но о себе он рассказывал неохотно, а расспрашивать не решались... Летом студенты разъехались. Абрикосову уезжать было не к кому, и он устроился работать в депо, откуда возвращался лишь вечером черный, усталый, - распахивал балконную дверь и, усевшись за стол, стоящий в комнате с незапамятных, как ему казалось, времен, закуривал и читал. Однажды Абрикосов пришел с девушкой. Он молча раздел ее, влажно глядя на темнеющий в лунном свете контур ее обнаженного тела, сел рядом. Отчего-то он медлил. - Ну, что же ты? - спросила она нетерпеливо. И он положил руку на ее теплую талию. А днем было тихо, сонно. Тонкой взвесью висела пыль и звонко бились в окна мухи. В эти-то дни и стали происходить вещи необыкновенные. Как-то после заката появился Бриллиант. Он возник в кабинете и, приметив у окна стол, радостно устремился к нему. Стол был прежний, тяжелый, черный, и Бриллиант был прежний - длинный, осунувшийся, остроносый. Он сел за стол и закурил. Я вспомнил запах его самокруток, почти уже выветрившийся из памяти, и подумал, что время отметило меня, подарив мне персональное привидение, а вместе с ним возможность обрести дурную славу, неизменную спутницу ветшающего жилища. Однажды Бриллианта застал Абрикосов. Он вернулся позднее обычного и, открыв дверь, увидел у стола странную фигуру, будто мелом нарисованную на доске. Ему почудился также запах дешевого табака. - Не зажигайте свет, - попросил Бриллиант. - Почему? - поинтересовался Абрикосов. Он испугался, но виду не подал. - Свет уничтожит меня, а мне хотелось бы еще чуть-чуть задержаться здесь, - мирно сказал Бриллиант и выпустил изо рта колечко дыма. - А кто вы? - спросил Абрикосов. - Привидение, - пояснил Бриллиант. - Фантом. Абрикосов опустился на кровать и сам достал курево. - Ну уж это вы бросьте, - сказал он. - Такого не бывает. Нарисованный зашевелился и облокотился на стол: - Понимаю. Я и сам в прошлом безбожник и матерьялист. Однако, согласитесь, души куда-то надо пристраивать? Абрикосов пожал плечами и откинулся к стене. - Видимо так. Но в голове не укладывается... - Понимаю, - подтвердил Бриллиант. Они помолчали. Первым не выдержал Абрикосов: - Вы что же, бывший хозяин этого дома? - Нет, - покачал головой Бриллиант. - Я в прошлом гравер. А в этом доме я замерз восемь лет назад. За этим самым столом. - Да-а... - озадаченно протянул Абрикосов, - большевик? - Командовал продотрядом. - Да-а... - Абрикосов совсем растерялся. - А теперь-то вы где же? - А я и сам не знаю, - усмехнулся Бриллиант, - числюсь, вроде, в раю, но довольствие и ставку дали адскую. Там сейчас, знаете, неразбериха полнейшая. Еще с мировой войной не разобрались, а тут - новая партия китайцев в двести сорок тысяч... Он поднялся и пошел к окну. - Прежняя система воздаяния по грехам не оправдывает себя, громоздка. Да и грехи такие, что... Пока решили просто классифицировать нас по возрастам, чтобы не возиться с каждым в отдельности. Всевышний против унификации наказаний, но свежих идей пока нет, ад не справляется, аврал, штурмовщина... К тому же, за всю историю впервые потеряли каталог грешников за 1912 год... Вот я и болтаюсь, в буквальном смысле, между небом и землей. - Он вздохнул и глянул на Абрикосова. Ну, да что мы все обо мне? Расскажите, у вас тут как. Абрикосов стал рассказывать. Рассказал о Волховстрое, об оживлении в деревне, о первом советском танке, о торговле, о дипломатии - и постепенно, разгорячаясь все более, заговорил о Дискуссии, о газетной войне, о своей непримиримости и готовности идти до конца. - Вы всерьез считаете, что непримиримость - большое достоинство? - вдруг оборвал его Бриллиант. - Революционная непримиримость? - Да, - кивнул Бриллиант, - по-моему, она происходит от глухоты. Вы не задумывались? - Вы что, всерьез, что ли? - грубовато спросил Абрикосов. Бриллиант смущенно кашлянул: - Я тоже был недоверчив. Поверьте, это и есть философия смерти сомнение, расщепление, анализ. Вот, впрочем, - он усмехнулся и похлопал по крышке стола, - вещь, которая не поддается расщеплению. Она ничуть не изменилась за минувшие годы. Вам нравится? - Да, - бездумно согласился Абрикосов. - А зачем же тогда гасите об стол папиросы? Абрикосов смешался: - Я же незаметно... Снизу... - Должно быть, вам не известно, что второго такого стола не существует. Вы цените уникальность? Фантом задавал странные и порой совсем непонятные вопросы. Постепенно Абрикосов попривык к его парадоксальным вторжениям и полюбил беседовать с ним. Бриллиант появлялся теперь едва ли не каждый вечер. Изредка его задерживала адская бюрократия, затеявшая предварительную перлюстрацию списков 1919 года, - и тогда Абрикосов тосковал. Ему хотелось вновь и вновь слушать воспоминания ночного гостя, его рассуждения о людях, о кумирах, о красоте, обо всем, что в ожесточенности Дискуссии ускользало из поля его зрения. Каждое свидание с Бриллиантом открывало ему незнакомый, полный свежих красок мир. Он чувствовал себя беспомощным и счастливым. ...В полуночных бдениях минул июль. А в августе случилось новое неожиданное происшествие. Однажды, когда Абрикосова не было дома и ничто, кроме шелеста тополей, не нарушало сонный покой города - у ответственного работника Шувалова часы только что отбили четыре пополудни, - на улице появился человек. Он остановился против меня, в тени сирени у шуваловской оградки, и долго смотрел в окна. На нем был серый, сильно заношенный, но аккуратный пиджак, брюки беж со следами пятновыводителя и растрескавшиеся башмаки. Лицо, по выражению скорее приятное, было гипертонически красно и по подбородку за- росло сизой неряшливой щетиной. Глаза смотрели мутно, розово, пугливо. Я сразу узнал его. Я понял, зачем он пришел. Впервые тогда почувствовал я все унижение недвижности, неспособности направить заключенную во мне силу на совершение работы хотя бы в один джоуль, чтобы повернуть язычок замка и пропустить этого человека внутрь, к оцарапанным половицам кухни, под которыми дремал клад. Я понимал, что потакаю слабости, но, не раздумывая, отдал бы ему сокровище - просто для того, чтобы скрасить десять лет угасания, запечатлевшиеся во всем его облике, последней радостью. Постояв у ограды, Александр Александрович тяжело поднялся по ступенькам подъезда и дернул дверь. Дверь, запертая Абрикосовым утром, не подалась. Он пробормотал что-то и неуверенно двинулся во двор. Дверь черного хода тоже была заперта. Алябьев тяжко вздохнул. Тут-то и заметил его дворник Николаев. - Эй, - крикнул он, сердито направляясь в сторону незнакомца, чего надо, гражданин? Алябьев, застигнутый врасплох, попятился. Заметив это, Николаев крикнул громче и требовательнее: - Вы по какому делу, а? Александр Александрович побледнел: - Николаев? Николаев посмотрел на него сурово и озадаченно. - Не узнаешь, что ли, Николаев? Дворник широко раскрыл глаза: - Алексан Алексаныч? - А-а, вот ведь как - не узнал... - протянул Александр Александрович и вытер платком слезящиеся глаза, - а я тебя сразу определил, Иван. Черт возьми, из прежних-то людей уж никого и не осталось - а ты вот на старом месте и молодцом... Как у тебя, Иван, жизнь-то? Говорил Александр Александрович суетливо, неприятно. Но дворник Николаев, шестым чувством угадавший неладное, вдруг начал в тон ему: - Да какая жизнь, барин? Чай, к смерти жизнь-то идет. Кончились, чай, лучшие-то денечки... Он жалобно шмыгнул носом и как бы невзначай обронил: - А сами как, барин? С чем к нам пожаловали? Александр Александрович пожевал, как лошадь, губами. - У меня все прахом пошло, Иван. Один я, давно один. Всю семью схоронил в Ростове... - голос Алябьева зазвенел, и на глаза навернулись жгучие нервические слезы. - Упокой, Господи, душу их, - захлопотал дворник Николаев. - Не след бы так убиваться, барин... - Да-а... - всхлипнул Александр Александрович, стараясь успокоиться. - А что, Иван, в доме моем теперь студенты живут? - Именно: студенты. Алябьев еще подумал и вдруг произнес: - Мне, может, помощь твоя понадобится, Иван... Тут бы кое-что из барахлишка забрать.
1 2 3 4


А-П

П-Я