полотенцесушитель для ванной 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

9 января 1905 года, во время мирной демонстрации перед Зимним дворцом, войска открыли огонь по доверчивой, безоружной толпе, и резиденция императора оказалась в окружении сотен трупов невинных жертв. Это событие уже называли «Кровавым воскресеньем». Авторитет Николая II тонул в море крови. Марине казалось, что знакомые ей по Нерви анархисты должны радоваться исходу этой драмы, которая служит доказательством их правоты. Но что до нее самой, то ей еще не исполнилось и тринадцати лет, и ее куда больше, чем здоровье родной страны, тревожило здоровье матери. Не обращая внимания на нередкие еще подъемы температуры и приступы кашля, Мария Александровна вбила себе в голову, что должна петь в хоре во время концерта, который должен был состояться в ближайшие дни в Фрейбурге. И во время репетиций простудилась. Начался плеврит, обостривший течение туберкулеза, развитие которого врачи уже считали приостановленным. Состояние стало настолько тяжелым, что к изголовью больной жены был срочно вызван из Москвы Иван Владимирович. Ему пришлось задержаться, так как принимаемые врачами меры результатов не давали. И в довершение всего, когда он, не отходивший от постели больной, чувствовавший себя несчастным от собственного бессилия, от невозможности помочь, пытался организовать какие-то дополнительные консультации, устраивал консилиумы, пришла телеграмма: «Пожар в Музее». За ней – еще несколько с вестями о невосполнимых потерях бесценных экспонатов. Потом в течение недели – глухое молчание.
А жене становилось все хуже и хуже: она задыхалась и бредила. Самым неотложным для Ивана Владимировича делом стало устройство ее на стационарное лечение – в мансарде больше сделать ничего было нельзя. Как только состояние стало чуточку полегче, Марию Мейн с огромными предосторожностями перевезли в санаторий Санкт-Блазиен неподалеку от города.
Вынужденные вернуться в свой пансион-тюрьму, Марина и Ася так и прожили там до летних каникул, беспокоясь о родителях и довольствуясь скупыми сведениями о том, как проходит лечение в санатории. Но как только занятиям пришел конец, отец освободил девочек из «немецкой тюрьмы» и отвез в горы – поближе к матери. Устроились все втроем в шумной и неуютной гостинице при дороге.
День ото дня надежд на выздоровление Марии Александровны становилось все меньше. Немецкие врачи отступили перед ее болезнью и посоветовали Цветаевым перебраться теперь на родину – желательно в какое-то солнечное теплое место. Летом 1905 года тронулись в путь. Когда пересекли границу, Марине почудилось, будто она попала на кладбище, где уже вырыта могила для ее матери. После недолгого пребывания в Севастополе семья переехала в Ялту и обосновалась там. Устроив жену и дочерей в нанятой для них квартире,[17] профессор Цветаев уехал в Москву – его призывали дела, связанные с созданием Музея.
На первом этаже[18] дома, где поселились Цветаевы в Ялте, обитали странные персонажи – говорившие громко и свысока, обладавшие подозрительными манерами. Их фамилия была – Никоновы. Даже в присутствии Марины и Анастасии они, не стесняясь, поносили правительство. По их мнению, Россия, которой управляют бездарности и мошенники, должна была неминуемо скатиться в пропасть. Потихоньку прислушиваясь к их речам, Марина и сама начинала думать о том, что всякое может случиться в эти последние месяцы 1905 года. Забастовки и покушения множились по всей стране. То здесь, то там возводились баррикады. Рабочие восставали и требовали чего-то, порой сами даже не очень зная – чего. Броненосец «Потемкин», стоявший на одесском рейде, поднял на мачте красный флаг. Его экипаж, который вынуждали питаться протухшим червивым мясом, поубивал офицеров. Революционеры, рассеянные по всему городу, предложили морякам вместе с ними начать вооруженное восстание. Регулярная армия дала отпор мятежникам. В ответ заговорила бортовая артиллерия. Но плохо подготовленный и некоординированный бунт провалился. После бессмысленного и бесплодного обстрела города мятежники «Потемкина», поняв, что проиграли, двинулись к румынскому порту Констанца. Там их корабль был обезоружен, а лейтенант Шмидт, которого сочли инициатором массовых волнений, был расстрелян вскоре после ареста. Его казнь была воспринята Мариной как глупая и варварская кара. Для нее лейтенант Шмидт был мучеником, пострадавшим за дело народа. «После вести о суде над ним и о его казни Маруся [уменьшительное от Марины] замкнулась в себе, – напишет Анастасия Цветаева, – таила от старших свою потрясенную горем душу. Это была рана. Она не позволяла прикасаться к ней».
Наконец, после целой серии забастовок, беспорядков с уличными боями и пустой болтовни, к которой сводились всякие переговоры с властями, царь обнародовал конституцию, но она, успокоив буржуазию, вызвала только насмешки у тех, кто предпочитал крайние меры. В Ялте установилось относительное спокойствие, составными чертами которого были страх, ожидание, надежда и покорность судьбе. Едва только в городе возникала угроза нового мятежа, власти предпринимали новую серию превентивных арестов. Как и следовало ожидать, молодого Никонова, подозреваемого в революционном настрое, бросили в тюрьму. Марину этот арест вывел из себя, к тому же столкнул ее с матерью, которая, устав от политических дискуссий, доходивших чуть ли не до мордобоя, у своей постели, утверждала теперь, что «эти левые», как Мария Александровна стала называть прежних друзей, сами не знают, чего им надо, и что конституционная монархия, обещанная царем, есть лучшее и судьбоносное решение для сбитой с толку и потерявшей всякие ориентиры России. Слушая эти «успокоительные» речи, Марина кривила губы в саркастической улыбке и отказывалась от полемики. Поскольку она продолжала бывать у Никоновых и после ареста членов их семьи, мать строго-настрого запретила ей компрометировать себя встречами с людьми, за которыми следит полиция. На этот раз Марина решила, что больная немножко повредилась рассудком, и удовольствовалась сожалениями о подобной деградации. Она перестала делиться с матерью своими мыслями, считая, что та стала слишком уязвима для того, чтобы понять выросшую дочь, и попыталась выразить то, что чувствовала, в коротких стихах:
Не смейтесь вы над юным поколеньем!
Вы не поймете никогда,
Как можно жить одним стремленьем,
Лишь жаждой воли и добра…
Вы не поймете, как пылает
Отвагой бранной грудь бойца,
Как свято отрок умирает,
Девизу верный до конца!
. . . . . . . . . .
Так не зовите их домой
И не мешайте их стремленьям, —
Ведь каждый из бойцов – герой!
Гордитесь юным поколеньем!..[19]
Время от времени Марина узнавала, что один весьма прогрессивный общественный деятель, знаменитый писатель, которого называют Максим Горький, скоро приезжает в Ялту, чтобы встретиться там со своей бывшей женой и с их детьми. Пешковы жили в том же доме, что и Цветаевы, только этажом выше. Конечно, Марине было безумно интересно все, что связано с литературой, но ей не хватало ни любопытства, ни дерзости найти повод для встречи с «одним из великих левых», чтобы спросить его, а что же он думает насчет политического положения в стране. Впрочем, это был ко всему еще и канун вступительных экзаменов в Ялтинскую женскую гимназию, и девочкам надо было очень много заниматься, чтобы достойно пройти испытания.
И вот, как раз в то время как они томились над учебниками, у Марии Александровны случилось первое за четыре года болезни и очень сильное кровохарканье. Разбуженные посреди ночи неузнаваемым голосом, звавшим на помощь, девочки, запыхавшись, ворвались в спальню матери и увидели несчастную – совершенно подавленной, сломленной случившимся, с чашкой, полной темной крови, в руке. Позвали хозяйку дома, сбегали за льдом… После этой страшной ночи вопреки рекомендациям врачей Марина и Анастасия перебрались в комнату больной, устроились в двух шагах от ее постели и там продолжали заниматься. Героическое служение больной матери и усердие в работе были вознаграждены успехами на экзаменах. Марина чрезвычайно гордилась тем, что смогла удовлетворить самолюбие матери, которая таяла у нее на глазах.
Когда в июне 1906 года профессор Цветаев приехал в Ялту к жене и детям, он уже знал, что Мария Александровна обречена и срок ей отмерен недолгий. И тогда им овладела одна-единственная навязчивая идея: отвезти ее в Тарусу, чтобы – прежде чем навеки закрыть глаза – она смогла снова увидеть те места, которые так нежно любила. Но Мария Мейн была настолько слаба, что перевозка ее могла оказаться слишком мучительной и слишком рискованной. Ведь ей пришлось бы день и ночь переносить температурные и погодные перемены, чувствовать каждую выбоину дороги в тряском тарантасе, мириться со стуком колес и всеми неудобствами поезда… Но она была к этому готова. Одна только мысль о том, что снова перед ее взором окажется пейзаж, осветивший всю ее жизнь, помог Марии Александровне преодолеть все тяготы путешествия. Всю эту пытку. И свершилось чудо. Вернувшись в любимый тарусский дом, она словно распрямилась, ожила. Она сама, отказавшись от чьей-либо помощи, поднялась в дом. «Встала и, отклонив поддержку, сама прошла мимо замерших нас эти несколько шагов с крыльца до рояля, неузнаваемая и огромная после нескольких месяцев горизонтали, в бежевой дорожной пелерине, которую пелериной заказала, чтобы не мерить рукавов. – Ну, посмотрим, куда я еще гожусь? – усмехаясь и явно – как себе сказала она. Она села. Все стояли. И вот из-под отвычных уже рук – но мне еще не хочется называть вещи, это еще моя тайна с нею… Это была ее последняя игра», – напишет через много лет Марина Цветаева.
4 июля 1906 года Мария Мейн стояла уже на пороге своего конца. Она попросила привести детей к своей постели.
«Мы подошли. Сначала Марусе, потом мне мама положила руку на голову. Папа, стоя в ногах кровати, плакал навзрыд. Его лицо было смято. Обернувшись к нему, мама попыталась его успокоить. Затем нам: „Живите по правде, дети! – сказала она. – По правде живите…“» А Марина рассказывала о том же так: «За день до смерти она говорила нам с Асей: „И подумать только, что какие угодно дураки вас увидят взрослыми, а я…“ И потом: „Мне жаль только музыки и солнца!“»[20]
Назавтра, 5 июля, когда сестры собирали на опушке леска орехи, они заметили за деревьями Женю, дочку кухарки, которая, прибежав из дома, металась на дороге в поисках девочек. И сразу же поняли: у мамы началась агония. Заторопились, но не получалось: шли медленно – на ватных ногах – без единого слова. Ступив на порог, почувствовали, что пришли словно бы не к себе домой. Здесь царила тишина беды, тишина обрушившегося на всех несчастья. Вошли в комнату матери. На постели – одетое в мамины вещи тело. Окаменевшее. Чужое. Подбородок подвязан чем-то белым. Глаза закрыты. Щеки – восковые. «Мамы в комнате не было, – писала позже Анастасия. – Это была не мама, и к этому не было никаких путей. Мы молча одна за другой поцеловали желтый лоб, так нам сказали, и послушно кому-то, кто говорил, вышли из комнаты».[21]
Едва отойдя от смертного ложа, как Марине казалось, общего для нее и покойной матери, она почувствовала, что околдована образом, который уже никогда не покинет ее. Образом совершенно особенной женщины, умершей в тридцать семь лет, так и не узнав настоящего счастья ни в семейной жизни, ни в артистической карьере, но передавшей дочери по наследству, несмотря ни на что, потребность жертвовать всем ради поэзии и любви. «После смерти матери я перестала играть, – напишет Марина. – …Молчаливо и упорно сводила свою музыку на нет. Так море, уходя, оставляет ямы, сначала глубокие, потом мелеющие, потом чуть влажные. Эти музыкальные ямы – следы материнских морей – во мне навсегда остались».[22]

II. Преждевременная эмансипация

Марина очень тяжело перенесла возвращение в родной «трехпрудный» дом после смерти матери. Все, все здесь напоминало об ушедшей, все принадлежало ей: это ее тень скрывалась за занавесками, это ее голос населял тишину. Любой стул, любая мебель стала воспоминанием о покойной и почти упреком живым. Один только вид рояля с закрытой крышкой приводил девочку-подростка в состояние неописуемого ужаса. Она отказывалась приближаться к инструменту. И вообще не хотела жить дома. Если бы она была религиозной, то ушла бы в монастырь. Но, поскольку не верила в Бога, предпочла затворничество в пансионе фон Дервиз, славившемся суровостью на всю Москву. Она рассматривала это свое изгнание одновременно как убежище, лазейку, чтобы укрыться, и как способ умерщвления плоти. В том огромном горе, которое охватило и не отпускало Марину, она предпочитала пытку дисциплиной пытке памятью.
Анастасия, обладавшая более спокойным и ровным характером, чем сестра, оставалась дома и довольствовалась тем, что продолжала заниматься сначала с одной учительницей – из гимназии, куда хотел определить младшую дочку отец, потом с другой – любимой, выписанной профессором Цветаевым из Ялты. Но и Асе, несмотря ни на что, дом казался пустым, незаселенным, она остро ощущала одиночество. Из-за легкого апоплексического удара Ивану Владимировичу пришлось несколько недель провести в клинике. Единокровный брат Андрей, которого девочка очень любила, стал чудаковатым юношей, теперь он уделял сестренке меньше внимания и едва ли не целыми днями, запершись в своей комнате, играл на мандолине. Избравшая профессию педагога старшая сестра Валерия посвятила себя «просвещению народа», часто встречалась с прогрессивно настроенной молодежью и посмеивалась над Асей, обвиняя ее в том, что девочка не видит эволюции мира в сторону триумфа рабочего класса.
Зато Валерия была очень внимательна к Марине. Когда та возвращалась из интерната в дни каникул, придя всего на несколько дней домой, начинающие конспираторы охотно принимали ее в свою компанию. И получалось, будто рядом с официальной семьей, живущей в Трехпрудном переулке, существует и еще одна, тайная.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я