https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/110x110/
Все-таки эта надежда была более оправданна и близка, чем надежда на возвращение в Россию. Но и в этом последнем пункте отец оставался непоколебимым. Он отказывался верить, что его родина навсегда потеряна для него, что придется распрощаться со своими домами, землями, с могилами предков. Приведя в порядок переписку с адвокатами, он бережно раскрывал особенно дорогие ему папки, набитые утратившими силу документами на его бывшую собственность, устаревшими долговыми расписками, просроченными паспортами, отчетами несуществующих административных советов. В сотый раз он перечитывал и заново сортировал эти бумаги, напоминавшие ему о его былом процветании. Он составлял списки недвижимости, которой когда-то владел. Он производил перепись кредиторов. Он растравлял рану, вороша прошлое, но этим прошлым он оправдывал себя в собственных глазах. Еще острее я чувствовал разрыв между миром, в котором мы жили, и миром, который покинули, на примере моей бабушки. Перипетии бегства, разнообразие стран, которые мы проехали, время, прошедшее после нашего бегства, не повлияли на нее. Прожитые годы затуманили ее сознание, и она думала, что по-прежнему живет в России. На прогулке она спрашивала дорогу по-русски или по-черкесски и сердилась, что прохожие не понимают ее. Вернувшись домой, она рассказывала нам, как оживленно на улицах Москвы. Она называла Сену Москвой-рекой и считала не на франки, а на рубли. Увидев как-то в «Иллюстрации» портрет президента республики, она приняла его за царя. Исподтишка я смеялся над бессвязностью ее мыслей, но к моей иронии, кажется, примешивалась грусть и даже уважение.
Между тем мы снова переехали, но не покинули район Нейи. На этот раз мы сняли квартиру без обстановки на авеню Сент-Фуа. По недорогой цене родители приобрели кровати, стулья, столы, шкафы. Но в прихожей по-прежнему стояли неизбежные для эмигрантов чемоданы. Жилье стоило дорого. Отец был занят от случая к случаю, да и то в делах, затеянных им самим, одно за другим терпевших крах. Денег не было. Малейшая починка обуви вырастала в острейшую проблему. Мы ходили пешком, чтобы сэкономить на билетах в метро и на автобус. Обучение тогда было платное, и каждый триместр нужно было оплачивать счета из лицея. Управляющий, недовольный задержкой в расчетах, слал предупреждение за предупреждением. Я постоянно боялся, что меня отчислят. Мне казалось, что надзиратель недружелюбно смотрит на меня, потому что мои родители бедны. Сколько жертв они принесли, если, несмотря ни на какие трудности, дали возможность моему брату и мне продолжать образование? Это был период вареной говядины и лапши. Меню было урезанным, но аппетит волчьим, и в столовой под висячей лампой царила юношеская веселость. Посуду мыли всей семьей. Затем мать, освободив стол, раскладывала на нем свою штопку. Сидя перед грудой требующих починки носков, она сетовала, что «ее мужчины» слишком быстро их изнашивают. Но при этом глаза ее светились любовью. Держа в руке иголку, она быстрым движением вытягивала нитку, и я с восхищением наблюдал, как на поверхности деревянного яйца, на которое был натянут носок, образуется маленькая решеточка. Кроме того, мать мастерила шляпы для дам-эмигранток. Безглазые деревянные болванки вдруг зацветали необыкновенными дамскими шляпками из разных цветов фетра, тафты, бархата. На ткань нашивались цветные шнуры и ленты. Мать кроила, гладила, прикалывала, моделировала, наводила глянец, шила, ее пальцы проворно работали, глаза горели вдохновением. Образцы шляп она брала из журналов мод, но отделывала их по своему вкусу. Клиентками были ее подруги, и во время примерок она угощала их чаем. Они уходили, украшенные шедевром, но были они не богаче нас, и я подозреваю, что они далеко не всегда оплачивали заказы. Во всяком случае, через некоторое время визиты их стали редки, «ателье» захирело, и мать запрятала шляпные болванки в шкаф. Искусство не было совсем изгнано из нашего дома: моя сестра занималась на курсах классического танца. Я слышал, как она увлеченно рассуждала о «поддержках», «фуэте», «арабесках», «пируэтах». Целыми часами она упражнялась перед зеркалом, держась за спинку стула. Меня не трогали ни ее старания, ни изящество ее движений. Я – мальчик, думал я, и могу строго относиться ко всему этому девчачьему жеманству. Я ненавидел балетные туфли, пачки, музыку – все это оснащение, предназначенное для обольщения незатейливого зрителя и скрывавшее пот и тяжелое дыхание балерины. Но как только она прекращала отрабатывать свою грацию, она, к моей радости, снова становилась старшей сестрой, которую я любил. Она прекрасно рисовала, обожала русских поэтов и заражала меня своей увлеченностью. Какого дьявола, спрашивал я себя, она так упорствует в своем желании стать балериной? Я был очень удивлен, когда ее пригласили в русскую театральную труппу. Отец встречал ее после представления. Она приносила немного денег, помогавших нам дотянуть до конца месяца, и я завидовал тому, что она уже зарабатывает на жизнь – на нашу общую жизнь. Когда же и я смогу помогать семье? Занятиям в лицее, казалось, не будет конца! Надолго уехал учиться и мой брат. Он хотел стать инженером: его увлекали точные науки. Одна сцена всплывает в моей памяти. Я не могу припомнить ее дату. Мой брат готовился к какому-то экзамену или конкурсу. У нас была общая спальня. Я спал, а он допоздна работал. Посреди ночи я проснулся. Все лампы горели. Брат, растрепанный, с напряженным лицом, с красными глазами стоял перед доской и выстраивал на ней бесконечную цепочку уравнений. Скрипел мел, «х» сменялись «у». Поздний час, тишина, это одинокое бдение, загадочные белые иероглифы, возникавшие на серо-черной поверхности аспидной доски, – все создавало впечатление нереальности происходящего. Время от времени брат выпивал глоток черного кофе и вновь поворачивался к доске. Я, осиливший лишь четыре простейших арифметических действия, ошеломленно наблюдал работу ума в области высшей абстракции. Я был уверен, что моего брата с его настойчивостью ждет великое будущее. А я, на что я могу надеяться в жизни? Я очень люблю брата, хотя мы с ним такие разные. Я знаю, что он питает ко мне, как к младшему, снисходительную и покровительственную нежность. Нередко он помогает мне, когда я томлюсь над заданием по математике, но напрасно он объясняет мне решение задачи: я едва понимаю его. Я скучаю среди цифр, а ему они доставляют невыразимое наслаждение. А я, чуть что, впадаю в глубокую мечтательность…
– И в этих мечтаниях вы чувствовали себя французом или русским?
– В зависимости от обстоятельств. По правде говоря, я менял кожу сообразно тому месту, где находился. В лицее, в окружении товарищей, говоря с ними на их языке, играя в их игры, я чувствовал себя французом. И все-таки, стоило мне хоть немного отвлечься, я ощущал между ними и собой неуловимую разницу. Место рождения наложило на меня отпечаток, и мое происхождение одновременно и стесняло, и одушевляло меня. Я то стыдился не быть «как другие», то этим гордился: мои товарищи не меняли страну, когда уходили из лицея и возвращались домой. Я же, придя домой, покидал Францию и переселялся в Россию. Полдня я жил в Париже, полдня в Москве. Долгое время я так и двигался вперед, хромая: одна нога на твердой французской земле, другая на русских облаках. За нашим семейным столом мы говорили по-русски, Париж, лицей, одноклассники оставались за стенами дома, удалялись и исчезали в пустоте. Наше жилище на авеню Сент-Фуа повисало вне пространства и времени. Нередко для нас, детей, отец и мать воскрешали в памяти воспоминания о России. Слушая их рассказы, я представлял себе страну грез, где юность лучезарна, старость не знает болезней, богатство дается легко и где повсюду лежит чистый белый снег. В их рассказах мне всегда не хватало подробностей, и мать в сотый раз рассказывала мне о годах, проведенных в пансионе в Екатеринодаре, о гимназических балах, о встрече с моим отцом, о роскошной свадьбе в Армавире. А отец вполголоса описывал, как черкесы ловят лошадей, или снежную бурю, которая застала его в санях по дороге в Астрахань. Эти волнующие истории были как бы продолжением сказок моего раннего детства, но они имели то преимущество, что были взяты из жизни. К сказке о «Коньке-Горбунке» прибавлялись сказки о моей утраченной родине, а я был Мальчиком-с-пальчик, надевшим семимильные сапоги. После таких бесед, когда голова гудит от мыслей, а душа полна изумления, как сохранить душевное равновесие, вновь оказавшись в лицее среди товарищей, которые родились в Париже, или в Бриве, или в Мелене, и бабушка которых, уж конечно, не говорила по-черкесски? Стоило преподавателю на уроке упомянуть Россию, как весь класс оборачивался ко мне и разглядывал меня, словно зебру в зоопарке. На меня показывали пальцем, пересмеивались, а мне это и льстило, и внушало беспокойство. Если же говорили, что Волга – самая большая река в Европе, я и вовсе начинал важничать. Помню мое замешательство, когда впервые один из моих товарищей пригласил меня позавтракать в кругу его семьи. Мне было тогда лет двенадцать, и я совсем не знал французских обычаев. Внезапно я очутился в удивительном мире. У входа нет чемоданов, на стенах картины, повсюду прекрасная мебель, ковры – достаток, от которого дух захватывает. Первый сюрприз за завтраком: в самом начале подали дыню, а у нас дыня считалась фруктом и подавалась на десерт. Зато сыр, который у нас дома был закуской, здесь завершал еду. Не переставая жевать, держа спину прямо, а локти прижатыми к бокам, как меня учила гувернантка, я отвечал на вопросы взрослых. Они расспрашивали меня о положении моих родителей в России, о нашем бегстве, о том, чем занимается мой отец теперь. Малиновый от смущения, с сильно бьющимся сердцем, я не осмелился рассказать о нашей нищете. Мне казалось, что мать моего товарища заметила заплатки на рукавах моей куртки и замазанные чернилами трещины на башмаках. Я вздохнул свободно, когда разговор перешел на другие темы. Встав из-за стола, я подошел к хозяйке дома, щелкнул каблуками, поцеловал ей руку и, по-русскому обычаю, поблагодарил за угощение. По удивлению, выразившемуся на ее лице, я понял, что этот обычай не в ходу во Франции и я совершил оплошность. Я готов был провалиться сквозь землю, и понадобилась вся любезность моего товарища, чтобы я оправился от своего промаха.
– То различие между вами и маленькими французами вашего возраста, о котором вы говорили, не побуждало ли вас искать друзей в русской эмигрантской среде?
– Безусловно, нет. Хотя я чувствовал себя нередко во Франции чужим, потерявшим почву под ногами, я хотел иметь друзей среди французов: среди них, несмотря на все то, что нас разделяло, я чувствовал себя раскованно. У моего брата и сестры, напротив, были главным образом русские друзья. Дело в возрасте, вероятно. Живя дольше меня в России, они в изгнании больше нуждались в контактах с соотечественниками. Мои родители в Париже практически не общались с французами. Однако с годами они все меньше и меньше верили в возможность политических перемен в России. Я догадывался о глубине их разочарования и страдал, что не могу его разделить. Ибо по мере того, как гибли их мечты, мои мечты осуществлялись. Они, страдая от ностальгии, только и думали о том, как бы уехать, а я, увлеченный новыми французскими друзьями, только и думал о том, как бы остаться. Их счастье для меня обернулось бы несчастьем. Мы были уже на разных берегах. Когда я пытаюсь проанализировать процесс моей акклиматизации во Франции, я убеждаюсь, что превращение происходило во мне постепенно, незаметно, неосознанно. Изо дня в день через моих друзей, через книги, через сам воздух, которым я дышал, я впитывал культуру, воспринять и полюбить которую я с самого начала был расположен. Выбирая друзей, я превращался во француза, читая Виктора Гюго или Расина, я превращался во француза. То Франция, то Россия по очереди брали во мне верх, подобно морским приливам и отливам. Затем я достиг своего рода равновесия двух этих миров, когда их расплывчатые границы окончательно стерлись. О переходе из одной национальности в другую свидетельствует признак, который, по-моему, не обманывает. Пока юный эмигрант восхищается памятниками, пейзажами, небом Франции с мыслью: «Как прекрасна их страна!», он еще не перешел границу. Но как только он почувствует гордость тем, что его окружает, как только он поймает себя на мысли: «Как прекрасна наша страна!», это значит, что он, сам того не подозревая, переменил лагерь. Есть и еще один очень тонкий признак: ребенок, который долго видел сны на родном языке и который вдруг видит сон на французском, готов, я думаю, слиться со своей второй родиной.
– А сейчас вы видите сны на французском языке?
– Да, конечно. Однако, мне кажется, если бы кто-нибудь разбудил меня глубокой ночью ударом по голове, я закричал бы «Ай!» с русским акцентом. В то время как я таким образом офранцуживался, родители продолжали жить, замкнувшись в узком эмигрантском кругу. Они читали русские газеты. Они воспринимали мир как русские. Большинству моих тетушек и дядюшек удалось бежать из России и устроиться в Париже. Все они образовали тесный и теплый круг. Встречались семьями. Разумеется, не было и речи о том, чтобы уехать из Парижа на летние каникулы. В сильную жару мы, праздная и умирающая от жажды молодежь, ходили гулять в Булонский лес. Денег у нас не было, и мы, заплатив за полкружки пива, рассаживались на траве за павильоном Арменонвиль и слушали музыку невидимого оркестра, игравшего для любимцев фортуны. Или же, укрывшись в комнате с запертыми ставнями, мечтали в душном сумраке со стаканом свежей воды в руке под невнятный шепот волн, ласкавших песчаный берег. Больше всего радости мне доставляли визиты моего дяди Константина. Это был всегда улыбающийся красивый мужчина с голубыми глазами. Вечно нуждавшийся, но ленивый и беспечный, он никогда не жаловался на судьбу. Из праздности он создал себе религию.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4 5
Между тем мы снова переехали, но не покинули район Нейи. На этот раз мы сняли квартиру без обстановки на авеню Сент-Фуа. По недорогой цене родители приобрели кровати, стулья, столы, шкафы. Но в прихожей по-прежнему стояли неизбежные для эмигрантов чемоданы. Жилье стоило дорого. Отец был занят от случая к случаю, да и то в делах, затеянных им самим, одно за другим терпевших крах. Денег не было. Малейшая починка обуви вырастала в острейшую проблему. Мы ходили пешком, чтобы сэкономить на билетах в метро и на автобус. Обучение тогда было платное, и каждый триместр нужно было оплачивать счета из лицея. Управляющий, недовольный задержкой в расчетах, слал предупреждение за предупреждением. Я постоянно боялся, что меня отчислят. Мне казалось, что надзиратель недружелюбно смотрит на меня, потому что мои родители бедны. Сколько жертв они принесли, если, несмотря ни на какие трудности, дали возможность моему брату и мне продолжать образование? Это был период вареной говядины и лапши. Меню было урезанным, но аппетит волчьим, и в столовой под висячей лампой царила юношеская веселость. Посуду мыли всей семьей. Затем мать, освободив стол, раскладывала на нем свою штопку. Сидя перед грудой требующих починки носков, она сетовала, что «ее мужчины» слишком быстро их изнашивают. Но при этом глаза ее светились любовью. Держа в руке иголку, она быстрым движением вытягивала нитку, и я с восхищением наблюдал, как на поверхности деревянного яйца, на которое был натянут носок, образуется маленькая решеточка. Кроме того, мать мастерила шляпы для дам-эмигранток. Безглазые деревянные болванки вдруг зацветали необыкновенными дамскими шляпками из разных цветов фетра, тафты, бархата. На ткань нашивались цветные шнуры и ленты. Мать кроила, гладила, прикалывала, моделировала, наводила глянец, шила, ее пальцы проворно работали, глаза горели вдохновением. Образцы шляп она брала из журналов мод, но отделывала их по своему вкусу. Клиентками были ее подруги, и во время примерок она угощала их чаем. Они уходили, украшенные шедевром, но были они не богаче нас, и я подозреваю, что они далеко не всегда оплачивали заказы. Во всяком случае, через некоторое время визиты их стали редки, «ателье» захирело, и мать запрятала шляпные болванки в шкаф. Искусство не было совсем изгнано из нашего дома: моя сестра занималась на курсах классического танца. Я слышал, как она увлеченно рассуждала о «поддержках», «фуэте», «арабесках», «пируэтах». Целыми часами она упражнялась перед зеркалом, держась за спинку стула. Меня не трогали ни ее старания, ни изящество ее движений. Я – мальчик, думал я, и могу строго относиться ко всему этому девчачьему жеманству. Я ненавидел балетные туфли, пачки, музыку – все это оснащение, предназначенное для обольщения незатейливого зрителя и скрывавшее пот и тяжелое дыхание балерины. Но как только она прекращала отрабатывать свою грацию, она, к моей радости, снова становилась старшей сестрой, которую я любил. Она прекрасно рисовала, обожала русских поэтов и заражала меня своей увлеченностью. Какого дьявола, спрашивал я себя, она так упорствует в своем желании стать балериной? Я был очень удивлен, когда ее пригласили в русскую театральную труппу. Отец встречал ее после представления. Она приносила немного денег, помогавших нам дотянуть до конца месяца, и я завидовал тому, что она уже зарабатывает на жизнь – на нашу общую жизнь. Когда же и я смогу помогать семье? Занятиям в лицее, казалось, не будет конца! Надолго уехал учиться и мой брат. Он хотел стать инженером: его увлекали точные науки. Одна сцена всплывает в моей памяти. Я не могу припомнить ее дату. Мой брат готовился к какому-то экзамену или конкурсу. У нас была общая спальня. Я спал, а он допоздна работал. Посреди ночи я проснулся. Все лампы горели. Брат, растрепанный, с напряженным лицом, с красными глазами стоял перед доской и выстраивал на ней бесконечную цепочку уравнений. Скрипел мел, «х» сменялись «у». Поздний час, тишина, это одинокое бдение, загадочные белые иероглифы, возникавшие на серо-черной поверхности аспидной доски, – все создавало впечатление нереальности происходящего. Время от времени брат выпивал глоток черного кофе и вновь поворачивался к доске. Я, осиливший лишь четыре простейших арифметических действия, ошеломленно наблюдал работу ума в области высшей абстракции. Я был уверен, что моего брата с его настойчивостью ждет великое будущее. А я, на что я могу надеяться в жизни? Я очень люблю брата, хотя мы с ним такие разные. Я знаю, что он питает ко мне, как к младшему, снисходительную и покровительственную нежность. Нередко он помогает мне, когда я томлюсь над заданием по математике, но напрасно он объясняет мне решение задачи: я едва понимаю его. Я скучаю среди цифр, а ему они доставляют невыразимое наслаждение. А я, чуть что, впадаю в глубокую мечтательность…
– И в этих мечтаниях вы чувствовали себя французом или русским?
– В зависимости от обстоятельств. По правде говоря, я менял кожу сообразно тому месту, где находился. В лицее, в окружении товарищей, говоря с ними на их языке, играя в их игры, я чувствовал себя французом. И все-таки, стоило мне хоть немного отвлечься, я ощущал между ними и собой неуловимую разницу. Место рождения наложило на меня отпечаток, и мое происхождение одновременно и стесняло, и одушевляло меня. Я то стыдился не быть «как другие», то этим гордился: мои товарищи не меняли страну, когда уходили из лицея и возвращались домой. Я же, придя домой, покидал Францию и переселялся в Россию. Полдня я жил в Париже, полдня в Москве. Долгое время я так и двигался вперед, хромая: одна нога на твердой французской земле, другая на русских облаках. За нашим семейным столом мы говорили по-русски, Париж, лицей, одноклассники оставались за стенами дома, удалялись и исчезали в пустоте. Наше жилище на авеню Сент-Фуа повисало вне пространства и времени. Нередко для нас, детей, отец и мать воскрешали в памяти воспоминания о России. Слушая их рассказы, я представлял себе страну грез, где юность лучезарна, старость не знает болезней, богатство дается легко и где повсюду лежит чистый белый снег. В их рассказах мне всегда не хватало подробностей, и мать в сотый раз рассказывала мне о годах, проведенных в пансионе в Екатеринодаре, о гимназических балах, о встрече с моим отцом, о роскошной свадьбе в Армавире. А отец вполголоса описывал, как черкесы ловят лошадей, или снежную бурю, которая застала его в санях по дороге в Астрахань. Эти волнующие истории были как бы продолжением сказок моего раннего детства, но они имели то преимущество, что были взяты из жизни. К сказке о «Коньке-Горбунке» прибавлялись сказки о моей утраченной родине, а я был Мальчиком-с-пальчик, надевшим семимильные сапоги. После таких бесед, когда голова гудит от мыслей, а душа полна изумления, как сохранить душевное равновесие, вновь оказавшись в лицее среди товарищей, которые родились в Париже, или в Бриве, или в Мелене, и бабушка которых, уж конечно, не говорила по-черкесски? Стоило преподавателю на уроке упомянуть Россию, как весь класс оборачивался ко мне и разглядывал меня, словно зебру в зоопарке. На меня показывали пальцем, пересмеивались, а мне это и льстило, и внушало беспокойство. Если же говорили, что Волга – самая большая река в Европе, я и вовсе начинал важничать. Помню мое замешательство, когда впервые один из моих товарищей пригласил меня позавтракать в кругу его семьи. Мне было тогда лет двенадцать, и я совсем не знал французских обычаев. Внезапно я очутился в удивительном мире. У входа нет чемоданов, на стенах картины, повсюду прекрасная мебель, ковры – достаток, от которого дух захватывает. Первый сюрприз за завтраком: в самом начале подали дыню, а у нас дыня считалась фруктом и подавалась на десерт. Зато сыр, который у нас дома был закуской, здесь завершал еду. Не переставая жевать, держа спину прямо, а локти прижатыми к бокам, как меня учила гувернантка, я отвечал на вопросы взрослых. Они расспрашивали меня о положении моих родителей в России, о нашем бегстве, о том, чем занимается мой отец теперь. Малиновый от смущения, с сильно бьющимся сердцем, я не осмелился рассказать о нашей нищете. Мне казалось, что мать моего товарища заметила заплатки на рукавах моей куртки и замазанные чернилами трещины на башмаках. Я вздохнул свободно, когда разговор перешел на другие темы. Встав из-за стола, я подошел к хозяйке дома, щелкнул каблуками, поцеловал ей руку и, по-русскому обычаю, поблагодарил за угощение. По удивлению, выразившемуся на ее лице, я понял, что этот обычай не в ходу во Франции и я совершил оплошность. Я готов был провалиться сквозь землю, и понадобилась вся любезность моего товарища, чтобы я оправился от своего промаха.
– То различие между вами и маленькими французами вашего возраста, о котором вы говорили, не побуждало ли вас искать друзей в русской эмигрантской среде?
– Безусловно, нет. Хотя я чувствовал себя нередко во Франции чужим, потерявшим почву под ногами, я хотел иметь друзей среди французов: среди них, несмотря на все то, что нас разделяло, я чувствовал себя раскованно. У моего брата и сестры, напротив, были главным образом русские друзья. Дело в возрасте, вероятно. Живя дольше меня в России, они в изгнании больше нуждались в контактах с соотечественниками. Мои родители в Париже практически не общались с французами. Однако с годами они все меньше и меньше верили в возможность политических перемен в России. Я догадывался о глубине их разочарования и страдал, что не могу его разделить. Ибо по мере того, как гибли их мечты, мои мечты осуществлялись. Они, страдая от ностальгии, только и думали о том, как бы уехать, а я, увлеченный новыми французскими друзьями, только и думал о том, как бы остаться. Их счастье для меня обернулось бы несчастьем. Мы были уже на разных берегах. Когда я пытаюсь проанализировать процесс моей акклиматизации во Франции, я убеждаюсь, что превращение происходило во мне постепенно, незаметно, неосознанно. Изо дня в день через моих друзей, через книги, через сам воздух, которым я дышал, я впитывал культуру, воспринять и полюбить которую я с самого начала был расположен. Выбирая друзей, я превращался во француза, читая Виктора Гюго или Расина, я превращался во француза. То Франция, то Россия по очереди брали во мне верх, подобно морским приливам и отливам. Затем я достиг своего рода равновесия двух этих миров, когда их расплывчатые границы окончательно стерлись. О переходе из одной национальности в другую свидетельствует признак, который, по-моему, не обманывает. Пока юный эмигрант восхищается памятниками, пейзажами, небом Франции с мыслью: «Как прекрасна их страна!», он еще не перешел границу. Но как только он почувствует гордость тем, что его окружает, как только он поймает себя на мысли: «Как прекрасна наша страна!», это значит, что он, сам того не подозревая, переменил лагерь. Есть и еще один очень тонкий признак: ребенок, который долго видел сны на родном языке и который вдруг видит сон на французском, готов, я думаю, слиться со своей второй родиной.
– А сейчас вы видите сны на французском языке?
– Да, конечно. Однако, мне кажется, если бы кто-нибудь разбудил меня глубокой ночью ударом по голове, я закричал бы «Ай!» с русским акцентом. В то время как я таким образом офранцуживался, родители продолжали жить, замкнувшись в узком эмигрантском кругу. Они читали русские газеты. Они воспринимали мир как русские. Большинству моих тетушек и дядюшек удалось бежать из России и устроиться в Париже. Все они образовали тесный и теплый круг. Встречались семьями. Разумеется, не было и речи о том, чтобы уехать из Парижа на летние каникулы. В сильную жару мы, праздная и умирающая от жажды молодежь, ходили гулять в Булонский лес. Денег у нас не было, и мы, заплатив за полкружки пива, рассаживались на траве за павильоном Арменонвиль и слушали музыку невидимого оркестра, игравшего для любимцев фортуны. Или же, укрывшись в комнате с запертыми ставнями, мечтали в душном сумраке со стаканом свежей воды в руке под невнятный шепот волн, ласкавших песчаный берег. Больше всего радости мне доставляли визиты моего дяди Константина. Это был всегда улыбающийся красивый мужчина с голубыми глазами. Вечно нуждавшийся, но ленивый и беспечный, он никогда не жаловался на судьбу. Из праздности он создал себе религию.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4 5